Книги Иакововы — страница 18 из 51


Нахман Самуэль бен Леви из Буска как раз уселся с плоским ящичком на коленях. Он везет табак, плотно сбитый в твер­дые пачки. Товара у него немного, но рассчитывает он на приличную выгоду, потому что табак купил дешево и хорошего качества. При себе, в специально сшитых карманах, он имеет другие мелкие, зато ценные вещи, поделочные камни, в основном бирюза, а еще несколько длинных, плотно спрессованных палочек смолки для курения, которую прибавляют в трубочный табак, и которую так любит Мордехай.

Караван они собирали и готовили несколько добрых дней, а в то же время нужно было бегать по турецким учреждениям, чтобы за обильный бакшиш получить ферман – приказ турецким властям по дороге, чтобы те пропустили торговцев.

Потому-то он столь устал, и усталость эта нелегко уходит. Более всего помогает Нахману вид каменистой пустыни. Он выходит за границы лагеря и садится там, подальше от людской болтовни. Солнце уже настолько низко, что камни отбрасывают длинные, темные тени, словно земные кометы, в отличите от небесных, сложенные из тени, а не из света. И задумывается Нахман, который повсюду видит знаки, какое же будущее пророчат эти земные тела, какие предсказания они несут. А поскольку пус­тыня – это единственное в мире место, в котором время заворачивает, делает петлю и выскакивает вперед громадными скачками, словно жирная саранча, некоторые глаза могут заглянуть здесь в будущее. Именно так и видит Нахмана взор Йенты: Нахман уже старенький, высохший, будто щепка, и сгорбленный. Он сидит возле маленького окошечка, через которое попадает мало света, толстенные стены исходят холодом. Рука старика, держащая перо, явно трясется. В небольшой клепсидре, стоящей рядом с чер­нильницей, пересыпаются последние крупинки песка; конец его уже близок, но Нахман все пишет и пишет.

Правда такова, что Нахман не может сдержаться. Это все равно что чесотка, прекращается она только тогда, когда ему удается складывать мысли в предложения. Скрип пера его успокаивает. След, который перо оставляет на листе бумаги, дает ему удовольствие, словно есть самые сладкие финики, словно бы во рту у него был рахат-лукум. Все тогда складывается, уточняется, упорядочивается. Потому что у Нахмана постоянно складывается впечатление, будто бы он участвует в чем-то огромном, неповто­римом и едином. Что подобное никогда уже не появится, и что никогда чего-то подобного не было. И вдобавок: что все это он запи­сывает для тех, кто еще не родился, потому что они пожелают знать.

При нем постоянно приборы для письма: этот вот плоский ящичек, деревянный, быть может и неприметный; зато в нем бумага хорошего качества, имеется бутылка чернил, песок в закрытой коробке, запас перьев и нож для их очинки. Многого Нахману и не нужно, он садится на земле, раскладывает ящичек, превращающийся в низенький турецкий столик, и он готов писать.

Но с тех пор, как начал он сопровождать Иакова, все чаще встречает его недовольный, порицающий взгляд. Иаков тер­петь не может скрипа пера. Как-то раз он заглянул ему через плечо. Хорошо еще, что Нахман как раз занимался счетами. Иаков потребовал, чтобы Нахман не записывал того, что он говорит. Нахману пришлось заверить его, что не сделает этого. Только его до сих пор мучает этот вопрос – почему?

- Ну как же это? – спросил он у него когда-то. – Ведь поем же мы: "Дай мне речь, дай мне язык и слова, чтобы моя я ска­зать правду о Тебе". Это из Хемдат Ямим.

Иаков выругал его:

- Не будь дураком. Если кто желает захватить крепость, он не может свершить этого одной болтовней, мимолетным сло­вом, но обязан отправиться туда с армией. Так и мы обязаны действовать, а не говорить. Мало ли наши деды наговорили, насиде­лись над Писаниями? И как помогла им вся их болтовня, что из этого последовало? Лучше видеть глазами, чем говорить словами. Не нужно нам умников. Еще раз увижу, что ты пишешь, так по башке дам, чтобы привести тебя в чувство.

Только Нахман свое знает. Главный его труд – это Житие Святейшего Шабтая Цви (да будет благословенно имя его!). Записывает он его для порядка, вот так вот попросту укладывает факты, известные и не столь известные; некоторые разукраши­вает, только ведь это же не грех, а, скорее, заслуга – о них будут лучше помнить. А на самом низу, на дне шкатулки, имеется у него и другой пакет = это листы, собственноручно сшитые толстой дратвой. Так себе, крошки, остаточки. Их он пишет в тайне. Время от времени прерывается, ибо мучает его, что тот, кто будет все это читать, обязан знать, кто все это писал. Всегда за буквами стоит чья-то рука, из-за предложений всегда выглядывает чье-то лицо. Так ведь и из-за Торы сразу же появляется некое присутствие, громадное, истинного имени которого нельзя записать никакой, пускай позолоченной и утолщенной буквицей. А ведь Тора и весь мир складываются из имен Бога. Всякое слово является его именем, всякая вещь. Тора соткана из имен Бога, словно громадная ткань Арига[36], хотя, как записано в Книге Иова "Никто из смертных не ведает ее порядка". Никто не ведает, что есть основа, а что – уток, какой узор виден по правой стороне, и как он связан с узором, находящимся с левой стороны.

Равви Элеазар, очень мудрый каббалист, давно уже догадался, что части Торы были вручены нам в неправильной после­довательности. Ведь если бы вручены они были так, как следовало бы, любой, познав ее порядок, тут же сделался бы бессмерт­ным и сам смог бы оживлять умерших и творить чудеса. Потому – дабы удержать порядок мира сего – фрагменты эти и были пе­ремешаны. Только не спрашивай – кто. Еще не время. Лишь Святой способен поставить их в надлежащем порядке.

Нахман видит, как из-за его Жития Святейшего Шабтая Цви, из-за сшитых дратвой страниц появляется он сам, Нахман Самуэль бен Леви из Буска. Видит он собственную фигуру: меленький, невысокий, никакой, вечно в дороге. И записывает себя са­мого. А назвал эти записки остатками, стружками, крошками от других, более важных трудов. Крохи – этим и есть жизнь наша. Его писание, на крышке ящичка, положенного на коленях, в придорожной пыли и неудобствах, по сути своей – это тиккун, исправление мира, штопанье дыр в ткани, в которой полно находящих один на другой узоров, завитушек, узелков и дальнейших направлений. Именно так и следует относиться к странному этому занятию. Одни лечат людей, другие строят дома, еще кто-то изучает книги и переставляет слова, чтобы найти в них истинный смысл. А Нахман пишет.



КРОХИ,

или же о том, как из усталости дорожной

рождается рассказ.

Написанные Нахманом Самуэлем бен Леви, раввином из Буска


О том, откуда я взялся


Знаю я, что никакой из меня пророк, и что нет во мне Духа Святого. Нет во мне власти над голо­сами, не способен я проникнуть во времена будущие. Происхождение мое самое низменное, и ничто не воз­вышает меня из праха. Я такой же, как и многие, и принадлежу я к тем, мацевы[37]которых крошатся в пер­вую очередь. Только вижу я и свои достоинства: пригоден я к торговле и путешествиям, быстро счи­таю и обладаю даром к языкам. Я врожденный посланец.

Когда я был мал, речь моя походила на то, как дождь барабанит по деревянной крыше шалашей, что строят на праздник суккот[38], грохотание, тарахтение, в котором слова становились непонятными. А вдобавок, некая сила внутри меня не могла закончить начатое предложение или слово, а заставляла по­вторить их несколько раз, спешно и неразборчиво. А еще я заикался. С отчаянием видел я, как не пони­мают меня мои родители и родичи. В такие моменты отец заезжал мне в ухо и шипел: "Говори медлен­нее!". Вот мне и приходилось пробовать. Я научился как бы выходить из себя и хватать себя за горло, чтобы удержать все это стрекотание. В конце концов, мне удалось разделять слова на слоги и разводить их словно суп, точно так же, как мать делала с борщом на второй день, чтобы хватило на всех. За то я был понятливым. Из вежливости ожидал я, пока другие закончат говорить, но уже заранее знал, что они хотели сказать.

Отец мой был раввином в Буске, точно так же, как и я должен был им стать в будущем, хотя и ненадолго. С матерью он занимался ведением корчмы на краю болот, ее не слишком-то часто посещали, потом-то жили они бедно. Семья наша, как со стороны отца, так и матери, на Подолье прибыла с запада, из Люблина, а перед тем – из германских земель, откуда родичей изгнали, так что они чудом остались живы. От тех времен, правда, много рассказов не осталось, быть может, лишь тот, который вторым вводил меня в состояние детского страха – об огне, пожирающем книги.

Но из детства я помню немногое. В основном, мать, от которой я не отступал ни на шаг, все время держать за ее юбку, из-за чего отец злился на меня и предсказывал, что я сделаюсь маменькиным сынком, фейгеле, женственным слабаком. Помню наказание комаров, когда мне было всего несколько год­ков, когда все дыры в домах затыкали тряпьем и глиной, руки и лица становились красными от укусов, словно бы все мы заболели оспой. Маленькие ранки смазывали свежим шалфеем, а по деревням кружили бродячие торговцы, что продавали чудесную вонючую жидкость, добываемую из земли где-то возле Дро­гобыча.


Так начинается не слишком старательная рукопись Нахмана – сам автор любит читать эти первые страницы. Тогда он чувствует, словно бы увереннее ступает по земле, словно бы неожиданно у него выросли ступни. Сейчас он возвращается в ла­герь, потому что проголодался, и присоединяется к компании. Турецкие проводники носильщики как раз вернулись с молитвы, и теперь они чего-то договаривают, готовясь к ужину. Армяне перед едой закрывают глаза размашисто, правой рукой опечатывают свое тело крестом. Нахман с остальными евреями молится коротко и спешно. Они голодны. С настоящей молитвой они подождут до возвращения домой. Сейчас они сидят в небольших группках, каждый у своего товара, возле собственного мула, но хорошо ви­дят друг друга. После того, как первый голод будет успокоен, они начинают разговаривать, а под конец – даже шутить. Темнота наступает неожиданно. Уже через минуту темно и нужно зажечь масляные лампады.