- А землю делят, словно мертвую тушу зверя, присваивают, следят и стерегут, - урчит сам себе реб Мордук, но все сильнее его увлекает курение трубки, и все знают, что вот-вот сейчас уплывет он в свой ласковый экстаз, где никто не понимает слова "налог".
Тема налогов в рассказе Нахмана весьма трогает рогатинских слушателей, так что Нахману приходится замолчать, поскольку теперь они начинают разговаривать между собой.
Взаимно они остерегают друг друга, чтобы, к примеру, не иметь никаких дел с "теми" евреями, потому что ни к чему хорошему это не приведет. Всем широко известен случай раввина Исаака Бабада из Бродов, который растратил общинные деньги. И как тут платить налоги? Уж слишком они высоки, причем, на все, так что делать что-либо теряет какой-либо смысл. Уж лучше было бы лечь и спать с утра до вечера, глядеть, как облака плывут по небу и случать переговоры птиц. У христианских купцов таких хлопот нет, из налоги человеческие; и армянам живется гораздо лучше, потому что они христиане. Потому поляки и русины считают армян за своих, хотя, по мнению собравшихся в доме Шора, это неправда. Мысли армянина никто не способен проникнуть, такие они лживые. Такой и еврея вокруг пальца обернет. Все идут им навстречу, потому что умеют польстить, хотя по сути своей они хитрые и скользкие словно змеи. А еврейским общинам приходится все больше дани вносить, ведь уже и синод задолжался, потому что поголовно платил и за тех евреев, которые сами за себя платить не могли. Так что правят самые богатые, те, у которых есть деньги, а потом их сыновья и внуки. Дочерей выдают замуж за своих, таким образом капитал держится в куче.
А можно ли не платить налоги? Каким-то образом выскользнуть из этой машинерии? Ибо, как только пожелаешь быть честным и чтить порядок, этот же порядок тебя и подведет. Разве в Каменце не было постановлено, чтобы евреев выбросить из города в течение одного дня? И селиться могут на расстоянии не ближе шести миль от города. Ну, что с чем-нибудь подобным делать?
- Дом был только-только выкрашен, - рассказывает жена Йерухима, который торгует водкой, - и красивый садик рядом…
Женщина начинает плакаться, более всего, об утраченной петрушке и капустных головках, потому что обещали быть замечательными. Петрушка толщиной с большой палец сильного мужчины. Капуста – величиной с головку новорожденного. И даже этого не позволили забрать. Таинственный результат приносит сравнение с головкой новорожденного – другие женщины тоже начинают хлюпать носом, в связи с чем наливают себе по капельке водки, благодаря которой, все еще всхлипывая, успокаиваются, после чего возвращаются к своим делам: латать одежду и драть гусиное перо; их руки не должны бездействовать.
О том, как Нахман явился Нахману,
то есть: маковая росинка тьмы и семечко света
Нахман вздыхает, чем успокаивает небольшую возбужденную группку слушателей. Сейчас будет самое главное – все это чувствуют и застывают в недвижности, как будто перед откровением.
Мелкие коммерческие делишки Нахмана и реб Мордке идут в Смирне без какого-либо гешефта. Уж слишком много времени забирают у них дела с Богом; вложение этого времени в постановку вопросов, в размышления – это же сплошной расход. А поскольку каждый ответ порождает новые вопросы, коммерция хромает, потому что расходы все время увеличиваются. В счетах постоянный недобор, и цифры в колонке "должен" по сравнению с колонкой "имеется" становятся все больше. Вот если бы вопросами можно было торговать, оба с реб Мордке заработали бы состояние.
Иногда молодые высылают Нахмана, чтобы тот кого-нибудь переспорил на диспуте. В этом он самый лучший, с любым справится. Очень многие всегда готовые спорить иудеи и греки подбивают молодых учеников и уговаривают Нахмана поспорить с ними. Это что-то вроде уличного поединка – противники садятся один напротив другого, тут же собирается кучка зевак. Вдохновитель спора забрасывает тему, все равно какую, здесь суть заключается в том, чтобы так представить сбственные аргументы, чтобы другой должен был, выслушав их, сдаться, то есть, не мог их опровергнуть. Проигравший в таком виде спорта платит или же выставляет угощение и вино. Это становится поводом для очередного диспута, и так оно и идет. Нахман всегда выигрывает, потому они никогда не ложатся спать голодными.
- Как-то днем, когда Нуссен с остальными искали желающих подискутировать со мной, я остался на улице, потому что предпочитал глядеть на точильщиков ножей, продавцов фруктов, выжимающих сок из гранатов, на уличных лекарей и клубящуюся толпу. Я присел на корточки возле ишаков, в тени, потому что жара была невыносимая. В какой-то момент я заметил, что из этой толпы выходит какой-то человек и направляется к двери дома, в котором проживал Иаков. Какое-то мгновение, несколько ударов сердца – и я понял, кого вижу, хотя чуть ли не сразу он показался мне чем-то знакомым. Я глядел на него снизу, с моих корточек, как шел он к двери Иакова, одетый в бумазейное пальто, точно такой, какой был у меня еще из Подолии. Я видел его профиль, редкую щетину на щеках, на кожу в веснушках и на рыжие волосы… Неожиданно он повернулся ко мне, и вот тогда-то я его и узнал. То был я сам!
Нахман на миг снижает голос, только лишь затем, чтобы услышать полные недоверия изумленные возгласы:
- То есть как? Что это должно значить?
- Это нехороший знак.
- То был знак смерти, Нахман.
Не обращая внимания на все эти тревожные замечания, приезжий продолжает:
- Было жарко, казалось, будто воздух переполнен ножами. Мне сделалось нехорошо, сердце как будто бы повисло на тоненькой нитке. Я хотел встать, только силы в ногах не было. Чувствуя, что умираю, я мог лишь прижаться к ослу, который, как сейчас помню, глядел на меня изумленный этим приступом нежности.
Какой-то ребенок начинает громко смеяться, но мать шикнула на него, и малыш затих.
- Его я увидал словно тень. Свет был ослепительный, дневной. Он встал надо мной, почти что потерявшим сознание, и склонился, чтобы коснуться моего распаленного лба. В одно мгновение ясность мыслей вернулась, и я поднялся на ноги… А он, тот я, исчез.
Слушатели облегченно вздыхают, отовсюду слышны перешептывания и шорохи. Этот рассказ хороший, им нравится.
Только Нахман все выдумывает. На самом деле он потерял сознание возле ишаков, и никто спасать его не приходил. Товарищи забрали его оттуда позднее. И только вечером, когда он лежал в темном помещении без окон, прохладном и тихом, к нему пришел Иаков. Он остановился в двери, положил голову на косяк и, наклонившись так, заглядывал в средину. Нахман видел лишь его контур, темный силуэт в прямоугольнике двери на фоне лестницы. Иакову пришлось нагнуть голову, чтобы войти. Он колебался, прежде чем сделать этот шаг, о котором он ведь никак не мог знать, что тот изменит всю его жизнь. В конце концов он решился и вошел к ним, к лежавшему в горячке Нахману и к реб Мордке, сидящему рядом на кровати. Волосы Иакова, длинные до плеч, стекали волнами из-под турецкой шапки. На его буйной темной бороде на миг заиграл луч света, извлекая рубиновые рефлексы. Выглядел он словно подросший мальчишка.
Когда потом Нахман, уже выздоровев, шел по улицам Смирны, проходя мимо сотен людей, спешащих по своим делам, он никак не мог избавиться от чувства, что между ними может быть Мессия, и что никто не может его распознать. И, что самое худшее – что и сам он, этот самый Мессия, сам этого не осознает.
Реб Мордке, когда это услышал, долго покачивал головой, затем сказал:
- Ты, Нахман, очень чувствительный инструмент. Тонкий и деликатный. Ты сам мог бы быть пророком этого Мессии, как Натан из Газы был пророком Шабтая Цви, да будет благословенно имя его.
И после длительного времени, которое занял у него процесс измельчения кусочка смолы и смешивания ее с табаком, он таинственно прибавил:
- У каждого места имеется две формы, каждое место – удвоено. То, что возвышенно, одновременно является падшим. То, что милосердно, одновременно еще и подло. В наибольшей темноте живет искра ярчайшего света, и наоборот: где царит всеобщее сияние, маковая росинка тьмы кроется в семечке света. Мессия является нашим двойником, нашей совершенной версией – такими мы были бы, если бы не наше падение.
О камнях и беглеце со страшным лицом
И совершенно неожиданно, когда в рогатинском помещении все говорят, перебивая один другого, а Нахман прополаскивает горло вином, что-то грохочет но крыше и стенам, вызывая вопли и галдеж. Через разбитое окно в помещение залетает камень и сбивает свечи; огонь со вкусом начинает лизать опилки, которыми засыпан пол. Какая-то пожилая женщина бросается на помощь и своими тяжелыми юбками тушит начинающийся пожар. Другие с писками и воплями выбегают наружу, в темноте слышны злые голоса перекрикивающихся мужчин, но град камней тем временем прекратился. Через пару минут, когда гости уже возвращаются в комнату с с румянцем возбуждения и злости на лицах, из-за дома вновь раздаются крики, и наконец, в главной комнате, где только что были танцы, появляются взволнованные мужчины. Среди них два брата Шора – Шлёмо и Исаак, будущий жених и Мошек Абрамович из Ланцкоруня, шурин Хаи, сильный и уверенный в себе мужчина, они держат за руки какого-то несчастного, который дергает ногами и с бешенством плюется во все стороны.
- Хаскель! – кричит на него Хая и подходит близко, желая глянуть ему в лицо, но тот, весь в соплях, плачущий от злости, лицо свое отворачивает, чтобы, случаем, не глянуть ей в глаза. – Кто был с тобой? Как ты мог?
- Проклятое семя, изменники, отщепенцы! – кричит тот, так что Мошек бьет его по лицу настолько сильно, что Хаскель колышется и падает на колени.
- Не бей его! – орет Хая.
Так что пацана отпускают, тот с трудом поднимается и высматривает выход. На его светлой льняной рубашке появляются пятна крови из разбитого носа.
Тогда самый старший из братьев Шоров, Натан, подходит к нему и спокойно говорит: