— Ты явился следом за тем, другим, да?
Опустив взгляд, существо вдруг увидело тело Махогани. Ему понадобилось не больше секунды, чтобы уяснить ситуацию.
— Ну и ладно. Он был слишком стар, — объявило оно и, подняв водянистые глаза на Кауфмана, принялось внимательно изучать его.
— Да пошли вы все, — сказал Кауфман.
Существо попыталось улыбнуться. Забытая техника этого мимического упражнения проявилась в гримасе, оскалившей два ряда острых зубов.
— Теперь ты должен будешь делать это для нас, — проговорило существо, и его ухмылка стала еще более плотоядной. — Мы не можем жить без мяса.
Рука похлопала одно из человеческих тел. Кауфман не знал, что ответить. Он с отвращением следил за пальцами монстра, скользнувшими в щель между ягодиц и ощупывавшими выпуклую мякоть.
— Все это нам так же отвратительно, как и тебе, — добавило чудовище. — Но мы обязаны есть это мясо. Чтобы не умереть. Клянусь господом, такая пища не вызывает у меня аппетита.
И тем не менее с губ существа капала слюна.
К Кауфману вернулся дар речи. Он удивленно вслушался в собственный голос, в котором было больше смятения, чем страха.
— Кто вы? — Он вдруг вспомнил бородача из кафе. — Что с вами произошло? Какой-нибудь несчастный случай?
— Мы — отцы города, — сказало существо. — И матери, и дочери, и сыновья. Строители, творцы законов. Мы создали этот город.
— Нью-Йорк? — спросил Кауфман.
Неужели Дворец Услад был построен вот этими вот?..
— Задолго до твоего рождения, задолго до рождения всех живущих.
Продолжая разговаривать, существо сунуло, пальцы в рану висящего тела и начало ногтями отдирать нежную жировую ткань. За спиной Кауфмана послышались восторженные возгласы и скрип ремней, освобождаемых от трупов. Руки существ ласково, любяще оглаживали груди и выпуклости, сдирая с мяса кожу.
— Ты добудешь нам еще, — сказал отец. — Еще мяса. Больше. Твой предшественник был слишком слаб.
Не веря своим ушам, Кауфман уставился на него.
— Я? — наконец выговорил он, — Кормить вас? За кого ты меня принимаешь?
— Ты должен сделать это для нас. И для тех, кто старше, чем мы. Для тех, кто был рожден еще до того, как родилась сама мысль об этом городе. Для тех, кто был рожден, когда Америка была лишь лесами и пустыней.
Хрупкая рука протянулась в сторону окна.
Последовав за этим указующим жестом, взгляд Кауфмана вонзился во мрак. Совсем рядом с поездом находилось нечто такое, чего он до сих пор не видел. Это был не человек, нечто куда больших размеров.
Существа расступились, чтобы Кауфман мог подойти и рассмотреть поближе неведомое существо. Однако его ноги наотрез отказывались сдвигаться с места.
— Иди, — сказал отец.
Кауфман снова подумал о городе, который любил. Неужели это и правда его старейшины, его философы и создатели? И ему пришлось уверовать в это. Возможно, там, на поверхности, преспокойно живут люди — бюрократы, политики, представители всех видов власти, — которые знают эту страшную тайну. Именно они все прошлые века поддерживали существование этих чудовищных тварей, кормили их, как дикари потчуют ягнятами своих богов. Ибо во всем ритуале было нечто ужасно знакомое. Это знание ударом колокола отозвалось даже не в сознании Кауфмана, а в более глубокой, более древней части — в его существе.
Ноги, более не подчинявшиеся рассудку и повинующиеся только инстинкту поклонения, сделали шаг вперед. Он прошел сквозь коридор тел и вышел из вагона.
Зыбкие огни факелов едва освещали мглу, простирающуюся снаружи. Воздух казался почти окаменелым — таким крепким и застоявшимся был смрад первобытной тверди. Но Кауфман не чувствовал запахов. Он нагнул голову — только так он мог бороться с приближающимся обмороком.
Ибо вот он, предшественник человека Самый первый американец, чей дом находился здесь задолго до алгонкинов или шайенов. Его глаза — если у него вообще были глаза — смотрели на Кауфмана.
У Кауфмана затряслось все тело, мелкой дробью застучали зубы.
Он различил звуки, доносящиеся из утробы этого исполинского чудища: пыхтение, хруст.
Оно пошевелилось в темноте.
Даже шум его движения был способен вызвать благоговейный страх. Точно гора вспучилась и осела.
Внезапно подбородок Кауфмана задрался кверху, а сам он, не раздумывая о том, что и для чего делает, повалился на колени, в липкую жижу перед Прародителем отцов.
Вся прожитая жизнь вела к этому дню. Все бессчетные мгновения складывались в ней ради этого момента священного ужаса.
Если бы в этой доисторической пещере достало света, чтобы разглядеть все детали, его трепещущее сердце, вероятно, разорвалось бы на части. Кауфман чувствовал, как надсадно гудят мышцы у него в груди.
Оно было громадно. Без головы и конечностей. Без каких-либо черт, сравнимых с человеческими, без единого органа, назначение которого можно было бы определить. Оно было похоже на все, что угодно, и напоминало стаю рыб. Тысячу больших и малых рыб, сгрудившихся в один общий организм ритмично сокращавшихся, жевавших, чавкавших. Оно переливалось множеством красок, цвет которых был глубже, чем любой из знакомых Кауфману.
Вот все, что видел Кауфман, и этого было много больше, чем он хотел видеть. Но куда больше осталось скрытым в темноте: колыхавшимся и вздрагивавшим в ней.
Не в силах смотреть, Кауфман отвернулся, И краем глаза заметил, что из поезда вылетел футбольный мяч, шлепнувшийся в лужу перед Прародителем.
Вернее, он думал, что это был футбольный мяч, пока не вгляделся и не узнал человеческую голову. Голову Мясника, с лица которого были содраны широкие лоскуты. Поблескивая кровью, голова замерла возле своего властелина.
Отвернувшись, Кауфман двинулся обратно в вагон. Все его тело содрогалось, как от рыданий, и лишь глаза не могли оплакать прошлую жизнь. Зрелище, оставшееся позади, иссушило все его слезы.
А внутри вагона уже началось пиршество. Одно существо склонилось над трупом женщины и выковыривало из глазницы нежную студенистую мякоть. Другое засунуло руку в ее рот. У двери лежало обезглавленное тело Мясника; из обрубка шеи все еще струилась кровь.
Перед Кауфманом вновь появился тот самый низкорослый отец, который недавно говорил с ним.
— Так ты будешь служить нам? — кротко спросил он, будто маня за собой некое животное.
Кауфман уставился на тяжелый тесак Мясника, символ его службы. Существа покидали поезд, волоча за собой полусъеденные тела. Когда унесли факелы, вагон снова стал погружаться во мрак.
Но, перед тем как огни полностью исчезли в темноте, отец шагнул вперед и, обхватив ладонью голову Кауфмана, повернул его лицо к грязному вагонному окну.
Отражение было мутным, однако Кауфман увидел происшедшие перемены. Он был мертвенно бледен, заляпан гримом крови.
Рука существа не выпускала лица Кауфмана, а пальцы уже проникли в его рот, залезая все дальше в горло и царапая ногтями гортань. Кауфмана тошнило, но у него не было воли противиться этому вторжению.
— Служи, — сказало существо. — Молча.
Слишком поздно Кауфман осознал намерение этих пальцев.
Внезапно его язык был крепко сжат и повернут вокруг корня. Оцепенев, Кауфман выронил нож. Он силился закричать, но не мог издать ни звука В его горле бурлила кровь; он слышал, как чужие когти раздирали его плоть, и жуткая боль сковала все члены.
Затем рука вылезла наружу и застыла перед его лицом, держа большим и указательным пальцами покрытый алой пеной язык.
Кауфман навсегда утратил способность говорить.
— Служи, — повторил отец и, отправив его язык себе в рот, с явным удовольствием принялся жевать.
Кауфман упал на колени, изрыгая потоки крови и остатки сэндвича.
Отец заковылял прочь, в темноту; остальные старцы уже исчезли в своей пещере, дабы остаться в ней до следующей ночи.
Щелкнули динамики.
— Возвращаемся, — возвестил машинист.
С шипением захлопнулись двери, загудели электродвигатели. Лампы замигали, погасли и снова зажглись.
Поезд тронулся.
Кауфман лежал без движения, а по его лицу текли слезы — слезы покорности и смирения. Он решил, что истечет кровью и умрет на этом липком полу. Смерть его не пугала. Этот мир был отвратителен.
Его разбудил машинист. Он открыл глаза. Над ним склонилось черного цвета, дружелюбно ухмыляющееся лицо. Кауфман хотел что-то сказать, но его рот был залеплен спекшейся кровью. Он замотал головой, как слюнявый дегенерат, старающийся произнести какое-нибудь слово, но у него не выходило ничего, кроме мычания и хрюканья.
Он не умер. Он не истек кровью.
Машинист усадил его к себе на колени, обращаясь и разговаривая с ним так, будто утешал трехлетнего ребенка.
— У тебя будет важная работа, дружище, они очень довольны тобой.
Он облизал свои пальцы и прикоснулся к опухшим губам Кауфмана, пробуя разлепить их.
— До завтрашней ночи нужно многому научиться…
Многому научиться. Многому научиться.
Машинист вывел Кауфмана из поезда. Они находились на станции, подобной которой Кауфман еще никогда не видел. Платформу окружала первозданная белизна гафеля — безукоризненная нирвана станционных служителей. Стены не были обезображены корявыми росписями. Не было сломанных турникетов, но не было и эскалаторов или лестниц. У этой линии было только одно назначение: обслуживать полночный поезд с мясом.
Рабочие утренней смены уже смывали кровь с сидений и пола. Двое или трое снимали одежду с тела Мясника, готовя его к отправке на вечный покой. Все мод и были заняты работой.
Сквозь решетку в потолке струился мутный поток утреннего света, в котором клубились мириады пылинок. Они падали и снова взвивались, как будто старались взобраться вверх, против светового напора. Кауфман восторженно следил за их дружными усилиями. Подобной красоты он не видел с тех самых пор, как повзрослел Волшебные — пылинки. Вверх и вниз, вверх и вниз.
Наконец машинисту удалось разлепить его губы. Изувеченный и онемевший рот еще не двигался, но, по крайней мере, уже можно было вздохнуть полной грудью. И боль начинала стихать.