На этом фатальном годе европейской и еврейской истории (1933) я прекращаю повесть жизни. Рано еще рассказывать о том, что пережито в следующие, 30-е годы XX в., годы злокачественной антисемитской эпидемии, проникшей из Германии в другие еврейские центры Европы. После исхода из германского Египта, я поселился в тихом лесном уголке Балтики (Лесной парк близ Риги) и отсюда следил за теми жуткими событиями, которые вкратце описаны в эпилоге к последнему тому моей «Истории», и за их продолжением вплоть до нынешнего момента — новой европейской войны. Я следил за постепенным уничтожением еврейских центров в Германии, Австрии и Чехословакии, за дальнейшим засыханием отрезанной еврейской ветви в советской России и, наконец, дожил до полного разгрома нашего крупнейшего духовного центра в Польше, разрушенной германскими бомбами. Я от времени до времени откликался на эти зигзаги живой еврейской истории, но главная моя работа лежала вне современности — в области прошлого. В смысле научной и литературной работы последние шесть лет, проведенные в Балтике, были не менее продуктивны, чем предыдущий берлинский период. В Берлине я переработал весь текст десятитомной «Всемирной истории еврейского народа» для немецкого издания, а в Риге успел издать целиком ее пересмотренный русский оригинал (1936–1939) и вдобавок первые два тома настоящей «Книги жизни» (1934–1935), которые должны служить тоже материалом для истории.
Заканчивая ныне третий том этой книги на грани жизни, стоя «на роковой очереди», я хотел бы проститься с этой долгой жизнью по-своему, more historico, но сознаю, что при нынешних условиях это недостижимая мечта, фантазия историка. И мне остается только набросать тут план того фантастического путешествия, которым я хотел бы закончить свою странническую жизнь, если бы перегородки между странами новой Европы не сделали это совершенно невозможным.
Прежде всего я хотел бы посетить родной город Мстиславль, которого не видел уже 38 лет. Там я хотел бы поклониться могилам предков. Постоял бы благоговейно на могиле деда, великого талмудиста рабби Бенциона, и шепотом сказал бы ему: «Здесь я, твой внук, достигший почти того же возраста, в котором ты ушел из мира. Помнишь мой бунт против священной для тебя традиции, твои волнение и грустное пророчество, что я когда-нибудь вернусь к покинутому источнику? Твое пророчество сбылось, хотя и в другой форме. Мы — две вехи на распутье веков, но обе вехи указуют путь к истокам еврейства». Затем «я хотел бы рыдать на могиле далекой, где лежит моя бедная мать» и рядом мой преждевременно умерший отец, с которым я в печальный осенний день простился молитвой «кадиш». После этого я перешел бы с кладбища мертвых на кладбище живых, в город, где когда-то цвели мое детство и юность. Что увидел бы я там, на родном пепелище? «Племя молодое, незнакомое» советских граждан без гражданских свобод, комсомольцев и пионеров, клянущихся именами новых богов. И я для них оказался бы незнакомым, чужим, выходцем из другого мира, давно потонувшего в волнах большевизма. Но в том мире, где были и волнения, и горе, цвели надежды, шла борьба против самодержавия, борьба за свободу и равенство, за новые идеалы против устарелых традиций, было разнообразие идейных течений, кипела жизнь, и это кипение отражалось даже в глухом городе над притоком Днепра. А теперь тут захудалый городок, где насильственно искоренены и традиция, и свободомыслие, где мысль и слово и даже совесть скованы железной догмой, не допускающей никаких уклонов, как догмы католической церкви времен инквизиции. Если бы тут на моем месте появился новый Ахер и поднял бы бунт против новой догмы, его бы не оставили в покое, как меня за полвека перед тем, — он был бы «выведен в расход». Для меня это была бы культурная пустыня, населенная племенем, оторванным от своих исторических корней и обреченным на вымирание.
Далее я двинулся бы на юг и посетил бы Одессу, озаренную полуденным солнцем моей жизни. Я постоял бы на могиле старого друга, Абрамовича-Менделе, но в живых не нашел бы ни одного из прочих друзей: «одних уж нет, а те далече». Где умственное кипение 90-х годов и следующих десятилетий, где собрания, кружки, партии, где люди, хотя бы в малейшей степени напоминающие Ахад-Гаама или Бялика? Опять духовная пустыня...
Наконец я вернулся бы в свою литературную колыбель: в Петербург, потом превращенный в Петроград и Ленинград. «Я любил этот город туманов, город холода, мглы и тоски», потому что я здесь приобщился к литературе, ставшей смыслом моей жизни. Где он, Петербург моей молодости, где мы даже под царской цензурой умели высказывать запретные мысли, где созидалась русско-еврейская литература в европейском масштабе, где молодое поколение нашей интеллигенции ополчалось на бой с царским режимом, готовилось к завоеванию свободы и эмансипации? Где эти бойцы? Мы шли вместе, хотя и разными группами, в новом Петербурге, после революции 1905 г., которая не дала нам всего, за что мы боролись, но дала новые орудия борьбы: частичную свободу печати, союзов и собраний. Где эти литературные органы, эти собрания и заседания с страстными прениями до поздней ночи, эти бои идейных армий, это упоение идеалами свободы и справедливости? Много таких бойцов было в Петербурге и Петрограде, их нет теперь в Ленинграде. И я ушел бы с этого кладбища былого умственного центра с горьким сознанием, что все великие идеалы, за которые мы боролись, здесь не достигнуты...
От этого тягостного прощания с прошлым меня избавляет одно: меня ныне не допустили бы к тем местам, с которыми я хотел бы проститься, а если бы допустили, то не выпустили бы обратно. Еврейскому историку нет доступа в былой величайший центр еврейства даже для того, чтобы поплакать на его развалинах...
Размышления
I. Интеграция души(К психологии воспоминания)
Я всегда стремился уяснить себе то особенное состояние души, которое создается воспоминанием, поворотом внимания от настоящего к прошедшему, от переживаемого к пережитому. Я пытался проникнуть в тайну древней богини памяти Мнемозины, матери девяти муз. Мои самонаблюдения привели меня к выводам, которые могут дать дополнительный материал для исследования этой отрасли психологии.
С ранней юности я привык оглядываться на пройденный путь жизни. Четырнадцатилетним мальчиком я писал свою «автобиографию», конечно очень наивную, и позже периодически подводил итоги пройденным этапам, На заглавном листе первой книги моего дневника красовалась надпись: «Мнемозина» с двумя мотто: греческая надпись на Дельфийском храме «Познай самого себя» и вергилиевский стих «Forsan et haec olim meminisse juvabit» («Может быть, и об этом когда-нибудь приятно будет вспомнить»). По мере приближения к зениту жизни и затем к закату ее, я наблюдал следующее явление: каждый раз, когда среди трудов и забот дня мне вспоминалось что-либо из глубоких переживаний прошлого, которое по ассоциации вызывало в памяти ряд других представлений о целой полосе жизни, я испытывал какой-то подъем духа, восстановление душевного равновесия, успокоение от острых тревог настоящего, как будто от прикосновения к давно пережитому душа освобождалась от житейской суеты данного момента. И я уверен, что такое же душевное состояние возникает в подобных случаях у всякого вдумчивого человека, привыкшего к самоанализу, умеющего от времени до времени останавливаться в беге жизни, оглядываться на пройденный путь и соединять переживаемое с пережитым в одну цепь, образующую комплекс души.
Было бы очень полезно распространить следующую психологическую анкету. Когда вы заняты своей повседневной работой или заботой и вдруг в вашей памяти встает картина прошлого, всплывают образы людей, спутников различных этапов вашей жизни, — что чувствуете вы в этот момент? Не ощущаете ли вы некий сдвиг настроения, не кажутся ли вам острые заботы менее колючими, менее важными в сравнении с тем, что сейчас зародилось в вашей душе? Чувствуете ли вы, что вы поднимаетесь над злобой дня и приобщаетесь к чему-то цельному? Какие эмоции возникают в вашей душе, когда вы посещаете родной город после многолетнего отсутствия, входите в дома, где прошли ваше детство и юность, заглядываете в храм, где вы когда-то горячо молились? Что чувствуете вы, когда роетесь в старой переписке, перечитываете давние записи дневников, переноситесь в далекие времена — не слетаются ли к вам тогда со всех концов вашей жизни былые радости и печали, ясные зори и грустные закаты и не сливается ли все это в одно гармоническое целое, в какое-то психическое единство, в котором вы находите себя, весь свой внутренний мир, свой микрокосм? Не видите ли вы теперь в сочетании былого с настоящим нечто новое, цельное, закономерное и какое состояние души рождается от этого соединения всех нитей жизни в один узел вашего я?
Я называю это состояние интеграцией души, восстановлением ее цельности. Память есть хранилище следов от впечатлений личности на всем протяжении ее бытия, а воспоминание есть акт, извлекающий эти следы из их хранилища и объединяющий настоящее с прошлым в одно душевное целое, образующее данную индивидуальность. В обычном состоянии душа дифференцированна, занята мыслями и заботами данного дня; нижние пласты былых впечатлений закрыты верхним пластом текущих восприятий. Когда же силою воспоминания приводятся в движение и нижние, глубокие пласты памяти и пережитое воссоединяется с переживаемым, тогда душа интегрируется, становится цельною и устойчивою. Это и есть «душевное равновесие». Отсюда и тот душевный подъем, о котором говорилось выше. В еврейской мистике различаются два состояния сознания: «умаление мозгов» (katnut hamochin) и «увеличение мозгов» (gadlut hamochin), коррелятивы малодушия и великодушия в буквальном смысле этих слов. В человеке активна обыкновенно будничная «малая душа», погруженная в мелочи жизни («В заботы суетного света он малодушно погружен» — у Пушкина); большая же душа, источник полного самосознания, является лишь в известные благодатные моменты интеграции души, восстановления ее цельности.