Когда сыновья достигли совершеннолетия, провели грандиозное торжество, на котором родители вручили братьям перстни. А те вовсе не были этим довольны, хотя и не пробовали этого показать, чтобы не доставить родителям огорчений. Каждый их них в глубине души считал, что это он получил истинный перстень, так что начали глядеть один на другого с подозрением и недоверием. Посли смерти родителей они тут же послали за судьей, чтобы тот раз и навсегда разрешил их сомнения. Но и мудрый судья не смог этого сделать, и вместо того, чтобы издать вердикт, сказал им: "Вроде как, сокровище это обладает свойством делать его воадельца милым Богу и людям. Поскольку, как кажется, это ни к одному из вас не относится, то, возможно, что реальный перстень потерялся. Потому живите так, чтовно бы именно ваш перстень был настоящим, а жизнь покажет, правда ли это".
И точно так же, как эти три перстня, так и три религии. А кто родился в одной, должен взять две оставшиеся как пару туфлей и в ней идти к спасению.
Моливда этот рассказ знает. В последний раз слышал его от мусульманина, с которым вел дела. Его же самого крайне тронула молитва Нахмана – он подслушивал, как тот напевно молился по-древнееврейски. Ему трудно сказать, запомнил ли все, а то, что запомнил, облек в польские слова, сложил и теперь, когда в голове повторяет, смакует ее ритм, уста его заливает волна удовольствия, словно бы ел что-то вкусное и сладкое.
Бьет крылами и эфира взывает
Непобедимая душа моя,
Не походит ни на журавля, ни на ворона,
Когда она в бездну выплывает.
Ее не замкнуть ни в сере, ни в стали,
В сердца капризах не заблудится,
Смерти не встретит в камня заразе,
В укоре людском и печали.
Камни развалит и помчится дальше,
Не слушая сплетен и гладких слов,
Ей не нужны города и аллеи,
Взыскует она полей и лесов.
В космосе ее колыбель вековая,
Мудрость людская и мненья – пустяк,
И в красоте уродство находит,
Разгонит иллюзию к правде взывая.
Свет она ищет не в наряде из перьев,
Такой, что словом и не передать.
Ей безразличны посты или троны,
И кто должен их в том миру занимать.
Отче, так дай же мне в слова владенье
Мне преуспеть и выловить нить,
Правды прибавить словам пустозвонным,
Чтобы душой Божий смысл уловить.
И эта сладость давным-давно не применяемого языка через мгновение превращается в тоску, которую почти что невозможно вынести.
КРОХИ.
О том, что мы увидели у богомилов Моливды
Хотя бы мне весьма сильно того хотелось бы, но не могу описать я всего, ибо вещи столь сильно связаны одна с другой, что лишь только коснешься кончиком пера одну, она тут же дергает за другую, и уже через мгновение передо мной разливается великое море. Какой же плотиной для него могут стать края моего листа бумаги или тропа, которую оставляет на нем мое перо? Как мог бы я выразить все то, что обрела моя душа в этой жизни, да и то, всего в одной книжке?
Абдулафия[69], которого я страстно изучал, говорит, что людская душа является частью громадного космического потока, что протекает сквозь все творения. Все это единое движение, единая сила, но когда человек рождается в материальном теле, когда он приходит в мир как индивидуальное бытие, душа эта должна отделиться от остального, в противном случае такой человек не мог бы жить – душа утонула бы в Едином, человек же в одно мгновение сошел бы с ума. Потому-то такую душу запечатывают, это означает, что на ней ставят отпечатки, которые не позволяют ей слиться с Единством, но позволяют ей действовать в конечном, ограниченном мире материи.
Нам следует уметь сохранять равновесие. Если душа будет слишком жадной, слишком липкой, тогда в нее проникнет слишком много форм и отделит ее от божественного потока.
Ибо сказано: "Кто полон самого себя, нет в таком места для Бога".
Деревушка Моливды состояла пары десятков небольших, чистеньких, сложенных из камня и крытых сланцем домов, между которыми проходили обложенные камешками дорожки; дома стояли нерегулярно вокруг затоптанного лужка, через который протекал ручей, образуя небольшой разлив. Чуть выше был водозабор, сложенная из дерева конструкция, которая, словно мельничное колесо, приводила в движение какие-то машины, наверняка, для помола зерна. За домами тянулись сады и огороды: густые, ухоженные, с самого въезда мы могли увидеть зреющие тыквы.
На сухой уже в это время года траве белели большие прямоугольники полотна, что выглядело так, будто бы эту деревушку украсили праздничные воротники. Для деревушки было здесь как-то странно, и довольно быстро до меня дошло, что здесь нет домашней птицы, того, что столь очевидно в каждой деревне: копающихся в земле кур, неуклюже покачивающихся уток, гогочущих неустанно гусынь и яростно атакующих гусаков.
Наше прибытие вызвало истинную суматоху; поначалу к нам выбежали дети-караульные, которые первыми заметили пришельцев. Смущенные присутствием чужаков, они льнули к Молливде, словно бы были его детьми, он же ласково обращался к ним на каком-то шероховатом, неведомом нам языке. Потом откуда-то появились мужчины: бородатые, приземистые, в рубахах из неотбеленного льна; а уже за ними со смехом прибежали женщины. Все они были одеты в белое, в лен, похоже, что они сами этот лен выращивали, поскольку на лугах вокруг деревни повсюду на солнце отсвечивали разложенные для отбелки недавно сотканные полосы полотна.
Моливда снял мешки с тем, что купил в городе, приказал местным приветствовать гостей, что те с охотой и сделали, окружая нас со всех сторон и исполняя какую-то короткую радостную песню. Приветственным жестом здесь была ладонь, положенная на сердце, а потом перенесенная к губам. Меня обворожили своей внешностью и поведением эти хлопы, хотя это слово, привнесенное из Подолии, казалось, относится к некоей иной разновидности людей, ибо эти были спокойными и удовлетворенными, и было заметно, что эти сыты.
Мы стояли, совершенно изумленные, и даже Иаков, которого, обычно, ничто не было в состоянии удивить, выглядел сбитым с толку – на мгновение он словно бы забыл, кто он такой, перед громадьем такой сердечности. И то, что мы были иудеями, им никак не мешало, совсем даже наоборот, именно потому, что мы были чужаками, они и были настроены в отношении нас по-доброму. Один лишь Осман, казалось, ничему не удивлялся, зато он постоянно расспрашивал Моливду то про снабжение, то про разделение труда, то про доходы от огородничества и производства ткани, только Моливда не был особенно хорош в ответах на такие вопросы, и к нашему удивлению оказалось, что больше всего в данных делах компетентна была одна женщина, которую все здесь называли Матерью, хотя она вовсе и не была старой.
Нас провели в большое помещение, где молодые люди, парни и девушки, прислуживали нам, когда мы ели. Еда эта была простой и вкусной – старый мед, сушеные фрукты, оливковое масло и икра из баклажанов, которую выкладывали на лепешки, выпекаемые здесь же, на раскаленном камне, а ко всему этому – чистая вода из источника.
Моливда вел себя достойно и спокойно, но я заметил, что хотя к нему относились и с уважением, но не так, как к господину. Все обращались к нему: "брат", он же тоже обращался к ним: "брат" или "сестра", и это означало, что все считаются себя здесь братьями и сестрами, словно бы большая семья. Когда мы уже насытились, к нам пришла женщина, тоже вся в белом, которую все они называли Матерью, села с нами и тепло улыбалась нам, хотя говорила мало. Было видно, что господин Моливда чрезвычайно уважает ее, потому что, лишь только та стала собираться, он поднялся, а за ним встали и мы, всех нас развели по помещениям, где для нас был устроен ночлег. Все здесь было очень скромным и чистеньким, спалось мне превосходно, а я был уже настолько уставшим, что не было и сил, чтобы записывать все по ходу. К примеру, то, что в моем помещении имелась лишь постель на деревянном полу и палка, подвешенная на веревках, в качестве шкафа, на которой я мог повесить свою одежду.
На второй день мы с Иаковом осматривали, как Моливда здесь все прекрасно устроил.
Вокруг него двенадцать братьев и двенадцать сестер – это они являются управлением этой деревни, женщины и мужчины на равных правах. Когда необходимо что-либо определить, все собираются на площадке над прудом и голосуют. Все дома и удобства, такие как колодец, телеги, лошади – принадлежат всем, громаде; всякий, если в чем-то нуждается, берет себе как бы в аренду, берет в долг, а потом, уже воспользовавшись, отдает. Детей здесь немного, поскольку для них плодить детей – это грех, а те, которые имеются, не остаются при матерях, к ним тоже относятся, словно к общим, ими занимаются несколько пожилых женщин, поскольку те, что помоложе, работают в поле или при домах. Мы видели, как они белят стены и прибавляли в известь какой-то краситель, так что дома получались голубые. Детям не говорят, кто их отец, отцам тоже не говорят: это могло бы порождать несправедливость, продвижение собственных потомков. А поскольку женщины это знают, потому и играют здесь важную роль, равную мужчинам, и видно, что по этой причине женщины здесь какие-то иные – более спокойные и рассудительные, расторопные. Всеми счетами общины занимается женщина: она пишет, читает и считает – очень ученая. Моливда обращается к ней уважительно.
Все мы размышляли над тем, а какова здесь роль Моливды, правит он здесь или только помогает, то ли он находится на услугах той женщины, либо же она – на его. Но он над нами насмехался и издевался, что все мы видим старым, наихудшим образом: будто бы езде должна иметься лестница, один стоит над другим и принуждает этого, нижнего, ко всему. Этот более важен, этот – не так важен. А они здесь, в этой деревушкой под Крайовой, уложили все это совершенно по-другому. Все равны. У каждого имеется право на жизнь, на еду, на радость и на труд. Каждый в любой момент может уйти. Уходит ли кто-нибудь? Случается, но редко. А куда бы идти такому?