Тем временем, однако, он пытается отыграться в фараон, доверчиво рассчитывая на божью помощь, и поначалу, действительно, у него получается хорошо.
В помещении полно дыма; за столом же сидит четверо: сам епископ, какой-то одетый по-немецки, но хорошо разговаривающий по-польски путешественник, местный шляхтич, разговаривающий по-русински и ругается тоже по-русински, с молоденькой девушкой, практически ребенком, на коленях. Шляхтич то отпихивает ее, когда карта ему не идет, либо прижимает к себе и гладит по почти что обнаженным грудям, на что епископ поглядывает с упреком. А еще имеется какой-то купец, который для Солтыка похож на выкреста; ему тоже идет карта. Перед каждой раздачей епископ уже совершенно уверен, что теперь-то его карты появятся в нужной колонке, и с изумлением глядит, что снова они очутились не в том месте. И он не ожет в это поверить.
Polonia est paradisus Judaeorum…
Епископ Каетан Солтык, киевский коадъютор[28], измученный и невыспавшийся, уже отослал секретаря и теперь собственноручно пишет письмо каменецкому епископу, Миколаю Дембовскому.
Спешно и собственноручно докладываю тебе, друг мой, что телом я здоров, но измучен хлопотами, которые отовсюду подступают так, что иногда чувствую себя обложенным, что какой-нибудь зверь дикий. Уже много раз приходил ты мне с помощью, вот и на сей раз обращаюсь я к тебе, словно к брату родному, во имя нашей многолетней дружбы, которой напрасно было бы искать у других.
Interim…
Между тем… между тем… И теперь не знает, чего писать. Ведь как тут объясняться? Дембовский сам в карты не играет, так что его, наверняка, не поймет. И тут епископа Солтыка охватывает чувство громадной несправедливости, в груди он чувствует мягкое, теплое давление, которое, похоже, растворяет ему сердце и превращает его во что-то мягкое и жидкое. Неожиданно ему вспоминается, как он вступал на должность епископа в Житомире, первый приезд в грязный болотистый город, со всех сторон окруженный лесами… Теперь мысли ложатся под перо легко и быстро, сердце снова становится чем-то твердым, и энергия возвращается. Епископ Каетан Солтык пишет:
Ты прекрасно помнишь, как вступал я на епископский пост в Житомире, всяческие грехи были там в огромной популярности. Взять, хотя бы, многоженство, этот проступок был весьма распространен. Мужья за плохие поступки жен своих продавали и меняли на других. Ни наложниц, ни разврата вовсе не считали чем-либо постыдным, и, якобы, уже при взятии брака обещалась обоюдная свобода. А более того, не было никакого наблюдения за соблюдением религиозных предписаний, никаких заповедей, повсюду грех и безнравственность, а более того – нужда и бедность.
Припомню тебе скрупулезно, что диоцез[29]поделен был поделен на три деканата: житомирский – 7 приходов с 277 деревнями и местечками; хвастовский – 5 приходов с 100 деревнями и местечками, а так же овруцкий – 8 приходов с 220 селениями и местечками. И во всем этом, всего 25 тысяч католиков. Доходы мои от этих небольших епископских владений доходили до 70000 польских злотых; если учесть расходы на консисторию, епархиальную школу – всего ничего. Ты и сам об этом знаешь, сколько с таких бедных волостей дохода бывает. Собственные епископские доходы – это деревни Скрыгиловка, Вепрык и Волица.
Сразу же по прибытию я, в первую же очередь, занялся финансами. Оказалось что собор имеет в капиталах, пожертвованных верующими, общую сумму в 48000 злотых. Капиталы эти были вложены в частных владениях, а некая сумма была дана в долг дубенскому кагалу, из чего годичный процент составлял 3337 злотых. Расходы же у меня были огромными: содержание церковного здания, заработная плата четырем викариям, церковной обслуге et caetera.
Капитул наделен был средствами тоже скромно, различные фонды на сумму 10300 приносили годичный доход 721 злотый. От деревни, подаренной князем Сангушко, был дополнительный доход в 700 злотых, но владелец деревни Звиняч вот уже три года не платил процента от данных ему в долг 4000 злотых. Сумма, пожертвованная в качестве дара неким офицером Петром, оставалась в руках каноника Завадского, который ее и не вложил никуда, и процента не платил; то же самое касается и суммы в 2000 польских злотых, остающихся у каноника Рабчевского. В общем, балаган был огромный, так что я живо взялся за исправление финансов.
Сколько и чего я сделал, ты сам, дражайший мой приятель, оценить можешь. Ты был у меня с визитом и сам видел. Сейчас я завершаю строительство часовни, и неожиданные расходы пока что исчерпали мои запасы, но дела идут в хорошем направлении, потому прошу тебя, друг мой, поддержать меня всего лишь 15 тысячами, которые я отдал бы сразу же после Пасхи. Я разбудил склонность к пожертвованиям у верующих, что во время Пасхи наверняка принесет свои результаты. К примеру, Ян Ольшанский, слуцкий подкоморий, сумму в 20000 разместил в имениях своих в Брусилове, половину процентов с них предназначив на собор, а вторую половину – на увеличение числа миссионеров. Гленбоцкий, брацлавский подчаший, пожертвовал 10000 на учреждение новой коллегии клириков и на алтарь в соборе, а еще 2000 на семинарию дал.
Пишу я тебе все это, ибо большими делами кручу, и чтобы была у тебя уверенность, что взятый у тебя долг свое покрытие имеет. Пока же что ввязался я в неудачную коммерцию с житомирскими евреями, а поскольку в наглости своей умеренности они не знают, эти деньги мне нужны как можно скорее. Странно вообще, как в нашей Жечипосполитой евреи столь явно глумиться могут над законом и обычаями добрыми. И не напрасно римские папы: Климент VIII, Иннокентий III, Григорий XIII и Александр III приказывали безустанно жечь их талмуды, а когда же мы, в конце концов, пожелали и здесь это сделать, то не только поддержки не имели, так светские власти нам сопротивление оказывали.
Вот странно даже, что изгнали у нас татар, ариан, гуситов, а вот об изгнании евреев как-то забывают, хотя те кровь нашу высасывают. А за границей ведь на нас свое присловье сочинили: Polonia est paradisus Judaeorum… (Польша – рай для евреев – лат.)
О доме приходского священника в Фирлееве
и проживающем в нем грешном пастыре
Эта осень – словно коврик, расшитый невидимыми иглами, так рассуждает Эльжбета Дружбацкая, едучи на позаимствованной старостой бричке. Глубокие бурые тона в запаханных бороздах и более светлая полоса высохшей земли на полях, а ко всему этому – смолисто-черные ветви, на которых еще держатся наиболее упрямые листья, образуя пестрые пятна. Кое-где зелень трав еще сочная, словно бы травы позабыли, что уже конец октября, и по ночам приходит мороз.
Дорога, прямая словно стрела, бежит вдоль реки. По левой стороне песчаный овражек, почва, сорванная какой-то давней катастрофой. Там видны крестьянские телеги, которые съезжаются сюда за желтым песком. Беспокойные тучи плывут по небу; то делается мрачно и серо, а потом неожиданно из-за облаков выстреливает яркое солнце, и все предметы на земле делаются невероятно четкими и колющимися.
Дружбацкая тоскует по дочери, которая как раз ожидает пятого ребенка, и думает, что сейчас следовало бы ей быть с нею, а никак не паломничать с эксцентричной каштеляншей по чужой стране, и уж, в особенности, выбираться в имения ксендза омнибуса. Только ведь этими поездками она и живет. Можно было бы подумать, что быть поэтессой – это занятие оседлое, нахождение поближе к садику, а не тракту, достойное домашней наседки.
Ксендз ожидает ее у ворот. Схватил коня за упряжь, словно бы не мог дождаться этого визита, и сражу же взявши Дружбацкую под руку, ведет ее в придомовой садик.
- Милостивая сударыня – первая.
Приходский дом стоит возле самого часто посещаемого тракта. Это деревянная усадьба, красиво побеленная и ухоженная. Видно, что летом его окружали купы цветов – сейчас они лежат пожелтевшими подушками. Но чья-то рука уже взялась за порядки и сложила часть засохших стеблей и листьев в кучку, которая еще тлеет, так как огонь, похоже, не чувствует себя уверенно в столь сыром воздухе. По засохшим останкам с гордостью шествуют два павлина, один уже старый и дряхлый, от его хвоста практически ничего не осталось. Второй, самоуверенный и агрессивный, подбегает к Дружбацкой и бьет в платье так, что перепуганная женщина отпрыгивает.
Она еще бросает взгляд на садик – красивый, каждая грядочка выпрямлена, на дорожку уложены круглые камни, и все распланировано по наилучшей садовой науке: у ограды растут розы для настоек и, наверняка, для костельных венцов, дальше – дягиль, кровохлебка, босвелия – индийский ладан. По камням расползлась чабрец, мальвы, копытень и ромашка. Теперь-то уже от лекарственных трав мало чего осталось, но всего можно узнать из маленьких деревянных табличек, на которых выписаны названия.
От дома в глубину малюсенького парка ведет тщательно обработанная граблями тропа, по обеим ее сторонам поставлены довольно топорные бюсты с высеченными подписями, а помимо всего, над входом в сад видна неуклюжая надпись на дощечке, заметно, что ксендз занимался ею лично:
Тело людское – смрад есть вонючий,
Так что спаси его садом пахучим.
От такой "поэзии" Дружбацкая кривится.
Территория, в общем-то, небольшая; в каком-то месте склон резко спадает к реке, но и там ксендз приготовил неожиданности: каменные ступеньки, мостик над тихим ручьем, за которым размещается костел: высокий, могучий и мрачный. Он высится над покрытыми соломой домишками.
Идя по ступеням вниз, по обеим сторонам видны памятные камни. Перед каждым необходимо задержаться и прочитать надписи.
Ex nihil orta sunt omnia, et in nihilum omnia revolvuntur. Из ничего все образовалось и в ничто обратится – читает Дружбацка, и вдруг мурашки пробежали по коже, и от холода, и от этой надписи, довольно неуклюже высеченной в камне. Так зазем же все это? Зачем все эти старания? Все эти тропки и мостики, все эти садики, колодцы, ступеньки и эти надписи?