Книги Судей — страница 24 из 35

Глава II

Джек Эрмитадж, хотя и знал, как нам известно, что пора пить чай, набивал свою трубку. Он благополучно завершил это занятие и, усевшись поудобнее, раскурил ее, когда по ступенькам террасы спустилась миссис Тревор и неторопливым шагом направилась в его сторону.

– А где Фрэнк? – спросила она. – Кажется, он собирался посидеть с вами перед вечерним чаем?

– Да, он говорил об этом, – сказал Джек, – но он пошел к себе в студию, чтобы найти там книгу, и до сих пор так и не появился.

– Что ж, полагаю, что он в доме, – сказала миссис Тревор. – Так или иначе, уже пять часов, поэтому пойдемте.

Когда Джек смотрел на миссис Тревор, он часто ловил себя на печальной мысли, что не умеет писать портреты. Она, говорил он сам себе, одна из самых красивых женщин всех времен. Глядя на ее черные волосы, черные глаза, изысканный тонкий нос, не только он, но и многие молодые люди, даже едва знакомые с нею, сожалели, что она решила сменить свою девичью фамилию. Примечательно и то, что, когда знакомство переставало быть мимолетным, сожаление Джека становилось все острее. Фрэнк написал ее портрет, и это была первая работа, которая принесла ему заметную известность. Сам Джек думал, что это и правда лучшая его работа. Как всегда, его друг решился на смелый эксперимент, которые под его рукой всегда были успешны: он изобразил жену в белом – высокая стройная фигура перед большим китайским экраном, а экран этот расписан извивающимися драконами в голубых и золотых тонах – они напоминали пришедших из ночных кошмаров уродливых сущностей. Эксперимент был смел, но, конечно, по мнению Джека, его другу удалось с чудесным успехом выразить как красоту внутреннего мира жены, так и красоту ее тела, – и к тому и к другому не найдешь лучшего слова, кроме как «совершенство». А контраст между этим совершенством и изящными недостатками в ее поразительных глазах делал лицо Марджери, так сказать, более непосредственным. И это выглядело очень красиво, даже торжественно.

Миссис Тревор остановилась на краю гравийной дорожки и подняла теннисный мячик.

– Подумать только – он все это время пролежал здесь! – сказала она. – Как же вы слепы, мистер Эрмитадж!

Джек поднялся и вынул трубку изо рта.

– Парки недобры, – сказал он, имея в виду богинь судьбы. – Вы позвали меня к чаю, как только я зажег свою трубку, а теперь упрекаете меня за то, что я не нашел теннисный мячик, который вы меня даже не просили поискать.

– Я не знала, что он в канаве. Я думала, что он угодил куда-то в цветочную клумбу.

– Да и я не знал, что он в канаве, а то бы поискал его там.

Марджери рассмеялась.

– Мне жаль, что вы не останетесь у нас подольше, – сказала она. – Не хотелось бы, чтобы вы уезжали завтра. Вы уверены, что вам надо уехать?

– Вы слишком добры, но парки по-прежнему остаются недобрыми. Я уже и так отложил отъезд на целую неделю, и все это время мой брат томился в одиночестве в Нью-Куэй.

– Так вы едете в Нью-Куэй? Я не знала об этом. Мы с Фрэнком очень хорошо знаем Нью-Куэй.

Фрэнк был в гостиной, когда они вошли туда, – он давал распоряжения прислуге, чтобы его студия была тщательно выметена и очищена от пыли сегодня же вечером.

– Завтра я собираюсь взяться за новую картину, – коротко заявил он.

Марджери повернулась к Джеку.

– Для меня – никакого тенниса, пока он не закончит. Вы были когда-нибудь у нас, когда Фрэнк пишет? Я не вижу его целыми днями, а мой муж жадно и быстро поглощает пищу и сердится на дворецкого.

Вошел слуга с чайными принадлежностями.

– Заберите большое зеркало из свободной спальни, – сказал ему Фрэнк, – и поставьте в студию.

– Зачем тебе понадобилось зеркало? – спросила Марджери, когда слуга, сервировав стол, удалился.

Фрэнк встал и начал беспокойно ходить туда-сюда.

– Я начинаю завтра, – сказал он, – у меня созрела идея. Я должен ее воплотить. Иначе нечего и браться за живопись. Когда приходит идея, нельзя за нее не браться.

– Но зачем тебе понадобилось зеркало? – повторила вопрос Марджери.

– Ах да, я не сказал тебе. Я хочу написать свой портрет.

– Так ты решил последовать моему совету? – воскликнула Марджери. – Я часто предлагала тебе сделать это, ведь так, Фрэнк?

– Да, верно. Удивляюсь: неужели ты была столь мудрой? Сегодня днем, однако, это решение вызвало нечто иное.

– Ты что-то обдумывал? – спросил Джек. – А я-то гадал, почему ты не вышел, хотя и собирался. Мы бы могли вместе предаться размышлениям.

– Видишь ли, мое размышление требовало одиночества.

– Это из-за счетов? – спросила Марджери. – Ну, ты же знаешь, дорогой, я говорила тебе: ты будешь жалеть, что заплатил сто гиней за лошадь.

Фрэнк рассмеялся:

– Нет, это не счета, по крайней мере, не те счета, которые требуют оплаты. Налей мне чаю, Марджи.

Вечер был теплым и уютным, и позже, уже отобедав, все трое вышли посидеть на террасу, чтобы послушать шаги приближающейся ночи, крадущейся на цыпочках из леса перед домом. Когда совсем стемнело, полная луна светила сквозь белые нити плывущего облака, излучая странный размытый свет, а воздух, весь в ожидании дождя, казалось, был наполнен теми тончайшими ароматами, которые невозможно было уловить на протяжении дня. Внезапно из укрытия выскочил заяц, замер на несколько мгновений с поднятыми ушами, но, услышав шуршание одежд Марджери, приподнявшейся посмотреть в том направлении, куда указывал палец Фрэнка, бесшумно исчез.

Какое-то время они молчали, но наконец Фрэнк заговорил. Он хотел рассказать Марджери о своем страхе – том страхе, о котором она, возможно, слышала, – чтобы жена своим здравомыслием помогла избавиться от него.

– Я чувствую то же самое, что чувствовал ночью перед тем, как в первый раз пойти в школу, – сказал он. – Я чувствую так, будто никогда не писал портретов раньше. Да, у меня бывали долгие перерывы в работе, но никогда не было ощущения, что я в первый раз иду в школу. И я удивляюсь – откуда у меня такое чувство?

– Большинство наших страхов возникает по поводу совершенно безвредных вещей, – заметил Джек. – Кто-то видит ожившее пугало и убегает, хотя перед ним, вероятно, только тыква со свечами. Естественно, мы нервничаем, когда сталкиваемся с чем-то незнакомым, новым для нас. Мы не знаем точно, чем это может быть. Если это не тыква со свечами, то саван и маска. Тоже совершенно безобидно, но неожиданно.

– Ах, но я же чувствую совсем не это, – сказал Фрэнк. – У меня такого раньше не было, хотя я и привел пример со школой. Человек похож на растение. Если оно уже цвело, то следующие цветы будут похожи на предыдущие, если что-то не прервет этого процесса. Конечно, если кто-то смотрит кому-то в лицо, то может увидеть уродство, но я не смотрю сам на себя. Так вот, я напуган так, как если бы собирался сделать что-нибудь ужасное и противоестественное. Но я не могу смотреть на себя; я не могу цвести под стеклом.

– Эта только удобная теория, дорогой, – сказала Марджери, – особенно если ты склонен лениться.

Фрэнк беспомощно и нетерпеливо махнул рукой.

– Ленивый, деятельный – деятельный, ленивый… Какое это имеет значение? Ты меня нисколько не понимаешь. Когда приходит время писать, я неизбежно делаю это; если время еще не пришло – писать невозможно. Я знаю, ты думаешь, что художники – праздные и бесцельные представители богемы. Но это часть натуры художников. Человек, который выдавливает из себя что-то изо дня в день, – не художник и таковым никогда не станет. Текут живительные соки – и наши почки распускаются; соки иссякают – и мы впадаем в спячку. Ведь ты не называешь дерево ленивым только потому, что зимой оно не дает листьев?

– Но в любом случае у дерева есть постоянство, – сказала Марджери. – Кроме того, существуют еще и вечнозеленые деревья.

– Да, и многолетние цветы, – ответил Фрэнк с раздражением. – Дерево – это только сравнение. Но мы не более мертвые, когда ничего не производим, чем дерево в декабре.

Марджери нахмурилась. Эту теорию Фрэнка она терпеть не могла больше всего, но никак не могла заставить его забыть о ней.

– Так значит, ты хочешь сказать, что все старания не приносят ничего достойного?

– Нет, нет! – закричал Фрэнк. – Весь процесс творчества – это неистовое и страстное усилие реализовать то, что некто видит. Но никакое усилие не заставит этого некто видеть. Я могу рисовать для тебя картины, которые ты могла бы счесть весьма милыми, каждый день, если тебе так хочется, – «Любовь на даче» или какую-нибудь подобную чушь.

Джек скрестил ноги в задумчивой позе.

– Самым главным возражением против любви на даче, – сказал он, – является то, что очень трудно отыскать подходящую дачу.

Фрэнк засмеялся.

– Смелая попытка сменить тему, дружище. Но нынче вечером я не в настроении говорить о чепухе.

– А я думаю, ты сам говоришь ужасную чепуху, дорогой, – мягко произнесла Марджери.

– Я серьезен как никогда, – сказал Фрэнк. – Я действительно могу писать подобные вещички в любом количестве, но они не будут частью меня самого. Единственные картины, над которыми стоит работать, – это те, что являются частью тебя самого. Каждая картина, конечно, рассказывает о том, что на ней изображено, но она многое говорит и о том человеке, который ее написал, и это в ней самое важное. И я не могу – и, что самое главное, не хочу – писать картины, куда я бы не вкладывал часть самого себя.

– Будь внимателен, когда будешь ходить по лесу после моего отъезда, – откликнулся на его тираду Джек. – Если ты обнаружишь там мою часть – ногу или руку, – пришли, пожалуйста, по адресу: «Бич Отель», Нью-Куэй.

Фрэнк со смехом откинулся на спинку кресла.

– Мой дорогой Джек, – сказал он, – для умного человека ты законченный идиот. Мне и в голову не пришло обвинить тебя в том, что ты вставляешь обрезки собственных ногтей в свои картины. Конечно, ты пейзажист, и в этом заключается известная разница. Пейзажист пишет то, что он видит, и только это; портретист же – подлинный портретист – пишет то, что он знает и чувствует, и когда он пишет, от него исходит добродетель.