думают, что сделали. Выкладывают все до мельчайших подробностей. А стоит сделать пару звонков – и оказывается, что это все выдумки. Психи.
– Может, если они не расскажут все вам… то пойдут и на самом деле это сделают.
Детектив кивнул:
– Да. Упаси господи. Вы можете оказаться правы.
А те байки, что рассказывали ей, – не признания ли это в несостоявшихся преступлениях, истории о самых страшных плодах воображения, придуманные, чтобы вымысел не стал реальностью? Мысли бегали по кругу: эти ужасные рассказы все равно нуждались в первопричине, источнике, от которого отталкивались. Возвращаясь домой по людным улицам, Хелен гадала, сколь многим из ее сограждан знакомы такие истории. Были ли эти выдумки такими расхожими, как утверждал Перселл? Не уготовано ли в каждом сердце пусть крохотное, но место для чудовищного?
– Перселл звонил, – сказал ей Тревор, когда она вернулась домой. – Пригласил нас на ужин.
Приглашение было нежеланным, и она скорчила гримасу.
– В «Апполинере», не забыла? – напомнил он ей. – Он сказал, что оплатит всем нам ужин, если ты докажешь, что он не прав.
Мысль о том, что она заработала еду на смерти ребенка Анны-Марии, была ужасающей; Хелен так и сказала.
– Он оскорбится, если ты откажешься.
– Да мне чхать. Я не хочу ужинать с Перселлом.
– Пожалуйста, – сказал он тихо. – Он может разобидеться, а мне сейчас хотелось бы, чтобы он был доволен.
Хелен посмотрела на него. Из-за того вида, что он на себя напустил, Тревор стал похож на промокшего спаниеля. Манипулятор ублюдочный, подумала она, но вслух сказала:
– Ладно, схожу. Только не жди никаких танцев на столах.
– Предоставим это Арчи, – сказал Тревор. – Я сказал Перселлу, что завтра вечером мы свободны. Ты не против?
– Мне без разницы.
– Он забронирует стол на восемь часов.
Вечерние газеты отвели «трагедии малыша Керри» по нескольку дюймов колонки на внутренней полосе. Вместо свежих новостей они просто описывали опрос жильцов, проходивший сейчас на Спектор-стрит. В самых поздних выпусках говорилось, что после продолжительного допроса Анну-Марию освободили из-под ареста, и теперь она ночует у друзей. Также мимоходом упоминалось, что похороны состоятся на следующий день.
Тем вечером, ложась спать, Хелен и не думала о том, чтобы вернуться на Спектор-стрит ради похорон, однако во сне, похоже, ее мнение изменилось, и, когда она проснулась, решение уже было принято за нее.
Смерть пробудила район к жизни. Хелен никогда не видела такого количества людей по пути к Раскин-корту. Многие уже выстраивались вдоль дороги, чтобы посмотреть на похоронную процессию, и подыскивали местечко пораньше, несмотря на ветер и неизменную угрозу дождя. На некоторых было надето что-то черное – шарф или пальто, – но в целом, невзирая на приглушенные голоса и подчеркнуто траурные выражения лиц, создавалось ощущение праздника. Вокруг бегали дети, уважение к покойнику их не трогало; время от времени у сплетничавших взрослых вырывались смешки – в воздухе чувствовалась атмосфера предвкушения, из-за которой настроение у Хелен, вопреки обстоятельствам, даже поднялось.
Но не только присутствие стольких людей ободряло ее; Хелен призналась себе, что рада вернуться сюда, на Спектор-стрит. Квадратные дворы с их захиревшими деревцами и серой травой стали для нее реальнее коридоров, устеленных ковровыми дорожками, по которым она привыкла ходить; безымянные лица на балконах и улицах значили больше, чем коллеги в университете. Словом, она чувствовала себя дома.
Наконец появились машины, двигавшиеся по узким улочкам со скоростью улиток. Когда показался катафалк – с белым гробиком, украшенным цветами, – несколько женщин в толпе негромко заплакали. Одна из зевак потеряла сознание; вокруг нее собралась кучка встревоженных людей. Даже дети утихли.
Хелен смотрела на процессию сухими глазами. Слезы давались ей нелегко, особенно на людях. Когда с ней поравнялась вторая машина, где ехала Анна-Мария и еще две женщины, Хелен увидела, что потерявшая сына мать тоже не желает демонстрировать скорбь на публику. На самом деле казалось, что происходящее возвысило ее, сидящую прямо на заднем сиденье машины, и ее бледное лицо вызывало у людей восхищение. Это была невеселая мысль, но Хелен чувствовала, что видит Анну-Марию в ее звездный час, в тот единственный день ее в остальном неприметной жизни, когда она оказалась в центре внимания. Процессия медленно проехала мимо и скрылась из вида.
Толпа вокруг редела. Хелен оторвалась от тех нескольких скорбящих, которые еще стояли на тротуаре, и зашла с улицы в Баттс-корт. Она хотела вернуться к запертой квартире и посмотреть, там ли еще собака. Если будет так, то Хелен решила, что найдет смотрителя комплекса и сообщит ему об этом.
Этот двор, в отличие от остальных, практически пустовал. Возможно, местные жильцы, соседи Анны-Марии, отправились на церемонию в крематорий. Какой бы ни была причина, место было до зловещего безлюдным. Остались только дети, игравшие вокруг пирамиды из дров; голоса отдавались эхом в пустом пространстве.
Хелен подошла к четырнадцатой квартире и с удивлением обнаружила, что дверь снова открыта, как было в тот, первый, раз. При виде комнат у нее закружилась голова. Как часто за последние несколько дней она представляла себе, как стоит здесь и заглядывает в эту темноту. Изнутри не доносилось ни звука. Собака наверняка убежала – а может, умерла. Ничего ведь не случится плохого, если зайти сюда еще один, последний раз, только чтобы увидеть лицо на стене и сопутствующий ему лозунг.
«Сладчайшее – сладчайшему». Хелен так и не собралась отыскать первоисточник фразы. Неважно, подумала она. Что бы эти слова ни значили раньше, здесь они преобразились, как и все остальное, включая ее саму. Она постояла в гостиной, предвкушая грядущую встречу. Далеко за спиной обезумевшими птицами кричали дети.
Она переступила через обломки мебели и подошла к коридорчику, соединявшему гостиную и спальню, все еще оттягивая момент. Сердце билось стремительно; на губах играла улыбка.
И вот! Наконец-то! Портрет навис над ней, все такой же притягательный. Хелен отошла назад, во тьму комнаты, чтобы насладиться его полным видом, и споткнулась о матрас, все еще лежавший в углу. Она посмотрела вниз. Убогий матрас был перевернут, демонстрируя неразорванную сторону. На него побросали одеяла и завернутую в тряпки подушку. В складках что-то блестело. Она наклонилась поближе и увидела там пригоршню сладостей – шоколадок и карамели, – завернутых в яркие фантики. А между ними, не такие манящие и не такие сладкие, лежали десять бритвенных лезвий. Некоторые были в крови. Хелен выпрямилась и отошла от матраса, и в этот миг до ее ушей долетело жужжание из соседней комнаты. Она обернулась, и в спальне стало еще темнее оттого, что кто-то ступил в проход, отделявший ее от внешнего мира. Она видела только силуэт человека, стоявшего против света, но чувствовала его запах. Он пах сладкой ватой, а жужжание исходило от него или изнутри него.
– Я только зашла посмотреть, – сказала она, – …на рисунок.
Жужжание не утихало – звук сонного полудня где-то далеко отсюда. Человек в проходе не шевелился.
– Что ж, – сказала Хелен. – Я увидела все, что хотела.
Вопреки всему она надеялась, что ее слова заставят его отойти и пропустить ее, но он не двинулся с места, а у нее не хватало смелости бросить ему вызов, сделав шаг к двери.
– Мне нужно идти, – сказала она, чувствуя, что несмотря на все ее старания каждый звук сочится страхом. – Меня ждут…
В чем-то это было правдой. Сегодня вечером их всех пригласили на ужин в «Апполинере». Но он должен был начаться в восемь, через четыре часа. Ее не хватятся еще долго.
– Позвольте пройти, – сказала она.
Жужжание немного унялось, и в тишине стоявший в дверном проеме мужчина заговорил. Его негромкий голос был почти так же сладок, как и запах.
– Не уходи пока.
– Меня ждут… ждут…
Хелен не видела его глаз, но чувствовала их взгляд, и они вызывали у нее дремоту, подобно тому лету, что пело в ее голове.
– Я пришел за тобой, – сказал он.
Она мысленно повторила эти четыре слова. Я пришел за тобой. Если это была угроза, то он произнес ее совсем не угрожающе.
– Я вас… не знаю, – сказала Хелен.
– Нет, – прошептал мужчина. – Но ты усомнилась во мне.
– Усомнилась?
– Ты не удовольствовалась историями и тем, что писали на стенах. И я вынужден был прийти.
От дремоты мысли сделались неповоротливыми, но она уловила суть того, о чем говорил мужчина. Что он был легендой, и она, не поверив, вынудила его явиться, чтобы взять дело в свои руки. Лишь теперь Хелен посмотрела на эти руки. Одной из них не было. На ее месте торчал крюк.
– Тебя будут винить, – сказал он ей. – Скажут, что из-за твоих сомнений пролилась невинная кровь. Но я отвечу: разве кровь нужна не для того, чтобы проливаться? И со временем внимание ослабнет. Полицейские уйдут, в объективах камер окажется какой-то новый ужас, а люди останутся здесь, чтобы снова рассказывать истории о Кэндимене[5].
– Кэндимене? – повторила она. Ее язык едва сумел придать форму этому невинному слову.
– Я пришел за тобой, – прошептал он так мягко, что соблазнение сделалось почти ощутимым. И, сказав это, вышел из коридора на свет.
Она знала его, в этом не было сомнения. Знала все это время, той частью себя, где обитают кошмары. Это был человек со стены. Автор его портрета не фантазировал: картина, завывавшая над ней, походила на представшего перед Хелен мужчину вплоть до каждой невероятной детали. Он был до безвкусного ярок: кожа желтая как воск, тонкие бледно-синие губы, дикие глаза блестят, словно радужка инкрустирована рубинами. Куртка его была лоскутной, штаны тоже. Он выглядел, подумала Хелен, почти нелепо в своем запятнанном кровью шутовском костюме и с подобием румянца на желтушных щеках. Но люди так примитивны. Они нуждались в фокусах и фальши, иначе теряли интерес. Чудеса; убийства; изгнанные демоны и отверстые гробницы. Дешевый блеск не портил глубинного чувства. В естественной истории разума только яркие перья привлекали вид к совокуплению с его потаенной сущностью.