Глава 71Переход от русского к немецкому изданию (1925)
Перерыв и русском издании «Истории» и продолжение немецкого. — Отход от общественной деятельности. — Отклик на языковую борьбу. Серия статей «От жаргона к идиш». — Студенческие вечера. Эдуард Бернштейн. Картина-символ. — Лето в Фихтенгрунде и Иоганисбаде. — Тихая обитель в Груневальде. — Уступка моей коллекции и_у_д_а_и_к_а библиотеке берлинской общины, Берлинское книжное богатство в моем распоряжении. — Исследование о фальсификации писем Бешта и творцов хасидизма. — Редактирование III тома «Истории». — Из дневника.
1925 год был переходным в моей берлинской жизни. Делалась последняя попытка закончить издание «Всемирной истории еврейского народа» в русском оригинале, перерабатывался и печатался второй том «Древней истории», кончающийся главой о возникновении христианства, но дальше этого тома издание не пошло: окончательно пропала надежда на возможность распространения книги в России, а бедная эмиграция не могла покрывать расходы на десятитомную громаду. В этот момент, однако, открылась более широкая перспектива: возможность полного издания моего труда в немецком переводе, который сделал бы его доступным всему образованному миру. Открытая издательством «Jüdischer Verlag» подписка на все десять томов имела большой успех, особенно после выхода в свет первых двух томов «Древней истории»; было решено продолжать издание усиленным темпом, по два или три тома в год. Со второй половины 1925 г. я мог всецело отдаваться любимой работе усовершенствования моего труда в последней редакции. Я усердно исправлял петербургскую рукопись на основании новых, доступных мне в Берлине источников и параллельно читал корректуры немецкого перевода Штейнберга с этой рукописи для сличения с оригиналом. В это же время кончились и наши квартирные бедствия, горе всего эмигрантского Берлина: мы достали в районе Груневальда весьма удобные четыре комнаты в квартире одной профессорской вдовы, которая большую часть года жила в деревне, в своем имении, да и в остальное время не стесняла нас. Впервые я почувствовал настоящий уют берлинской жизни, столь важный для умственного труженика, в связи с роскошью берлинских библиотек.
Чтобы всецело отдаваться этой «ликвидационной» работе, я по-прежнему уклонялся от участия в различных общественных организациях, куда меня привлекали. Я обыкновенно отвечал приглашающим, что ликвидатор не может быть организатором. В начале 1925 г. шли выборы в комитет только что созданного «Союза еврейских общин в Пруссии» (Landesverband der jüdischen Gemeinde in Preussen), и группа лиц выставила мою кандидатуру как представителя восточных евреев. Помню, как приходили ко мне, когда я лежал в постели с высокой температурой от очередного гриппа, и убеждали меня не отказываться от вступления в союзный комитет, центральный орган общинной автономии. Я нахожу у себя запись: «Я на днях устоял против соблазна: окончательно запретил поставить мое имя в список кандидатов, избираемых в Ландесфербанд. Ко мне ходили, убеждали поставить в списке кандидатов от Ostjuden свое имя, как программу. Я сам сознавал, что теоретику автономизма нужно было бы поддержать первый опыт централизации автономных общин в ассимилированном немецком еврействе. Но для этого нужна борьба, долгая борьба с ассимиляцией в ее главной цитадели, а с меня хватит былой борьбы в России. Я указал приглашавшим меня, что мое имя вызовет бурю среди „штаатсбиргер“ из „Централферейна“, которые охарактеризованы в третьем томе моей „Новейшей истории“; будут кричать о кандидатуре врага германского патриотизма, что повредит моим единомышленникам. Поладили на том, что вместо меня в списке будут Соловейчик, Аацкий, Крейнин».
Еще один раз в это время меня вовлекли в полемику. В Польше, кипящем котле партийных страстей, обострилась борьба между гебраистами и идишистами. Еврейская фракция в сейме, сплошь сионистская, голосовала против государственной субсидии для школ с преподаванием на идиш, после того как сейм отверг двуязычную школу на идиш и иврит. Против этого вотума был опубликован протест, к которому я присоединил и свою подпись, так как я находил, что из партийных соображений нельзя вредить народной школе с преподаванием на родном языке учащихся. Тогда на меня ополчились фанатики гебраизма, и один из них в сионистских официозах «Гаолам» и «Jüdische Rundschau» упрекал меня в солидарности с крайними идишистами, врагами древнееврейского языка. Он это сделал в форме «открытого письма» ко мне в обоих органах, и я вынужден был отвечать. В своем «Ответе фанатикам», помещенном в обоих еженедельниках, я, отмежевавшись от партийных гебраистов и идишистов, упрекал обе стороны в крайнем фанатизме, в презрении к тому или другому языку. Здесь я проводил свой обычный принцип, что в странах диаспоры нормальная школа должна вестись на родном языке учащихся, кроме тех школ, воспитанники которых готовятся к эмиграции в Палестину, но что во всяком случае древний язык должен быть одним из предметов преподавания в связи с изучением Библии и литературы.
Спустя несколько месяцев я подошел к проблеме языков с историко-литературной стороны. По предложению редакции большой американской газеты «Тог» я начал писать серию статей под заглавием «Fun Jargon zu Idisch» — воспоминания о моих встречах с творцами «жаргонной» литературы (Спектор, Динесон, Шалом-Алейхем, Менделе) и о моих былых отношениях к ней в роли Критикуса. В моих записях значится (17 мая): «Внутренний толчок к писанию дало мне одно странное совпадение: в № 35 „Рассвета“ 1881 г. появились одновременно окончание моей боевой статьи за эмиграцию в Америку и моя же анонимная статья „Народная еврейская газета“, где я доказывал необходимость издания еженедельника на идиш... Что-то символическое показалось мне в том, что юноша, писавший 44 года тому назад за Америку и идиш, сам пишет теперь в американской газете на идиш, после того как за эти полвека выросли и американский центр, и „жаргонная“ литература...»
По-прежнему меня интересовало положение еврейской эмигрантской молодежи в германских университетах, которая росла из года в год и организовывалась в местные и центральные союзы. Помню студенческие конференции, в которых иногда участвовал. Одна из них была оригинальна по составу «почетных гостей». Их было трое за столом президиума: 75-летний Эдуард Бернштейн, представитель ортодоксальной еврейской общины в Берлине Меир Гильдесгеймер{792} и я. Я приветствовал организованность молодежи как признак здорового строительства после эпохи разрушения; Бернштейн напомнил о необходимости сочетать национальные стремления с заветами великой французской революции; Гильдесгеймер ставил студентам в образец бывших иешиботников. Одна еврейская газета поместила фотографический снимок нашего президиума и отметила символический смысл того, что за одним столом на эстраде сидели лидер социализма, вождь ортодоксии и идеолог свободного национального еврейства.
С Бернштейном я познакомился в доме Койгенов, с которыми он издавна дружил. При встречах он мне много рассказывал о своих юных годах и о старом еврейском Берлине. Чудное впечатление производил этот красивый старик с бородой патриарха, с живыми смеющимися глазами и добродушным юмором. Он со вниманием относился ко мне, очевидно тронутый моим замечанием в последнем томе «Истории», что в его учении ревизионизма отражается этический социализм библейских пороков и что он призван искупить юношеский грех Маркса против еврейства. Вскоре он сделался покровителем поалэ-сионистов{793} в Германии и «Лиги трудящейся Палестины». Однажды в майский вечер возвращались мы поздно из одного собрания с группою знакомых, и Бернштейн рассказывал нам о своей дружбе в годы изгнания с П. Аксельродом, который научил его нескольким русским фразам и песням; тут же на улице он спел нам «Вниз по матушке по Волге» с очень смешным выговором русских слов.
1 мая 1925 г. я отметил в дневнике: «Сегодня подписал к печати последние листы II тома русского издания „Истории“, может быть, последнего тома обреченного издания. Le roi est mort, vive ie roi!{794} На столе y меня лежит только что вышедший изящный экземпляр I тома „Истории“ в немецком издании, которому так хорошо идет имя „Weltgeschichte des jüdischen Volkes“. Странная судьба! Через полвека после окончания труда Греца, историк с Востока, заброшенный на родину своего предшественника, продолжает его дело на его же языке, хотя и при помощи переводчика. Ближайшее время покажет, как будет принята моя еретическая концепция истории в стране традиционной „Wissenschaft des Judentums“».
Летний отдых 1925 г. мы провели сначала в Фихтенгрунде близ Берлина, а потом в чехословацком курорте Иоганисбаде, где мы жили в примитивном домике на горе. Устроились мы плохо. Лето было холодное, а квартиры и пансионы неудобные. Оставалось только любоваться издали видом исполинских гор (Ризенгебирге) на чешско-германской границе и спотыкаться по горбатым лесным дорожкам вблизи. Отдыху мешала спешная работа: нужно было читать и возвращать в Берлин корректуры немецкого перевода II тома и продолжать серию статей «От жаргона к идиш». Без сожаления расстались мы с курортом в конце июля, когда из Берлина пришла благая весть, что знакомая эмигрантская семья уступает нам свои четыре комнаты в вышеупомянутой квартире профессорской вдовы.
В начале августа мы уже устроились в этой уютной квартире на Шарлоттенбруннерштрассе, визави того дома, где мы провели печальную зиму 1922/23 г. Новая обитель положила конец нашим квартирным странствованиям: в ней мне суждено было прожить пять лет, лучшие годы нашей берлинской жизни, и довести до конца свой главный труд. Квартира была значительно дальше от груневальдского парка, чем прежняя у Розенэка, но поблизости были Бисмарковская аллея с садиком на Иоганнаплатц и аристократический район вилл вокруг Кенигсаллее (где был убит Ратенау), и я там обычно совершал свои моционы, заглядывая в тихие улицы этого очаровательного города-сада.
К сожалению, мне и в новой просторной квартире не удалось устроиться с той специальной библиотекой и_у_д_а_и_к_а, которую удалось вывезти из советской России. Долгое время эта часть моей библиотеки оставалась в Ковне, и когда я теперь решился перевезти ее в Берлин, мне пришлось отдать ее берлинской общине для присоединения к ее обширной библиотеке. Причина была двоякая: я все еще находился на положении эмигранта и не мог себе позволить роскошь оседлого устройства с большой библиотекой; во-вторых, нужда заставила меня продать ее общине за тысячу долларов, которые должны были покрыть дефицит моего домашнего бюджета. Таким образом, после того как в России осталась и разошлась по рукам моя общая библиотека, а берлинской общине была отдана специальная (около тысячи томов), я остался при нескольких сотнях, преимущественно справочных, книг, над которыми постепенно нарастала груда новой литературы. Впрочем, нужды в книгах у меня в Берлине не было: мне их присылали на дом массами из государственной и общинной библиотек.
В это время я, между делом, написал маленькое исследование на иврит: «Подлинны или поддельны письма Бешта?» (для библиографического журнала «Кириат сефер» в Иерусалиме.) Уже несколько лет шли прения между учеными о подлинности недавно найденной обширной коллекции писем Бешта и других основателей хасидизма, которая распространялась в рукописных и печатных копиях. У меня были рукописная копия, присланная одним хасидом из Ростова, и полное собрание писем, только что напечатанное хасидами в Палестине. Как первый историк хасидизма, собиравший когда-то все крупицы материалов для построения критической истории, я с жадностью набросился на новые материалы, которые могли частью подтвердить мои выводы, частью дополнить их, и я был бы счастлив, если б эти материалы оказались подлинными. Но увы! После тщательной проверки оказалось, что «найденные» письма столпов хасидизма являются очень ловкою подделкою, совершенною знатоком старохасидской письменности и «житий святых», который приспособлял переписку святых мужей к известным легендам о них и таким образом якобы подтверждал легенду с тем, чтобы легенда подтвердила подлинность его «открытий». Путем анализа фактов и дат я установил фальсификацию переписки, а для большей верности я публично обратился к владельцам «подлинников», чтобы они их предъявили на суд экспертов. Но эти субъекты («Любавичер ребе» из династии Шнеерсонов{795} и его свиты) не откликнулись и тем сами себя изобличили.
Однако главная работа не позволила мне «баловаться» такими побочными научными экскурсиями. Я должен был взяться за окончательный пересмотр оригинала III тома «Истории» для сдачи немецкому переводчику. Эта сложная работа поглощала меня до конца 1925 г. С великим наслаждением делал я эту трудную работу усовершенствования, пользуясь вновь открытыми источниками по истории периода «палестино-вавилонской гегемонии» (по моей периодизации) или «эпохи Талмуда и Гаонов» (по старой терминологии). Том почти в 600 страниц, который писался в Петербурге в бурные годы 1917–1918, был проредактирован в русской рукописи с сентября по декабрь 1925 г., а в немецких корректурах в первую половину следующего года.
Следующие выписи из дневников дополнят картину описываемого года.
2 марта. Сейчас послал письмо на имя Ахад-Гаама с приветствием к открытию иерусалимского университета. Как различны наши судьбы! Мой друг на покое, в своем доме в любимой стране, среди родных и близких, в привычной обстановке, но дух его ослаб, нервы больны и внешний покой не уравновешивает душевную тревогу. А я выдерживаю давление чужбины и скитаний, лишен своего угла, оторван от друзей, и все же не лишен того душевного покоя, который так необходим для моей гигантской работы...
Тревожно кругом. Умер президент германской республики Эберт, честный республиканец-демократ. Скоро начнется борьба вокруг выборов президента. Черный стан готовится. Мнимоумершая юнкерская Германия пробуждается, а с нею призрак реванша, милитаризма и возобновления всемирного потопа.
10 апреля. В Германии кипят страсти перед выборами президента республики. Правые партии выставили кандидатуру Гинденбурга, живого символа милитаризма, преданного слуги Вильгельма; левые партии объединились на кандидатуре лидера центра Маркса. Предстоит vox populi: за республику или монархию, за постепенный возврат к старому порядку.
24 апреля. …Я сделал справку. В 1914 г. я доказывал необходимость еврейского университета в Западной Европе наряду с университетом в Иерусалиме и возражал фанатикам, запрещавшим университет вне Палестины. Эта справка мне понадобилась ввиду появления в американском журнале «Гадоар» неверного указания, будто я в 1914 г. был против университета в Иерусалиме (напечатано в нумере журнала, где появилось мое приветствие по случаю открытия иерусалимского университета в нынешнем апреле). Сегодня отправил короткое письмо в редакцию, где восстановил истину...
27 апреля. Президентом германской республики избран солдат-монархист Гинденбург. Эта неожиданная весть потрясает всех пацифистов и демократов... Снова запахнет порохом в международных отношениях. Еще более чуждою стала мне сейчас германская чужбина.
10 мая. …Третьего дня слушал доклад проф. Сперанского из Петербурга об отношениях к евреям в России. Доклад малосодержательный, фразистый, с юдофильскими излияниями. Прения были неприятные. Бикерман и его друзья выдвинули свою идею об ответственности евреев за большевизм, им хорошо ответил с.-д. Португейс{796}, что это — автоантисемитизм. Ряд оппонентов — и среди них редактор «Руля» Гессен — сочли нужным заявить, что им неприятен филосемитизм так же, как антисемитизм, и пытались уличить лектора в антисемитском настроении. Лектор всякому отдельно возражал. Moe положение было отвратительное: Тейтель посадил меня «почетным председателем» и я должен был сидеть до конца, чтобы не обидеть лектора. И все-таки не выдержал: взял слово, присоединился к возражениям Португейса и отметил неуместность прений такого рода при докладе информационном. В час ночи ушел из собрания, которое еще продолжалось.
На моем письменном столе множатся тома моих книг в переводах на разные языки. Часто причиняются неприятности. Сейчас лежат три тома, прекрасно изданных и переплетенных: «An outline of Jewish History», New York, 1925. Это — мой скудный школьный учебник, старый, нуждающийся в переработке, изданный ловким американцем в английском переводе под видом полного курса истории. В американской рецензии выражено было удивление, что моя «полная» история начинается с легенд об Адаме и Еве. Я уже разъяснил этот «благочестивый обман» издателя в письме в редакцию «Тог»...
19 июня. Лещинский передал мне последние нумера получаемых из России еврейских газет (большевистских, разумеется), где на мой счет лгут бессовестно. Меня там причисляют к «монархистам» из группы Бикермана, против которого я недавно резко протестовал в берлинском собрании...
10 августа. Вчера был на конференции эмиграционных обществ. Встретил многих старых приятелей. Председатель Моцкин, между прочим, приветствовал присутствие «des Seniors der jüdischen Geschichtsschreibung», что вызвало овацию по моему адресу. Я молча кланялся, но потом пожалел, что не говорил: нужно было отметить различие между 1881-м и 1925 г, началом и концом еврейской иммиграции в Соединенные Штаты С. Америки. Иногда жалеешь о высказанном слове, но иногда — о невысказанном.
12 октября. Газеты печатают мое ответное письмо на запрос Еврейского телеграфного агентства относительно Jewish Agency (сионистской), где я повторил свою мысль о переходе от партийного сионизма к народному...
20 октября. Пакт в Локарно{797} — знаменует ли он начало пацифизма в Европе? Год назад сессия Лиги Наций в Женеве внушила мне такую веру, которая потом гасла под напором событий. Теперь душа старого пацифиста снова хватается за соломинку, чтобы не утонуть в безнадежности... Доживу ли до действительного пацифизма, до замирения душ, до начала Соединенных Штатов Европы? — Конечно, нет.
Но желал бы я знать, умирая,
Что стоишь ты на верном пути.
25 ноября. «Дух Локарно», но рядом тлетворный дух фашизма и большевизма, поляризация политической мысли...
21 ноября. Голос из России. Гостящий в Берлине комиссар просвещения Луначарский изрек в собрании журналистов, что в России полная свобода научной мысли, «конечно, в пределах марксистского учения». Так же могли говорить инквизиторы времен Галилея, что у них полная свобода науки в пределах католической догмы. И этому изуверу новой церкви кланяются государственные люди Германии; этого «красного кардинала» принимают как некогда черных кардиналов церкви.
16 декабря. …Сменяются события дня, могущие стать вехами века. 1 декабря ратифицирован договор в Локарно — первый задаток на европейский мир. Сейчас при Лиге Наций учреждается комиссия по разоружению. Скоро Германия войдет в Лигу Наций, а потом, может быть, и Россия, страна красного милитаризма. Будет ли поворот в истории? Вопрос будущего. Но сейчас меня занимает больше вопрос прошлого: о временной гегемонии еврейской Палестины XI в. Стою на этом пункте, утомленный напряженной работой... Сержусь на приглашения в заседания и собрания...
20 декабря. Нарушил обет: уступил настойчивым просьбам и вчера председательствовал на юбилейном банкете 75-летнего Тейтеля, затянувшемся до 2-го часа ночи. Моя вступительная речь о гуманисте, адреса, речи представителей разных обществ, русских и немецких, единение евреев и русских, восточных и западных евреев, националистов и ассимиляторов...
29 декабря. Маленький этап: сегодня кончил пересмотр манускрипта всего III тома (конец «Восточного периода»). Осталось только писать экскурсы, библиографию и прочие приложения.
Глава 72Пересмотр «Западного периода» (1926–1527)
Два года работы над усовершенствованием того, что писалось в России в годы военного коммунизма. «Колонизационный период Европы». Хвалебные рецензии. Проекты французского и английского переводов. — Утреннее чтение телеграмм ИТА и весть о подвиге Шварцбарта в Париже. Организация комитета защиты. — Сближение с Моцкиным. — Лето в Альбеке. — Смерть Винавера. — Смерть Ахад-Гаама. Наша последняя переписка. Речи в берлинском траурном собрании. Мое слово о человеке светлой правды в темную ночь мистической веры. «Некрополь». — Подготовка конференции для защиты прав еврейских национальных меньшинств. Оппозиция ассимиляторов. Конференция в Цюрихе (август 1927). Мой доклад «Борьба за эмансипацию прежде и теперь». — Образование Совета для защиты прав еврейских меньшинств. Его печальная судьба. — Процесс Шварцбарта и оправдательный приговор. — Выписи из дневника.
С изданием III тома «Weltgeschichte des jüdischen Volkes» был закончен «Восточный период» еврейской истории по моей периодизации. Теперь мне предстояло пересмотреть весь «Западный период», следующие четыре тома, обнимающие средние и новые века в Европе до революции 1789 г. Эта огромная работа была выполнена в два года, 1926-й и 1927-й. По условиям подписки издательство должно было выпускать каждое полугодие том в 500–550 страниц. В этот срок я должен был пересмотреть рукопись, составленную в советской России при условиях военного коммунизма, так что многое приходилось теперь основательно переработать; параллельно Штейнберг переводил русский текст, и затем мы оба читали корректуры. Никогда еще не работал я так интенсивно, но давно уже не испытывал такого душевного удовлетворения. Нет большей радости творчества, как в момент завершения и усовершенствования своего произведения, когда историк, как художник при последней отделке картины, сознает, что он сделал все возможное для воссоздания верной картины эпохи, для воскрешения прошлого.
В начале 1926 г. я еще дописывал экскурсы к III тому и читал корректуры, но уже в марте перешел с Востока на Запад и принялся за пересмотр IV тома, начиная с «Колонизационного периода Европы», который я впервые ввел в еврейскую историю как самостоятельный отдел. Между этим томом и следующим я позволил себе только недельный отдых в окрестностях Берлина, в Фихтенгрунде, где на границе зимы и весны беседовал с лесом. Там сопровождал меня на прогулках молодой беллетрист Самуил Левин{798}, читавший мне с акцентом польского идиш свои драмы и романы из хасидского быта. Этот бедный эмигрант имел самородный некультивированный талант и был одержим писательской лихорадкой; он успел напечатать пару романов на идиш и в немецком переводе, но горькая доля на чужбине не дала ему возможности развить свой талант и занять подобающее место в литературе.
Вскоре после моего возвращения в Берлин полиция поднесла мне приятный сюрприз: полицей-президиум предоставил мне бессрочное право жительства (bis auf Weiteres), избавив меня от необходимости ежегодно ходатайствовать об этом праве.
Пришла благодатная весна. Как некогда в Одессе, я свои ежедневные прогулки соединял с любимой работой. Нахожу об этом в своей записи (25 апреля): «Разгар весны, но и разгар работы. Тянет в лес, в парк, но не отпускает письменный стол с грудой рукописей и книг. Ведь в июне надо кончить еще том. Иногда соединяю и то и другое, бегу на час-другой с книгами в парк, там читаю и делаю заметки под пение птиц, под шум детей, играющих рядом в песочном ящике. Книга выходит быстро, том за томом, и по свидетельству многих — производит переворот в умах. Вернусь к Габиролю{799} и Ренессансу XI в. в Испании. Сегодня на этом стою».
О вышедших томах «Истории» появились одобрительные рецензии, часто подписанные именами авторитетных германских ученых (Рудолф Киттель, Грессман, Лэр и др.). Еврейский ориенталист Феликс Перлес{800} из Кенигсберга часто переписывался со мною. Он внимательно прочитывал каждый том тотчас по выходе и присылал мне свои замечания, особенно по части транскрипции восточных названий, где он был большим педантом. Трогательны были эти периодические послания, в которых проявлялось глубокое внимание к каждой мелочи моего труда. Книгою заинтересовались и за границей. Большое книгоиздательство Пайо (Payot) в Париже получило от меня разрешение на печатание трех томов моей «Новейшей истории» во французском переводе, но работа над переводом затянулась, а другие причины (о них будет рассказано дальше) задержали выход книги до 1933 г. В это же время был заключен договор с одной лейпцигской фирмой об издании английского перевода всех десяти томов моего труда, но это предприятие имело такой печальный «фатум», что о нем следует рассказать особо в одной из следующих глав.
При интенсивной научной работе я, конечно, вынужден был еще больше прежнего удаляться от общественной деятельности и побочных литературных работ. Однако я никогда не переставал следить за общей и еврейской прессой. Телеграммы Еврейского телеграфного агентства (ИТА в Берлине) приносили мне каждое утро вести из всех концов диаспоры, и я часто должен был делать над собою большое усилие, чтобы удержаться от реагирования на то или другое событие. Только в исключительных случаях я принимал участие в политических совещаниях. В конце мая 1926 г. меня взволновал выстрел Шварцбарта{801}, убившего в Париже главного виновника украинской резни Петлюру. 2 июня я записал: «Громко прозвучала национальная месть за украинскую резню 1918–1919 гг... Такие выстрелы нужны были скоро после преступления, но и теперь героический акт Шварцбарта потряс людей, забывших о пролитой невинной крови, о Проскурове, Житомире и других „городах резни“. На днях мы совещались тут, как нашему погромному архиву прийти на помощь защите на предстоящем суде. Писали в Париж». В Берлине одним из главных инициаторов в этом деле был историк украинских погромов И. М. Чериковер, приведший в порядок весь вывезенный из Украины архив при помощи своей жены-сотрудницы Ревекки Наумовны. Образовалась комиссия, в которой кроме нас участвовали люди, лично пережившие украинскую трагедию: Я. Лещинский, Н. Гергель{802} и И. Клинов{803}. Руководителем работ в нашей комиссии был неутомимый политический деятель Лео Моцкин, стоявший во главе Комитета еврейских делегаций в Париже и часто приезжавший к своей семье в Берлин. В Париже организовался комитет защиты в деле Шварцбарта, привлекший знаменитейших адвокатов (Торреса и др.), а мы в Берлине составляли комиссию экспертов, которая приготовляла материал для защиты. Помню наши совещания, происходившие в моей квартире с осени 1926-го до осени 1927 г., когда состоялся процесс Шварцбарта. Моцкин докладывал нам о ходе следствия и организации защиты в Париже, о контрорганизации со стороны обвинителей — тамошних украинских политиков, о публикации наших материалов на французском и английском языках и о пропаганде в прессе. Был какой-то скрытый пафос во всех наших беседах, сознание, что мы заступаемся за того, кто заступился за честь наших мучеников и воскресил их память перед равнодушным миром.
Тут я научился ценить Моцкина, его самоотверженную преданность общееврейскому делу. Активнейший член и затем председатель исполнительного комитета сионистской организации, он еще со времен Парижской мирной конференции вел борьбу за права еврейских национальных меньшинств, а после гарантирования этих прав в международных трактатах заботился через упомянутый комитет делегаций о том, чтобы эти гарантии проводились в жизнь. Как представитель комитета он вступил во Всемирный союз национальных меньшинств, созывавший ежегодно свои конгрессы в Женеве. В августе 1926 г. Моцкин произнес на конгрессе замечательную речь, которую начал словами: «Я являюсь к вам как представитель древнейшего национального меньшинства — еврейского народа». Это повторение моей мысли о «древнейшем интернационале» внушило мне симпатию к Моцкину, и при встрече я его горячо благодарил за его достойное представительство на интернациональном форуме. Эта деятельность привела через год к созыву еврейской конференции меньшинств в Цюрихе, о чем будет рассказано дальше.
Июль 1926 г. я провел в приморском Альбеке, в четырех часах езды от Берлина. Здесь купание в море чередовалось с чтением корректур, немецких и еврейских (для томов на идиш, печатавшихся в Варшаве). По возвращении в Берлин я принялся за пересмотр текста V тома. С осени в нашей тихой обители стало шумнее: приехала из Варшавы дочь София с обоими внуками{804} на зиму. Мальчики помогали бабушке в переписке моих книг на машине и были моими неизменными спутниками в прогулках по Груневальду. Воскресла иллюзия былого Петербурга.
Но в это самое время сошел со сцены человек, с которым для меня связана была память о петербургской общественной жизни: в октябре умер на юге Франции М. М. Винавер. Смерть эта была совершенной неожиданностью для меня. Мы в последние годы переписывались, и эта переписка между Берлином и Парижем была полна тоски о прошлом. Еще летом 1926 г. прислал он мне новое издание своей книги «воспоминаний и характеристик», под заглавием «Недавнее», с теплою надписью: «На память об общей эмансипационной борьбе». Он сообщил мне, что намерен вскоре писать свои воспоминания о нашем Союзе полноправия, во главе которого он стоял в 1905–1906 гг., и спрашивал, нет ли у меня материалов для этой темы, так как весь его богатый архив остался в Петербурге. Я поспешил послать ему то, что у меня осталось из протоколов и актов Союза. Я был уверен, что воспоминания Винавера выйдут блестящими, так как он был замечательным стилистом, в особенности по мемуарной части. Я ждал писем, вопросов об общих наших переживаниях — и вдруг газеты принесли весть о смерти друга в его вилле на Ривьере. Через некоторое время вдова вернула мне пакет с моими материалами для истории Союза, по-видимому еще не тронутыми покойным. Я со скорбью думал, как совершенно иначе сложились бы судьбы России и русского еврейства, если бы февральская революция 1917 г. могла осуществить идеал демократической республики, и сильный политический ум Винавера мог бы вместе со всеми вождями русской демократии направлять жизнь великой страны.
Вскоре после смерти моего политического друга я потерял еще более близкого духовного друга, Ахад-Гаама. Оба представляли собою esprits forts нашего поколения, каждый по-своему, но, к несчастью, ясный ум Ахад-Гаама потускнел под конец жизни вследствие тяжелой нервной болезни. Годы отдыха в Палестине не улучшили его здоровья. Сначала он находил успокоение в издании своей обширной переписки, которая развернула перед ним свиток его прежней кипучей жизни, но когда и это кончилось, он снова почувствовал пустоту, так как писать он уже не мог, а упадок сил увеличивался с каждым днем. Даже свои письма он вынужден был диктовать.
В июне 1926 г. я получил от него письмо, где нашел следующие грустные строки: «Через месяц мне минет 70 лет, следовательно, моя жизнь кончена, ибо что будет потом, не идет в счет, если я даже буду еще жить. Особенно больно мне, что у меня нет надежды видеть Вас в скором времени, так как Вы отложили свой приезд в Палестину до 1928 года. Сомневаюсь, буду ли я тогда в живых». С глубокою тоскою написал я ему из Альбека поздравительное письмо к юбилею. «Я писал ему слова ободрения, а душа плакала над могилою тридцатилетних переживаний, над судьбою Иова, над муками праведных» (запись 18 июля 1926 г.). Жуткий ответ получился через три месяца: собственноручное письмо Ахад-Гаама, но написанное так, что становилось больно. Кривые строки, неразборчивый дрожащий почерк, предсмертное настроение. Врач советовал ему писать по четверти часа ежедневно, и он решил первые строки написать мне, а потом прибавлять понемногу в течение нескольких дней. Через два месяца весь мир облетело известие о смерти Ахад-Гаама в Тель-Авиве, Я получил эту весть в бюллетене ИТА, рано утром 4 января 1927 г. Через несколько дней мы устроили траурное собрание в большом зале берлинского Ложенгауз. Говорили Мартин Бубер{805}, я, проф. Ю. Гутман и Я. Кляцкин{806}. Я говорил по-древнееврейски, читая с рукописи. Я напомнил о красивой талмудической легенде, что днем на небе показывается фигура со знаком правды на лбу, а ночью со знаком веры; покойный поднял знамя правды в одну из темнейших ночей нашей истории, когда измученный народ жаждал только веры и самозабвения. Он вышел в юности из круга учеников Бешта и попал в круг учеников Маймонида, глашатая «власти разума». Он умер, не написав своих главных трудов об этике и национальной идее иудаизма, планы которых показывал мне перед нашей последней разлукой в 1908 г.
Я чувствовал: пусто становится вокруг меня, уходят лучшие люди моего поколения и нужно увековечить их память. Давно я носился с мыслью о «Некрополе» — собрании характеристик моих умерших друзей в связи с воспоминаниями о них. Позже мне пришлось отказаться от этой мысли и ограничиться короткими отрывками, посвященными памяти друзей в настоящей «Книге жизни».
Смерть моих сверстников напомнила мне, что и мне надо поторопиться с ликвидацией жизненного труда, прежде чем явится неизбежный зов «оттуда». В том же январе я составил себе расписание работ на ближайшие четыре года, до предела 70 лет. Было намечено окончить за это время всеобщую историю, историю хасидизма, автобиографию и прочее. Эту программу мне суждено было осуществить, но в более продолжительный срок.
В 1927 г. меня отвлекала от научной работы новая общественная волна. Назрела идея преобразования парижского Комитета еврейских делегаций в смысле усиления его деятельности по защите гарантированных международными трактатами прав еврейских национальных меньшинств. Между парижским комитетом в лице Моцкина и Американским еврейским конгрессом в лице его президента Стифена Вайза состоялось соглашение о созыве в Женеве конференции для создания такого активного органа. Весною начались приготовления к конференции, но тут же началась атака со стороны ассимиляторов, которые в этом увидели затею сионистов и националистов. Соперник Вайза в американском еврействе президент Еврейского комитета в Нью-Йорке Луи Маршал{807} высказался в интервью для прессы против созыва конференции. Выступил с протестом и главный раввин Франции Израиль Леви{808}, отказались от участия в конференции парижский «Альянс Израэлит», Лондонский союз общин и Англо-еврейская ассоциация; откликнулось и черное клерикальное гнездо «Агудас Исраэль» во Франкфурте наивным заявлением, что евреи сумеют сговориться в каждой стране с правительством о своих религиозных нуждах и нет надобности создавать интернациональную организацию для защиты каких-то «национальных прав». Вся эта оппозиция мертвого западного еврейства возмутила меня, и я выступил против нее в обширном интервью, данном Еврейскому телеграфному агентству в Берлине (бюллетень 6 июля, перепечатанный во всей еврейской прессе). Я доказывал, что мы обязаны организовать защиту прав еврейских меньшинств в Польше, Румынии, балтийских и балканских странах на основании гарантий, данных Версальским трактатом и другими мирными договорами, что мы будем защищать через Лигу Наций не только национально-культурную автономию, но и гражданское равноправие евреев, часто нарушаемое в этих странах; что нужно вести борьбу за право на международном форуме, а не путем ходатайств в министерских передних; что даже западные ассимиляторы могли бы признать наличность если не национальных, то религиозных меньшинств. Конечно, переубедить противников не удалось, и мы решили своими силами созвать конференцию, только не в Женеве, а в Цюрихе.
Я лично не мог уклониться от участия в конференции, призванной установить основы новой еврейской политики в международном масштабе. Отдыхая летом в Обергофе, я писал доклад для конференции на тему; «Старые и новые пути борьбы за эмансипацию». В середине августа я уже был в Цюрихе и остановился в отеле «Савой», где поместился главный штаб конференции: Моцкин, Вайз, Нахум Соколов, Усышкин и много американских делегатов. Приехали еврейские парламентарии из Польши, Латвии, Литвы, Чехословакии и других стран, много делегатов от сионистов, фолкистов и других серединных партий. Привожу здесь свои беглые записи во время конференции.
17 августа (11 час. вечера), Цюрих. Дивный солнечный день, весь в слушании и говорении на конференции, в кулуарах, при встречах с многочисленными знакомыми, в ресторанах и кафе. С утра до обеда — парадная часть: открытие конференции, речи председателей Моцкина, Соколова, Вайза. Затем приветствия. К концу неожиданно вызывают меня для приветствия. Экспромтом я сказал: с Не уполномоченный никакой организацией, могу лишь приветствовать от имени еврейской истории, которая учит нас, что еврейство — древнейший интернационал в мире, и проблема его может быть разрешена только интернациональным путем». В послеобеденном заседании прочел свой доклад «Борьба за эмансипацию прежде и теперь». Затем ряд английских речей (американцев) и длинный доклад Моцкина о положении меньшинств. Кончили вечером, и я недавно вернулся из кафе, где ужинал в компании старых и новых знакомых. В течение суток встретил Соколова (в последний раз видел его до войны), Темкина, Ефройкина, Усышкина (не видел с 1917-го) и многих других. Представились новые лица обоих полушарий... Теперь сижу (в отеле) у открытого балкона в теплый вечер, гудят трамваи и ауто, а в голове проносятся, в связи с новыми встречами, тени былого, былой России.
20 августа (утро). Еще два дня на конференции. Речи в пленуме, работы в комиссиях, кипение страстей. Страсти разгорелись не по главному вопросу о создании интернационального органа защиты прав евреев, а по второстепенному: спор о языках в школе. Крайние гебраисты вроде Усышкина и идишисты (Чернихов, Номберг{809}) внесли эту фанатическую страстность. Чернихов, по обыкновению, устроил несколько скандалов. Резолюции проходили вчера в атмосфере «беголе», среди криков и шума. Американцы своими 24 голосами давали перевес гебраистам, хотя они плохо знакомы с школьным вопросом в странах еврейских меньшинств. Они победили и в главном вопросе об органе, добившись перемены его имени и места: Council for protection of the rights of Jewish Minorities{810} вместо Comité des délégations juives{811} и Женева вместо Парижа... За наступлением субботы не удалось огласить последние резолюции и придется кончать сегодня вечером. Сегодня (суббота) приглашен на обед к д-ру Гиршкопу, идеалисту и мечтателю, автору книги «В чем смысл жизни», который в 1923 г. ходил ко мне в Берлине и потом писал из Парижа.
22 августа (в вагоне Цюрих — Шафгаузен). Снова в вагоне, быстро мчащем меня домой, в Берлин. В субботу днем особое заседание комиссии Шварцбарта, с американцами. Вчера заключительное заседание конференции, К концу настроение сильно поднялось. Новый орган составлен. Меня выбрали не только в Совет (Council), но и в президиум, куда вошли Моцкин, Вайз, Соколов, Гринбаум и др. Последние речи дышали надеждой. Я говорил о единении евреев двух полушарий и о соучастии маленькой страны с большой будущностью — Эрец-Исраель; напомнил о призыве к синтезу Цион — голус, который здесь осуществляется после преодоления «детской болезни» отрицания голуса, ибо здесь Сион пришел к голусу. Усышкин в своей речи последнее, конечно, отказался признать, но говорил примирительно. Простились трогательно, разошлись в два часа ночи.
Так создалась организация, которая при нормальном развитии могла бы сыграть очень важную роль в еврейской политике, призванной заменить старую и малопочетную еврейскую дипломатию. Но окруженное атмосферою вражды или равнодушия, новое начинание не имело воздуха для своего роста. Прежде всего не оправдали наших ожиданий американские друзья. Они покрывали лишь малую часть возложенного на них бюджета, поддерживая информационное бюро нашего Совета в Женеве иод управлением Ц. Аберсона{812} и оставляя без средств главный парижский комитет, руководимый Моцкиным. Дипломаты и «ходатаи» из старых учреждений не переставали пугать общество нашей открытой национальной политикой, и обер-дипломат Люсьен Вольф{813}, «министр иностранных дел» при «Союзе еврейских общин в Лондоне» (Foreign office of the Board of Deputies), полемизировал на страницах своего «Jewish Guardian» против моего доклада на Цюрихской конференции о старой и новой политике («The new diplomacy», по его выражению). Парижские ассимиляторы также мешали Моцкину в его самоотверженной работе.
Осенью наступил разбор дела Шварцбарта в парижском суде. Наш комитет защиты удвоил свое рвение. Моцкин и Чериковер усердно работали в Париже. Я опубликовал через ИТА в день Рош-гашана воззвание, которое кончалось словами молитвы: «О земля, не покрывай моей крови, и пусть не будет места, куда бы не донесся мой крик!» Я пояснил: «Не мести мы хотим, но раскрытия страшной правды (о трехлетней резне евреев на Украине бандами Петлюры). Весь еврейский народ должен прийти на помощь нашему комитету защиты». Действительно, на процессе раскрылась страшная картина еврейского мученичества и гайдамацкого зверства, и дело кончилось полным оправданием Шварцбарта. Через семь лет после исторического преступления суд мировой совести осудил преступников и выразил сочувствие их жертвам.
Я в это время работал над редактированием седьмого тома «Истории». Целые параграфы были вновь написаны, особенно в главах об Австрии и Германии XVII–XVIII вв. Польский центр занимал главное место в этом томе. Яснее была установлена связь между украинской катастрофой 1648 г. и мессианским движением Саббатая Цеви{814}. Вся сложная драма эпохи, начавшейся мартирологом XVII и кончившейся просветительным движением XVIII в., была не только написана, а мысленно вновь пережита. Пересмотр VII тома был закончен только в феврале 1928 г.
К этой динамике двух лет прибавлю некоторые выписи из дневников.
1 января. Мировые перспективы все еще темны, несмотря на «дух Локарно». Внутренно, морально народы еще не разоружились, фашизм справа и большевизм слева грозят неисчислимыми бедствиями. Хулиганствует антисемитская толпа, преимущественно студенческая молодежь в Германии, Венгрии, Румынии, Польше... В центре Берлина «гакенкрейцеры» на днях избили престарелого еврейского ученого Ительсона (моего бывшего оппонента в дебатах о начале христианства). А в России царит инквизиция красных доминиканцев и уничтожает всех, без различия исповеданий. Там растет поколение в рабстве, и само понятие о свободе личности и коллектива ему будет чуждо. Нужны гигантские силы, чтобы побороть зверя в человеке после озверения мира в годы войны. Нужны борцы-мученики за святое дело очеловечения национализма, сочетания гуманного с национальным.
15 января. Был на днях варшавский раввин, проф. Шор. Принес ряд статей обо мне, которые он напечатал в краковской газете в 1920 г., когда я еще был заперт в России... Он зовет меня в Варшаву — читать лекции в имеющем открыться еврейском научном институте, и я ему должен был арифметически доказать, что у меня не хватит лет жизни для окончания работ нужнейших.
22 января. Соблюдаю обет отшельничества: работаю и никуда не хожу. Вопреки настояниям друзей, не пошел вчера на юбилей Житловского, а послал письмо с оценкою деятельности юбиляра...
5 февраля. Чрезмерный наплыв посетителей нарушает мое отшельничество. Были ученые (Блау{815} из Венгрии, здешние Эльбоген и д-р Бернфельд), политики и журналисты. Две газеты на идиш в Риге спорят за мое сотрудничество, и когда я одной («Фриморген») дал для перепечатки прошлогодние мои статьи из американских газет («От жаргона к идиш»), другая газета заявила претензию. Телеграммы, письма, полемика...
Сейчас читал в корректуре параграф об историческом значении Талмуда. Какая цепь мыслей протянулась от моих бурных юношеских статей 1881 и 1883 гг, через ряд изданий моей «Истории», до этой последней редакции оценки Талмуда! И все же под холодным покровом исторического синтеза, продуманного 45 лет, слышен еще трепет мысли юного революционера... Эмбрион идеи остался. Это вернейшая проба всякой идеи.
11 мая. …Получил из России предложение (письмом и телеграммой) дать статью для выходящего в Харькове «беспартийного» журнала «Еврейский мир», где пишут несколько знакомых. Я ответил, что беспартийность в советской России не означает независимости и что я не могу писать, пока там не будет свободы печати или, по крайней мере, возможности бороться за нее, Писал ответ с волнением: ведь это отклик на зов с родины, навсегда для меня закрытой.
16 мая. Неделя «крестовых походов». Пересмотрел и исправил эту главу, опять напевая во время работы рыдающие гимны, но не теряя философско-исторической нити. А в эту неделю «отбунтовала вновь Варшава»: военный переворот Пилсудского{816} в Польше, падение реакционного правительства и новый режим in spe. Обошлось пока без еврейских погромов...
Сегодня выборы з берлинскую еврейскую общину. Я дал свое имя национальному списку («Фолкспартей»), чтобы противодействовать ассимиляторам-«либералам», выкинувшим лозунг: «Keine Volksgemeinde, nur Religionsgemeinde»{817}.
1 июня. Странный день вчера: день поминок. Утром стал просматривать материал о Фруге для чтения на вечере памяти поэта в клубе «Союза русских евреев». Весь охваченный воспоминаниями, повторял грустные стихи Фруга. Вечером в большом собрании читал отрывки из воспоминаний, читанных десять лет назад в Историческом обществе в Петербурге после смерти Фруга, и прибавил кое-что для оценки его как певца гнева и печали. Затем читал Айхенвальд{818} (художественная оценка Фруга), декламировали и пели его стихи на трех языках... Затянулось собрание за полночь...
14 июля, Альбек. Вчера прочел в одной газете известие о смерти Волынского-Флексера в Петербурге. Всплыли воспоминания далеких лет. Встречи с юношей-«спинозистом» у Фруга, в нашей общей квартире 1883–1884 гг. Затем совместные занятия по курсу юридических наук зимою и весною 1886 г., во время моего глазного недуга... Осень 1886 г. в квартире Эмануилов на Литейном, совместное житье с изучением «Логики» Милля, с хлопотами о праве жительства. Мой невольный отъезд и переписка 1887 г. И вдруг все обрывается... Мы стали жить в двух мирах, чуждые, далекие... И только в дни ужаса, в 1920 г., встретились мы в канцелярии большевистского субкомиссара, где обсуждали вопрос о какой-то научной комиссии. Встреча не соответствовала ни воспоминаниям былого, ни трагизму момента...
4 ноября. …Чтение корректур библиографии всех моих статей и книг, составленной д-ром Майзелем для здешнего сборника Сончино-гезельшафт. Туда усердный библиограф включил даже все мои мелкие рецензии, сокращенные в моей рукописной автобиблиографии... Я исправлял эти корректуры, и предо мною носились картины 46 лет непрерывного труда.
О прошлом мне напомнила и книга М. Кагана (Мардохай бен-Гилель Гакокен) — его автобиография «Olami». Там есть глава о «первом появлении Дубнова» в 1880–1881 гг. в Петербурге. Помню: Нарвская застава, 6-я Рота, Таиров переулок, редакции «Русского еврея», «Рассвета».
Когда думаю о своей жизни, убеждаюсь, что самая характерная ее черта в том, что я всегда, с ранней юности, шел своим путем, не уклоняясь ни вправо, ни влево. Я всегда вырабатывал себе определенный идеал или план и строго следовал ему. Я делал иногда ошибки, исправлял их позже, но не под чужим влиянием. С ранней юности я стал на путь self-made man{819} и остался на нем поныне... То же в моих планах научных работ, которым я приносил в жертву сотни заманчивых предложений со стороны: Non possumus{820}. Я сам делал свою жизнь. И я мог бы сказать своему Создателю, отступая от обычной формулы: «Боже, душа, которую ты в меня вложил, я ее творил, я ее создал...»
20 января. Думалось о том, чтобы свою автобиографию писать под заглавием «История одной души», с введением «Интеграция души». Это будет история нарастания пластов души от первых моментов сознания до конца — материал для психогенезиса...
27 января, Дрезден. Сегодня до обеда бродил по улицам Дрездена. Прошел мимо Исторического музея, но прочел надпись: «Gewehr, Porzellan»{821} — и не зашел. Не тянет меня к истории, творившейся между Марсом и Бахусом.
29 января, Дрезден. Силою воли эвакуировал голову, приостановил творческую работу ума, как бы заморозил душу... Но начинаю чувствовать «боязнь пустоты». В такие редкие минуты понимаешь людей, бегущих от себя, от внутренней пустоты на зрелища и собрания, в гости. Только при полноте души в живой работе человек довлеет себе, остается цельным микрокосмом. В этом микрокосме человек находит себя, в макрокосме же, в космосе, он теряет себя, становится невидимым атомом. Космический холод проникает в vacuum души.
26 февраля. Умер Брандес, мой любимец 80-х годов, в годы моего космополитизма; позже вышедший из моего кругозора, он сейчас стал мне как будто ближе, и я теперь не повторил бы таких резкостей о нем, как в «Письме о национальном воспитании» в 1902 г. Он был сыном своего поколения, где были титаны и пигмеи, — он ближе к титанизму. Он умер 85 лет, при ясном сознании; писал большие труды еще в последние годы (о Цезаре, о Христе). Для нас, стоящих на грани жизни, это — большое утешение. Боже мой, сколько бы я успел сделать, если бы прожил еще 18 лет при полной трудоспособности!..
10 апреля. Ах, эта непрерывная лихорадочная работа, эта спешная «упаковка вещей» перед отходом поезда на тот свет, как я называю свою ликвидацию жизненного труда!.. Одна молитва в душе: чтобы поезд не отошел до упаковки дорожных вещей...
17 апреля (первый день Пасхи). На днях посетил нас редкий гость: Роберт Зайчик, которого я не видел с 1897 г. в Швейцарии, а его тетя Ида — с 1885 г. в Мстиславле. Он уже давно стал «католиш» в душе, если не официально, и между нами нет общего языка. Тем не менее мы пару часов оживленно беседовали, затрагивая большие вопросы слегка, без дискуссии... На прощание я дал ему пару томов «Новейшей истории», чтобы он понял мою позицию. Его же позиция для меня темна, но догадки о ней невеселые.
15 июля, Обергоф. Только что прочел драму И. Штейнберга из времени большевистской революции 1917–1918 гг. Сплошь идейная драма: борьба индивидуальной этики с культом революции. Автор, как временный комиссар юстиции в ленинском правительстве, сам это пережил. Он теперь искупает свою вину страстной борьбой против советского режима, и все же не отрекся от культа революции. Я ему напомнил стихи Гюго:
Les révolutions, qui viennent tout venger,
Font un bien éternel dans leur mal passager,
но прибавил, что их невозможно применять к большевистской перманентной революции, которая не может уже считаться «переходным злом».
21 июля. …Надо написать заметку о Житловском для его юбилейного сборника... Просмотрел три тома его публицистики и многое узнал о его «автономизме», понял причины его полемики со мною в 1907 г., субъективные и объективные. Употреблю все усилия, чтобы быть объективным, воздать должное его заслугам и преодолеть неприятное чувство от его полемического приема...
22 августа, Цюрих. …Вчера ездил на Итлиберг (близ Цюриха) вместе с семьей Гиршкоп, в квартире которой провел день и ночь до отъезда. Был у пансиона Аннабург, где жил в 1897 г. Когда сказал на дворе прислуге, что я тут жил тридцать лет назад, она была тронута.
27 августа. Умер еще один из нашего петербургского кружка: Л. Я. Штернберг. Три года назад он здесь был проездом, и мы говорили о печальной судьбе оставшихся в советской России. Нас связывала некогда работа в комитете Еврейского Историко-этнографического общества, и перед отъездом из России в 1922 г. я передал ему председательство в комитете и редактирование «Старины». Он успел издать один том «Старины», готовил другой, но недокончил...
31 августа. Два вечера в интересной научной беседе с Балабаном из Варшавы. В газетах отголоски Цюрихской конференции; польские фолкисты и бундисты ругают ее. В бюллетене ИТА сегодня появился мой ответ на запросы о результатах конференции.
28 сентября (2-й день Рош-гашана). 67 лет жизни. Жизнь подвигается к концу, но и работа жизни подвигается. В этом мое утешение. Моя мечта и молитва — чтобы оба конца совпали.
23 октября. Дожди, сильный листопад. Шагаю по мокрым трупам листьев на улицах, в аллеях. Многие красуются еще на ветвях, с желтою печатью смерти. Чья очередь? Круг их жизни — от весны до осени. Наша жизнь, людей духа и письма, длиннее и сравнится с жизнью ветви, а жизнь избранных — с жизнью ствола. Но ведь обе жизни, земная и посмертная, в памяти людей. И это есть «вечность», и для нее мы пишем об «исторической вечности», которая через тысячу лет может быть стерта с поверхности земли!.. Когда-то я написал себе девиз: Scripta manent!{822} Теперь пишу: Scripta marient? Восклицательный знак для нашего муравьиного века, вопросительный — для вечности. Бог есть результат цепляния человека за вечность. «Человек — как. трава его век, но ты, Боже, жив и вечен». Эта антитеза лежит в основе религии.
21 декабря. Весть о смерти В. Темкина в Париже. Еще в августе мы встретились в Цюрихе на конференции, жили рядом в отеле «Савой», гуляли на берегу Цюрихского озера, вспоминали былое. Он жаловался на бессонные ночи, слабое сердце, на тревоги за сына, оставшегося у большевиков. Теперь умер, мой ровесник. Вспомнился вечер в одесском клубе «Беседа» (в конце 1902-го или начале 1903-го), когда он меня в речи величал «Нестором еврейской истории» (Нестор в 42 года!)...Валятся деревья в нашем лесу. Умирает поколение...
Глава 73Последняя редакция «Новейшей истории» (1928–1929)
Лучшее время моей берлинской жизни. Переработка трех томов «Новейшей истории» для включения их в рамки десятитомного труда. — Предисловие к VIII тому. Новое в X томе. Эпилог, 1914–1928 гг. — Погром в Палестине (1929) и «галут-араб». — Отклики из советской России. Ответ на приглашение в Киев: нет свободной науки без свободы мысли и совести. Ответ президенту Совета Белорусской республики: «Живется ли евреям в России лучше, чем в других странах?» — Статьи для «Еврейской старины» и донос литературного чекиста. Закрытие Общества просвещения и Исторического общества в Петербурге. — Судьба Совета для защиты прав национальных меньшинств; неутомимый Моцкин. — Выписи из дневников.
В начале 1928 г. я мог с удовлетворением сказать себе, что семь десятых моего большого труда закончены. Остались только последние три тома, которые раньше вышли в форме монографии: «Новейшая история еврейского народа». Теперь предстояло включить эти три тома, период в 125 лет от французской революции до мировой войны, в рамки истории трех тысячелетий и приспособить эту надстройку с увеличенным масштабом к архитектуре всего здания. И тут живущий во мне дух перфекционизма, жажда усовершенствования, подсказал мне, что необходимо внести ряд улучшений в недавно еще редактированную монографию, сокращать в одних местах и значительно дополнять в других, наконец, увенчать всю историческую драму эпилогом, доводящим ее до наших дней. Полтора года, отданные этой работе, я считаю лучшим временем моей берлинской жизни.
Введение к восьмому тому было перестроено в дверь, ведущую из новой истории в новейшую. В тексте подверглись основательной переработке главы, относящиеся к борьбе за эмансипацию в Германии и Австрии. Параграф об эпохе «берлинского салона» был дополнен по новым источникам и превращен в картину «весеннего разлива», затопившего стан израильский. В конце его (§ 33) прибавлена оценка, значительно смягчающая суровость моего прежнего приговора над этой эпохой антитезиса, когда еще не созрел синтез «человека» и «еврея». Австрийскую главу мне удалось дополнить но вновь опубликованным документам в большом сборнике Прибрама. Перед выпуском VIII тома я написал предисловие к нему ad usum delphini{823}, для ассимилированного западного читателя. Я выразил опасение, что многие читатели, следовавшие за мною в изложении истории еврейского народа до порога XIX в., откажутся идти дальше за историком, исследующим национальную эволюцию еврейства в тот век, когда оно уже перестало быть цельным народом и от него откололись эмансипированные элементы, считавшие себя органическими частями господствующих национальностей. Таким читателям я предлагал запастись терпением и узнать из моей книги, как это могло случиться, что прожившая тридцать веков древняя нация вдруг в тридцать первом веке была объявлена «бывшей нацией», но затем все-таки воскресла для новой национальной жизни.
В таком же порядке шло исправление девятого тома, «эпохи первой реакции» и «второй эмансипации». Опять были шире развиты «западные» главы, между тем как «восточные» (о России), прежде слишком подробно изложенные, были несколько сокращены. Особенно тщательной переделке подвергся десятый том, эпоха 1880–1914 гг. Параллельно с историей западного антисемитизма изображалось «национальное марранство»{824} ассимилированных кругов, которое отличалось от средневекового религиозного марранства своим внутренним самоотречением. Вся эпоха была разделена на две части: «Антисемитическое движение и великое переселение» (1880–1900) и «Национальное и революционное движение» (1900–1914). Во второй половине ярче изображена идейная борьба внутри национального еврейства. Много душевных сил было потрачено на писание эпилога, в котором сжато изложены и освещены события со времени мировой войны (1914–1928). Тут мне во многом помог тацитовский метод описания современности в кратком, лапидарном стиле. Я переписывал эпилог несколько раз, стараясь быть как можно объективнее в описании лично пережитого. Нелегко было, например, писать такие параграфы, как «Гражданская война и резня на Украине» или «Красное самодержавие в России и гибель русского центра». Я чувствовал себя как Иеремия на развалинах Иерусалима, но никто не скажет, чтобы мое описание было «иеремиадой»... Только в самом конце эпилога я позволил себе заключить всю десятитомную «Историю» маленьким прогнозом. Я поставил вопрос: Quo vadis, Israel? — и ответил на него апофеозом гуманизма.
Еще до выхода X тома из печати, эпилог был опубликован в английском переводе в американском сборнике, посвященном памяти Герцля, по случаю 25-летия со дня его смерти («Herzls Memorial Book», Нью-Йорк, 1929).
Когда я читал корректуры последних листов X тома, получилось известие об арабских погромах в Палестине (август 1929), и я успел отметить это событие только в примечании к эпилогу. Указал на трагический факт, что кроме «галут-Эдом» в христианском мире еврейство имеет еще «галут-араб» в мусульманском мире, на своей исторической родине. В прессе я откликнулся на арабский погром призывом к еврейскому народу ответить на это усилением иммиграции в Палестину.
Вспоминаю те дни непрерывной работы в тогда еще спокойном Берлине, до появления нацистских банд. Я все еще работал в своем большом кабинете на Шарлоттенбруннерштрассе, но расширил круг своих прогулок, во время которых обдумывал свои планы. Поблизости находились садики на Иоганнаплатц в Груневальде и на Киссингерплатц в Шмаргендорфе, туда я ходил на короткие часовые прогулки, но нередко отправлялся в большой груневальдский парк и еще дальше, в глубь Далема, где у меня были излюбленные места для отдыха и размышлений (сады и аллеи Имдоль, Цецилиеналле, Кронпринценалле и др.). Очаровывали меня тихие, почти безлюдные улички Далема, с красивыми виллами в глубине садов; восхищала эта божественная тишина на окраине огромного города, в каких-нибудь двадцати минутах езды от центра, от шума Курфирстендамма, Потсдаммерилатц или Фридрихштрассе, где бушевало море людей и автомобилей. Для летнего отдыха я нашел прекрасный курорт в средней Силезии, старый Рейнерц, минеральные воды которого славились еще при Фридрихе Великом. Красивое горное плато на высоте 600 метров, с подъемом в гору еще на 200 метров по чудной террасной дороге, вьющейся зигзагами в гуще могучего леса, — эта местность была идеальным местом отдыха. Мы ездили туда ежегодно, в конце лета. Обыкновенно мы жили в расположенном у подошвы горы пансионе, косившем библейское название «Эбенэзер» (по-немецки произносилось «Эбен-эцер»), Его основатели имели какое-то отношение к местному католическому монастырю, и отсюда его символическое имя: «Камень помощи».
Иногда откликался я на политические злобы дня. Вести из советской России о положении деклассированных еврейских масс разрывали сердце. Больно было думать о физическом вымирании тысяч еврейских городов и местечек и о духовном вырождении молодежи, воспитываемой в духе большевизма. Из России мне очень редко писали: боялись гнева чекистов. Поэтому очень удивило меня полученное в январе 1928 г. приглашение от Украинской академии наук в Киеве пожаловать на торжественное открытие еврейского отдела при ней. Приглашение было подписано Н. Штифом, который за пару лет перед тем переселился из Берлина в Киев в надежде найти там работу, и еще двумя незнакомыми мне особами, управляющим и секретарем отдела. Я ответил письмом, в котором благодарил за приглашение и пожелал новому научному учреждению «только одного: свободы, то есть чистого, свежего воздуха для научной работы». «Без свободы совести и мысли, — писал я, — объективное исследование невозможно, а без политической свободы не могут быть свободны ни совесть, ни мысль. Было бы хорошо, если бы мое пожелание не оказалось напрасным». Мое письмо вызвало возмущение в еврейской советской прессе и в кругах Евсекции. Киевским «академикам» сделали строгий выговор за приглашение «контрреволюционера»; в московской газете «Эмес» появилась громовая статья, где от согрешивших киевлян требовали покаяния и внушали им, что вся работа еврейских академиков «должна быть пропитана научным методом, господствующим в нашей стране пролетарской диктатуры, марксистско-ленинским методом». Высеченные киевляне испугались и напечатали в «Эмес» покаянное письмо, где обещали впредь «быть благочестивыми, как бог Маркс заповедал и как батюшка Ленин велит» (по моему ироническому выражению в дальнейшей полемике).
Вскоре произошла новая стычка. Президент Совета Белорусской республики, некто Червяков{825}, прочел мой доклад на Цюрихской конференции и нашел там следующую фразу: «Из большевистского Содома спаслись три миллиона евреев в отделившихся странах бывшей Российской империи: Польше, Латвии и Литве». Малосведущий в еврейских делах белорусский президент, посоветовавшись с товарищами из еврейской секции коммунистической партии, выступил против меня на съезде еврейских крестьян в Минске (январь 1928) с речью, в которой выложил обычные доводы, что именно в буржуазных странах Европы евреи ограничены в гражданских правах и часто подвергаются гонениям, а только в советской России они являются хозяевами и строителями новой жизни наравне со всеми трудящимися. Получив стенограмму этой речи в минской газете «Октябрь», я написал ответ под заглавием: «Живется ли евреям в России лучше, чем в других странах?» (напечатана в американской газете «Тог», 7 апреля 1928). Мой друг, экономист Я. Лещинский, снабдил меня статистическим материалом из советских же источников, на основании которого я доказывал, что в типичном еврейском местечке западной России около половины населения, бывшие торговцы, «деклассированы» и быстро вымирают, ремесленники и кустари живут впроголодь и только около 15 % (рабочие, служащие, земледельцы) живут более или менее обеспеченно. Очень плохо, конечно, и хозяйственное положение широких масс в Польше и других частях бывшей России, но там есть возможность борьбы за существование, чего нет в советской России, где средний класс и некоммунистическая интеллигенция просто истребляются. Тут я воспользовался случаем, чтобы ответить Евсекции на ее приказ киевским ученым «пропитать всю науку господствующим марксистско-ленинским методом». Я напомнил, что инквизиторы, судившие Джордано Бруно и Галилея, тоже были пропитаны известными догмами, но им пришлось услышать смелый возглас Галилея: «А все-таки движется!» Духовный мир постоянно движется, и наступит пора, когда люди в порабощенной стране почувствуют, что им недостает воздуха свободы, и тогда они поднимутся, чтобы разрушить новую Бастилию. Моя статья вызвала новую речь Червякова в заседании президиума белорусского Исполнительного комитета, где обсуждался вопрос о колонизации евреев в Биробиджане{826}. С длинными полемическими статьями выступил против меня и сотрудник нью-йоркской коммунистической газеты «Фрайгайт» (июнь 1928), но я уже не считал нужным продолжать полемику.
Осенью 1928 г, я получил от редакции «Еврейской старины» в Петербурге (Ленинграде) извещение, что они готовят к печати новый том этого журнала, который будет юбилейным, так как он выйдет в двадцатую годовщину учреждения Историко-этнографического общества и возникновения «Старины» под моей редакцией; они поэтому просят меня прислать для сборника научную статью и несколько страниц воспоминаний. Я послал главу из седьмого тома моей большой «Истории» (о реставрации польского еврейства после погромов XVII в.), а позже написал воспоминания о Еврейском Историческом обществе начиная с моего проекта 1891 г. Из Петербурга мне ответили, что обе статьи сданы в цензуру, что первая уже пропущена и поступила в типографию, а во второй понадобятся поправки. Я догадывался, что мои воспоминания, где упоминаются имена Винавера и других «контрреволюционеров», могут быть задержаны цензурою. После долгого молчания я, уже осенью 1929 г., получил из Петербурга обратно машинные копии обеих статей с типографскими пометками, свидетельствовавшими, что они уже были набраны; в воспоминаниях многие места были зачеркнуты из страха перед цензурой. Было очевидно, что власти спохватились в последнюю минуту перед выпуском книги и запретили обе статьи из-за имени автора.
Скоро выяснились причины этого запрета. В советском журнальце «Трибуна» появилась статья-донос некоего литературного чекиста Непомнящего{827} о том, что в Ленинграде действуют еще два старых еврейских обшества: Общество просвещения и Историко-этнографическое, которые устраивают научные доклады и издают сборники статей не в советском духе, а «белый эмигрант (?) Дубнов, выступающий в печати против советской власти», посылает из-за границы статьи для сборников «Еврейской старины»; Дубнов — «это символ идеалистического и, конечно, антимарксистского подхода к еврейской истории; его сырые материалы, выкопанные из архивов, мы, конечно, будем использовать, но весь его метод и его надстройки мы должны похерить и выбросить в помойку ненаучного идеализма». Вывод из этих дурно пахнущих слов был тот, что нужно оба общества закрыть и изгнать из науки врагов советской власти. Печатный донос подействовал. В конце декабря Еврейское телеграфное агентство ИТА в Берлине прислало мне оттиск только что полученной из Москвы телеграммы, в которой сообщалось, что совещание Евсекции в Ленинграде постановило учредить «марксистское научное общество», куда должны перейти библиотеки и архивы ликвидированных Общества просвещения и Историко-этнографического. Корреспондент прибавляет, что «красный профессор Томсинский{828} (перед отъездом из России я случайно видел этого полуграмотного субъекта) произнес речь, где сильно ругал Дубнова и Греца и осмеял историков из Историко-этнографического общества». Так я узнал, что две старейшие культурные организации закрыты. Через пару дней (29 декабря) в бюллетене ИТЛ была опубликована новая телеграмма из Москвы об этом факте с следующими официальными мотивами: 1) идеология обоих закрытых обществ чужда советской власти; 2) они поддерживали сношения с белогвардейским (?) эмигрантом С. Дубновым; 3) многие из хранившихся в еврейском музее (Историко-этнографического общества) вещей могут пригодиться для советской антирелигиозной пропаганды. Все газеты обошло тогда это известие о новом вандализме. Думаю, что в связи с этим разгромом могли пострадать и мои корреспонденты из России. С тех пор я не получил от них ни одного письма.
Мое участие в работах учрежденного в Цюрихе Совета для защиты прав еврейских меньшинств (парижского Комитета делегаций) ограничивалось в эти годы деловой перепиской с Л. Моцкиным. Он выносил всю тяжесть работ и забот этой организации, старался составить в Париже междупартийный комитет, пытаясь привлечь даже противников нашей идеи.
Предо мною лежит подробное письмо Моцкина от ноября 1928 г. с описанием горячих дебатов в двух совещаниях в Париже, где единственным непримиримым нашим противником выступил Г. Слиозберг. В совещании было оглашено мое программное письмо на имя председательствующего М. Л. Гольдштейна, известного петербургского адвоката, примкнувшего к нашему делу. Все доводы моих друзей не могли подействовать на нашего «штадлана», который предлагал вместо Совета меньшинств учредить общество борьбы с антисемитизмом. При голосовании один только Слиозберг поднял руку против нашей программы, о чем Моцкин с торжеством сообщил мне, Помню посещения Моцкина каждый раз, когда он приезжал из Парижа в Берлин. Бывало, сижу за работой, звонит телефон, и слышится знакомый тихий голос: «Можно к вам сегодня?» Отвечаю: «С приездом, Лев Ефимович! Конечно можно, с пяти часов». И в назначенный час входит Моцкин, садится и начинает докладывать обо всем, что сделано по нашему делу за данный промежуток времени: о последней сессии всемирного конгресса меньшинств, где он был членом президиума, о последних заседаниях нашего парижского комитета, о равнодушии американских друзей, о заботах по обеспечению бюджета нашего бюро, наконец, о своей главной работе как президента сионистского исполнительного комитета и почти бессменного председателя больших сионистских конгрессов. Он часто являлся ко мне в промежутки между одной конференцией и другой, между поездками в Париж, Лондон, Женеву, Базель. Бывало, кончит свой «отчет», выслушает мои замечания и, поднимаясь, чтобы уходить, скажет: «Ах, как хорошо у вас здесь! Так тихо, а в эту тишину к вам проникают все звуки жизни!» Вся тоска скитальца, вечного участника комитетов и конгрессов, слышалась мне в этих словах.
Многие частности о делах и настроениях 1928–1929 гг. я предпочитаю изложить в виде кратких отрывков из дневников.
24 февраля. …Заботы о литературном контроле над переводами «Истории»: еврейскими (иврит и идиш), английским, французским и другими. Нет у меня сил и времени для этого...
27 февраля. Вчера был И. Гольдберг{829} из Палестины. Рассказал о тамошних друзьях. Из другого полюса, «бывшей» России, приходят печальные вести: опять террор над крестьянами (колхозы), растущее обнищание еврейского города. Умерла в Питере Роза Эмануил. Рой воспоминаний...
5 марта. Сегодня написал для «Гатекуфа» предисловие к нашему воззванию 1903 г. о самообороне, составленному Ахад-Гаамом. Вновь перечитал это прекрасное по стилю воззвание и перенесся в ту роковую весну в Одессе.
16 марта. Написал для сборника Лещинского «Экономите шрифтен» статейку (на идиш) под заглавием: «Чего нам недостает в экономической истории?»
23 марта. Сделал еще одну промежуточную работу: рецензию на книгу Ньюмана: «Jewish influence on Christian reform movements». Отослал сегодня в «Цукунфт», редактору которого давно обещал. Это — последний литературный долг, который плачу в этот промежуток. Еще несколько дней — и я возьмусь за VIII том.
13 апреля. Переделал большую часть введения (в новейшую историю) и передал вчера Штейнбергу на нашем традиционном вечере последнего дня Пасхи. Были Лещинские, Койгены, Штейнберги и другие. Много нового в переработке, особенно в архитектуре VIII тома, включаемого в главный корпус «Истории». Штейнберг назвал это сооружение «Волькенкрацер» нашей историографии.
23 апреля. Вчера и сегодня «вышел из своей ограды»: заседал в экзекутиве Совета для защиты национальных меньшинств, с Моцкиным, варшавским депутатом Гринбаумом, А. Клеем и другими. Надежды нашей Цюрихской конференции не сбылись: американские члены Совета не работают... Странным кажется назорею возвращение к прежней «суете мирской»: езда в центр города, заседания и прения в табачном дыму, волнения, споры. Понимаю всю важность дела, осуществляющего и мою идеологию, но, овеянный дыханием веков, чувствую, что есть нечто более важное и нужное...
2 мая. Сегодня кладу начало новому делу: посылаю в Тель-Авив первые отделы «Древней истории» в переводе на иврит, обязуясь тем посылать дальше перевод всех семи томов до ранее изданной «Новейшей истории». Редактировал введение и кое-где в тексте. Приятно читать о библейском периоде на библейском языке: это настоящая реставрация.
На Балканах землетрясение: разрушены Филипополь, древний Коринф. Что значит вся наша история на колеблющейся планете, что значит история перед геологией, человечество перед космосом?..
19 мая. …На прогулках прочитывал старую «Маймониана» Вольфа: о Соломоне Маймоне, который полтораста лет тому назад явился в Берлин как литовский эмигрант. Ведь вот и я — литовский эмигрант, уже в пятом поколении, и пишу теперь историю этих пяти поколений...
25 мая (1-й день Шовуоса). Сегодня с утра мои Andachts-Stunden в парке. Читал биографию Генриетты Герц. Бродил по очаровательной Цецилиеналле и новой Тильалле, забрел в Далемдорф. Лучшего празднования Шовуоса не могло быть...
31 мая. …Вот отрываюсь от гула веков за письменным столом, шагаю по зеленому царству Груневальда и Далема, и гремит надо мною в вышине птичий хор, псалмы небес. В эти «звуки небес» часто врываются «скучные песни земли», но я стараюсь отгонять их, ибо я душою ведь больше принадлежу туда, чем сюда. Туда? Не знаю, но тихо молюсь Великому Неведомому, непостижимой вечной тайне, прежде чем я сам растаю в этом мировом пространстве. Замрет и мой звук, но кажется — в нем не были только «песни земли», а была хорошая примесь «звуков небес»...
25 июня. Как хороша беззвучная утренняя молитва в час прогулки по просыпающимся уличкам, среди дремлющих в густых садах вилл! Сегодня нарушил утреннюю работу, чтобы проводить гостью, племянницу из Питера, доцентку...
30 июня. Кончил исправление текста VIII тома. Пошел в парк. Упоителен сосновый аромат в первый жаркий день Мечты. Так хотелось бы ходить между этими колоннами сосен и тихо беседовать с чутким сердцем, читать ему исповедь жизни и слушать его исповедь, норова забыть, что стоишь у грани жизни... Неисправимый романтик, мечтатель? Но как безобразна была бы нагота жизни без этого романтического плаща! С этим связан мой пантеизм, мой культ природы.
23 июля. Были И. Гольдберг, затем Дизенгоф. Последнего не видел с 1903 г., когда оставил Одессу (только мельком встретил его весной 1905-го в Вильне, на первом съезде Союза полноправия). Он покинул Россию и уехал в Палестину, строил Тель-Авив и был там бургомистром... В памяти воскресли одесские годы, соседство на Базарной улице, комитет национализации, клуб «Беседа» и наша борьба за национальную школу.
Получил коллективное письмо от группы читателей моей «Вельтгешихте», отдыхающих в санатории близ Вены. Люди из высшей немецко-еврейской интеллигенции, среди них пара известных имен, искренно выражают чувства, вынесенные ими из чтения ряда томов: «Мы все находимся под обаянием вашего увлекательного, с недосягаемым жаром написанного труда». На закате жизни я далек от пустого тщеславия, но благословляю судьбу, которая, дав мне возможность почти полвека быть учителем еврейской истории для двух поколений интеллигенции в России, сподобила меня продолжать это учительство среди западно-еврейской интеллигенции, Вымирает моя былая аудитория на несчастной родине, но растет аудитория на Западе, чуткая, высокоинтеллигентная...
8 сентября, Рейнерц. В парке сидел и читал речи в собрании Лиги Наций. Призывы к разоружению со ссылкой на недавно подписанный в Париже пакт Келлога{830} осуждении войны как способа разрешения международных конфликтов. С великим трудом прокладывает себе дорогу идея пацифизма среди политиков, пропитанных военной психологией.
19 октября, Берлин. Недавно был M. С. Абрамович (сын Менделе), которого я не видел около 30 лет. Слушал его рассказы о бегстве из России, о скитаниях по Западной Европе (теперь живет в Брюсселе)... Отстал от наших интересов, отчужден... А сегодня другие посетители: организатор еврейского научного института из Вильны д-р Вейнрейх{831}, с здешними Лещ[инским] и Черик[овером]. Совещались о делах института. Надо собирать деньги на постройку дома и на организацию широко развивающегося дела...
1 ноября. На днях вечер прощания с Крейниным в клубе Шалом-Алейхема. Вспомнил о нашей общей работе, о петербургских вечерах 1906–1917 гг. Председатель банкета Брамсон тоже перенес мою мысль в старый Петербург...
6 ноября. Вчера и третьего дня пересматривал свои воспоминания о Фруге и написал к ним дополнительную главу о стихах Ф. на идиш для издающейся в Варшаве книжки «Фун жаргон цу идиш». Сердце ныло во время писания...
В еврейских газетах участились статьи моих посетителей обо мне, в которых не подозревал интервьюеров. Есть глупые, но попадаются и порядочные...
11 ноября. Сегодня кончил последнюю редакцию «эпохи первой реакции» для IX тома. Справился в старом дневнике: в первой редакции она была закончена в Питере, 5 января 1913 г., среди обычных российских волнений. Теперь сижу в просторном берлинском кабинете, снизу доносится мягкий шум катящихся по асфальту автомобилей; так же гладко и ровно катится к последнему пределу моя трудовая жизнь, завершается ее задача и завершится, если не вся, то почти вся. Чего же недостает? Одного: нет России, нет того российского еврейства, для которого я почти полвека трудился... Пишу для мирового еврейства, кроме замкнутого в советском царстве, печатаюсь на разных языках, но не на том, на котором больше всего писал...
18 ноября. Тревоги в Палестине, столкновения у Западной Стены (в Иерусалиме), явно назревающая арабская опасность в гнезде надежд... Растущий антисемитизм в Германии: армия «национал-социалистов», пользующихся демократической свободой Германии для словесных погромов и разрушения еврейских кладбищ, чтобы потом перейти к настоящим погромам и истреблению людей.
23 февраля. Чередовал переделку первой главы X тома с чтением корректур IX тома. Много дополнил в этой главе (особенно § 2: «Декларации самоотречения»)... Днем, на оттепели, в парке. Вынул из кармана новую книжку французско-еврейского журнала с переводом моей «Истории солдата» {832}. Вспомнил жуткие дни, когда она писалась: кажется, начало 1916 г., под кошмаром войны. Это — своеобразная поэма, с ритмическим стилем, страстная, насыщенная слезами...
5 марта. О еврейских бедствиях во всем мире знаю детально, ибо читаю ежедневно телеграммы ИТА и газеты. Но все бледнеет перед физическим и моральным вымиранием трех миллионов евреев в советской России. Рвется из души гневное слово... В эпилоге к X тому дам характеристику режима...
19 марта. Вчера некоторый «шикзалстаг», предрешающий мои работы в ближайшие годы. Весь вечер в совещаниях с д-ром Кацен. из «Идишерферлаг» и А. Штейнб[ергом]. Заключаю с издательством договор на новые три издания на немецком языке: 1) «Письма о еврействе» — осенью 1929 г., после выхода X тома «Weltgeschichte»[113] 2) «История хасидизма» в 1910 г.; 3) сокращенная «Weltgeschichte» в трех томах, которую составит Штейнберг[114].
С особенным блаженством сидел сегодня в садике на Киссингерплатц, купался в волнах солнца и заглядывал в старые записи, Сейчас сижу за работой, и музыка десятков весен звучит в душе, изливаясь в грустных напевах. Какая дивная поэма — долгая жизнь, богатая переживаниями целой исторической эпохи, двух-трех поколений! Сейчас стою на § «Внутренний кризис 80-х годов в России». Буду просматривать его с тем же скрытым волнением, с каким впервые писал его в страшную осень 1915 г. Ведь это и мой кризис, кризис моего поколения...
10 апреля. Решил прервать пересмотр дальнейших глав и написать вне очереди эпилог о событиях 1914–1928 гг. Роящиеся в голове мысли и планы не дают покоя, и я хочу сейчас приступить к эпилогу, тем более что я обещал дать копию его для одного сионистского журнала в Америке.
13 мая. Целый месяц писал и переписывал эпилог. Вышло больше, чем думал: больше двух печатных листов.
16 июля. Сию минуту окончил в последней редакции последнюю страницу (текста) X тома... Теперь остается только пересмотреть недавно написанный эпилог и читать корректуры.
20 июля. Время уходит на мелкие промежуточные работы. Вышла моя вторая книжка «Фун жаргон цу идиш», вообще приличная, но во второй половине, где идет не мой текст идиш, а перевод с русского, вышли скандальные ошибки.
Вчера и сегодня сижу над исправлением текста «Писем о еврействе» для ивритского и немецкого переводов. Сокращаю сильно, выбрасываю устарелое, хотя решил сохранить колорит времени, когда «Письма» писались. Трудная задача.
Вчера известие из Америки о появлении моего эпилога на английском языке в «Herzls iMemorial Book», вышедшем в 100 000 экз.
30 июля. …Исправляю для сокращенного издания «Письма о еврействе». Теперь, после просева, осталась чистая мука: небольшой том, памятник былой идейной борьбы, материал для истории, могущий, однако, еще действовать на умы, особенно на Западе, в смысле прояснения национальной идеологии.
Наплыв посетителей не прекращается: палестинцы, американцы, здешние. Вчера неожиданно явился Белкинд, которого не видел с 1902 г., в Одессе. Первый «билуец», он превратился в палестинского «мешулаха», который выпрашивает в Европе и Америке денег на свою школу для украинских сирот. Вспоминали о давних временах и людях. Был и М. Закс, вспоминали о старом Питере. Были и Ефройкин из Парижа, Лацкий из Риги и др.
4 августа. Сию минуту кончил пересмотр эпилога к последнему тому «Истории». С глубоким волнением писал заключительный апофеоз о пророческом «конце дней».
10 августа, Рейнерц. Третьего дня приехали сюда. Встречал на вокзале Лещ[инский], завез в пансион «Эбен-эцер». Комната с балконом, в доме, стоящем у подошвы горы, с дивным видом на поднимающийся лес и на зеленые скаты... Много людей кругом, еще не было уединения.
18 августа. Начитался о сионистском конгрессе и о конференции Еврейского агентства в Цюрихе. Новая эра в сионизме?.. Был вызван Моцкиным по телеграфу в Цюрих для участия в совещании нашего Совета национальных меньшинств. Ответил, что не приеду. А жаль: на очереди важные вопросы...
29 августа. ИТА и общие газеты принесли известие о кровавых погромах арабов в Палестине, о резне в Хевроне, о стычках в Иерусалиме и окрестностях... Преступление английского правительства в Палестине: оно могло предвидеть опасность, но не принимало мер, даже не оставило войск в Палестине...
4 сентября. Написал статью о нынешних погромах в Палестине для телеграфного агентства (ИТА).
8 сентября (утро). …Завтра утром отъезд. Еду в Берлин на новую литературную кампанию. В бессонные ночи строю планы «Хасидизма» и дальнейших работ. Фатальная цифра «70» стоит совсем близко, и хотя я с каждым годом «молодею», я все же боюсь оставить неоконченной слишком много ликвидационной работы.
10 сентября, Берлин. Ушел от лесных и горных духов, от сутолоки пансионов и вступил в царство домашних пенатов. Каждый год, на границе лета и осени, испытываешь это особое обаяние возвращения к пенатам, в свой кабинет, к письменному столу, где хранятся «труды и дни» жизни: манускрипты, дневники, переписка полувека, памятки. Радуешься, что случайная катастрофа в твое отсутствие не уничтожила этих следов жизни... Вот начнется чреда городской жизни: тишина и труд кабинета, вторгающиеся сюда звуки мира, думы на улицах и в садах Груневальда и Далема, новый этап ликвидации дела жизни, один из последних этапов долгого пути.