Книги Иакововы — страница 50 из 51

Иегуда Лейб был человеком высоким, но худым и поморщенным. При виде нас его лицо приняло выражение недовольства и разочарования. Густые, кустистые брови почти что заслоняли глаза, тем более, что имелась у него привычка глядеть исподлобья. Иаков был весьма возбужден тем, что увидит отца, но когда они встретились, приветствовали друг друга чуть ли не с безразличием. Похоже, отец гораздо сильнее был доволен приездом Нуссена, которого хорошо знал, чем видом сына. Мы привезли хорошей еды: много сыра, бутыли с вином, горшок оливок, и все это самого лучшего качества, купленной по дороге. Это Иаков потратился на нее. Только вид всех этих вкусностей вовсе не утешил Иегуды. Взгляд старика оставался печальным, и он все время отводил глаза.

Странно вел себя и Иаков, который перед тем так радовался, а теперь замолк и как бы завял. Так оно и есть, когда наши родители заставляют нас вспомнить то, что мы в себе более всего не любим, и в их старении мы видим наши многочисленные грехи, думалось мне, но, возможно, здесь было что-то больше – иногда случается, что души детей и родителей по сути себе враждебны, и в жизни встречаются, чтобы эту враждебность исправить. Вот только, такое не всегда удается.


"У всех здесь в округе один и тот же сон, - сообщил Иегуда Лейб в самом начале. – Всем снится, что в городе, где-то по соседству, уже находится Мессия, вот только никто не помнит ни названия этого города, ни имени Мессии. И у меня самого был тот же сон, и название города звучало как-то знакомо. Другие говорят то же самое, и даже постятся целыми днями, чтобы другой сон открыл им, как же тот город зовется".

Мы пили вино, закусывая оливками, и я, как самый говорливый, рассказывал обо всем, что с нами приключилось. Я рассказывал, как и здесь сейчас рассказываю, но было видно, что старый Бухбиндер не слушает. Он молчал и разглядывался по своей комнате, в которой ничего такого, что могло бы привлечь взгляд, не имелось. В конце концов отозвался Нуссен:

"Я тебя, Лейб, не понимаю. Мы приехали сюда из широкого мира, рассказываем тебе такие вещи, а ты – ничего. Слушаешь одним ухом, ни о чем не расспрашиваешь. Ты здоров?".

"А что мне прибавится с того, если ты станешь рассказывать мне про ярмарку на небе, - ответил Лейб. – Какие то для меня мудрости, когда интересно мне, что с того мне прибавится. Сколько еще буду я так жить один, в болезнях и печали. Что Бог нам сделает, вот о чем рассказывай".

А потом прибавил:

"Я уже не верю, будто бы что-то изменится. Никто не знает имени того городка. Мне же казалось, что это что-то вроде как Самбор, Сампол...".


Мыс Иаковом вышли перед домик, внизу текла река. Иаков сказал, что все их дома выглядели так же: все они стояли над рекой, и каждый вечер гуси выходили из воды один за другим, так он все это помнит с детства. Каким-то чудом их семья всегда поселялась над рекой, такой как эта – разлившейся между холмами, мелкой, солнечной, быстрой. В нее забегаешь с разгону и разбрызгиваешь воду во все стороны; в каких-то местах у берега, где водовороты вымывали песок, можно было учиться плавать по-собачьи, туда и назад. И внезапно ему припомнилось, что когда-то, в ходе игры с другими детьми он назначил себя старостой, а поскольку должен был править, то нужно было ему иметь и вора. И на эту роль выбрали одного мальчонку, привязали его к дйреву и разогретой в костре палкой прижигали его, чтобы он сообщил, где спрятал лошадей. А тот их умолял, что никаких коней нет, что все это ведь только игра. Но потом боль была такой большой, что мальчишка чуть не потерял сознания, после чего прокричал, что спрятал лошадей там-то и там-то. Тогда Иаков отпустил его.

Я не знал, что мне ответить на такую историю. Впоследствии, когда все сделалось известным, отец хорошенько всыпал ему розгами, сообщил Иаков после молчания, в ходе которого он стоя отливал на валящуюся отцову ограду.

"Он был прав", - ответил я, потому что история меня тронула. Вино уже ударило мне в голову, и я хотел возвращаться в дом, а он тогда схватил меня за рукав и притянул к себе.

Он говорил, чтобы я его всегда слушал, и даже когда скажет мне, что я вор, то я обязан быть вором. Когда же он скажет мне, будто бы я староста, тогда я обязан сделаться старостой. Все это он выкладывал мне прямо в лицо, и я чувствовал винно-фруктовый запах его дыхания. Тогда я перепугался вида его потемневших от гнева глаз и не отважился спорить с ним. Когда мы вернулись в дом, оба старика плакали. Слезы стекали у них по щекам и впитывались в бороды.

"Что бы ты, Иегуда, сказал, если бы твой сын направился в Польшу с посланием, а там проповедовал и учил?" – спросил я, когда мы уже уходили.

"Боже упаси его от этого".

"Это почему же?".

Он пожал плечами.

"Его убьют. Или одни, или другие. Они только и ожидают какого-то такого".

Двумя днями спустя, в Черновцах, Иаков вновь имел руах ха-кодеш в присутствии многих верующих. Снова его бросило на землю, после чего целый день он не издавал каких-либо звуков, кроме как "зы-зы-зы", вслушавшись в них, мы посчитали, будтобы он повторяет: "Маасе Зар, Маасе Зар", то есть: "Чужой поступок". Он весь трясся и стучал зубами. После того люди подходили к нему, а он возлагал на них руки, и многие уходили исцеленными. Там было несколько наших с Подолии, которые переходили границу явно или незаконно, зарабатывая мелкой торговлей. Они сидели возле дома, словно собаки, несмотря на холод, ожидая, когда Иаков выйдет, чтобы хотя бы коснуться его верхней одежды. Среди них я узнал нескольких, к примеру, Шилю из Лянцкоруни[73], и, разговаривая с ними, затосковал по дому, который был так близко.

Одно было точно – наши из Черновцов нас поддержали; было видно, что легенда Иакова разошлась уже далеко, и что никакие границы ей нипочем. И все так, словно бы все его ожидали, словно бы уже невозможно было сказать "нет".

А под конец мы снова ночевали у отца Иакова, а я напомнил ему ту историю про старосту и вора.

Тогда старый Лейб сказал:

"Поосторожнее с Иаковом. О то и есть настоящий вор".


О танце Иакова


В деревне на турецкой стороне собираются люди, потому что стражники не пускают в Польшу. Якобы, там царит зараза. Какие-то музыканты, возвращающиеся со свадьбы, расселись, уставшие, прямо на древесных стволах, предназначенных для сплава. С ними барабанчики, флейты и багламы[74], маленькие инструменты со струнами, по которым проходят смычком. Один из них как раз репетирует какую-то печальную фразу, повторяя несколько одних и тех же звуков.

Иаков останавливается возле них, освобождается от плаща, и вот его высокая фигура нчинает ритмично двигаться. Вначале он притопывает ногой, но так, что подгоняет музыканта, который с неохотой принимает этот ритм, чуть более быстрый, чем ему бы хотелось. Теперь Иаков колышется в разные стороны и перебирает ногами все скорее, покрикивает на играющих, а те понимают, что этот странный человек требует, чтобы они тоже включились. Откуда-то появляется пожилой мужчина с сантуром, турецкими цимбалами, и когда он через мгновение присоединяется к оркестрантам, музыка делается полностью завершенной, более всего годящейся для танца. Тут Иаков кладет ладони на плечах двух подергивающихся зевак, и вот они трое уже дробят мелкие шажки. Барабанчики выбивают четкий ритм, который через воду переносится на другой берег и вниз по течению реки. И тут же присоединяются другие: турецкие погонщики скота, купцы, подольские крестьяне – все они бросают дорожные сумки, сбрасывают бараньи кожухи. Образуется ряд танцоров, потом его концы соединяются, так что появляется круг, который тут же начинает кружить. Те, которых привлекают этот шум и раскардак, тоже начинают подергиваться, после чего уже в отчаянии, словно бы ожидание им осточертело, словно бы они решились все поставить на одну карту, присоединяются к танцевальному кругу. А потом Иаков ведет всех их вокруг телег и изумленных лошадей, выделяясь высокой шапкой, но когда шапка с него спадает, уже не так ясно, что он в этом танце ведущий. За ним движется Нахман, экстатически, словно святой, с вознесенными кверху руками; глаза у него прикрыты, ангельская улыбка на губах. И какой-то нищий, несмотря на то, что хромой, превращается в танцора: скалит зубы и выпучивает глаза. Увидав его, женщины смеются, а нищий строит им рожи. И после минутного колебания к ним присоединяется молодой Шлёмо Шор, который здесь с отцом ожидал Иакова, чтобы безопасно переправить его через границу – полы шерстяного плаща развеваются вокруг его худого тела. За ним движется одноглазый Нуссен, а подальше – не совсем разогревшийся Гершеле. К этому хороводу присоединяются дети и слуги, их всех облаивает пес, то подбегая вплотную к притоптывающим ногам, то отскакивая. Какие-то девушки откладывают коромысла, с которыми пришли за водой, и, задирая юбки, дробят босыми ногами – маленькие, хрупкие, не доходящие даже до груди Иакову. И толстая мужичка в набитых соломой деревянных башмаках тоже начинает подергиваться, и турецкие водочные контрабандисты идут в танец, строя из себя невинных овечек. Барабанчик стучик все скорее, все скорее движутся ноги танцоров. Иаков начинает крутиться, словно дервиш, танцевальный круг разрывается, люди со смехом падают на землю: потные, багровые от усилий.

И так вот все это и заканчивается.

После всего к Иакову подходит турецкий чиновник с огромными усищами.

- Ты кто? – грозно спрашивает он его по-турецки. – Еврей? Мусульманин? Русин?

- Не видишь, глупец? Я – танцор, - отвечает ему запыхавшийся Иаков. Он склоняется, опираясь руками о свои колени, и отворачивается от спрашивающего, словно собираясь показать тому зад.

Стражник хватается за саблю, оскорбленный этим "глупцом", но его успокаивает старый Шор, который до сих пор сидел на повозке. Он удерживает турка за руку.