иначе, а для этого требуется задать вопрос: “Какой функции это служит или служило у наших предков?”.
РД: А когда мы задаем функциональные вопросы, нам приходится несколько усложнять дело. Если мы возьмем конкретный вопрос, который, на первый взгляд, труден – например, “Почему мы наслаждаемся музыкой?”, – как бы ты подошел к нему, чтобы дать функциональное объяснение?
СП: Ну, я не думаю, что у всего есть функциональное объяснение. Более того, как раз достаточно важно, что не у всего есть функциональное объяснение, иначе было бы слишком просто. Думаю, истинно функциональное объяснение должно начинаться с некоего анализа технических аспектов, совершенно независимого от того, что мы знаем о человеке или другом организме. То есть возьмем для примера стереоскопическое зрение, способность совмещать изображения с двух глаз, создавая впечатление глубины. Можно провести геометрические выкладки на бумажке и показать, почему полезно совмещать изображения с двух камер, у которых чуть различные точки обзора. И, конечно, если мы решим сконструировать робота, которому нужно ориентироваться в окружающей среде, полезно снабдить его стереоскопическим зрением. Можно рассмотреть технические требования к стереоскопической зрительной системе, затем привести человека в лабораторию, посмотреть, как работает человеческое стереоскопическое зрение, и проверить, насколько технические требования из инженерного анализа согласуются с тем, что мы эмпирически наблюдаем у человека. Чем больше это соответствие, тем больше мы уверены, что функция стереоскопического зрения в том, чтобы видеть глубину. А если вы не проводите инженерного анализа и просто наблюдаете, что у человека имеется то-то и то-то, невозможно, думаю, дать подходящее функциональное или адаптационистское объяснение. И примером может быть музыка. При всем значении музыки в нашей жизни, при всем удовольствии, которое она нам приносит, мне совершенно непонятно, почему эти задачи должна выполнять именно музыка. С чего бы нотам, ритмическим и гармоническим отношениям служить решением какой-либо технической проблемы? А может быть, если это вопрос эмпирический, музыка на самом деле побочный продукт других адаптаций. Возможно, нашей чувствительности к речи, к гармонически богатому звуку, который мозг вынужден раскладывать по частотным компонентам, чтобы понять его. Возможно, это побочный продукт эмоциональных выкриков, восходящих к эволюционной истории приматов: вздохов, стонов, смеха, плача и т. д. Может быть, это побочный продукт моторного контроля: сохранения постоянного, оптимального ритма телодвижений. А может быть, музыка соединяет отдельные кусочки всех этих других частей мозга, упаковывает их в некий сверхстимул, в нечто, что нажимает на наши кнопочки сильнее, чем все прочее в естественной среде, и нам это нравится. По крайней мере, это еще одна гипотеза, показывающая, что не все обязано быть адаптацией.
РД: Если я правильно понял, ты говоришь, что для анализа речи мозг должен обладать определенными механизмами различения частот, анализа обертонов и прочего. Иначе мы не смогли бы различать, скажем, гласные звуки. Различие между “ах”, “ох” и “ух” – оно само по себе не музыкально, но те же программные механизмы, те же механизмы мозга, которые нужны для того, чтобы отличать “ах” от “ох” или “ух”, не могут не проявлять повышенную восприимчивость к, скажем, чистым тонам или нотам, которые долго сохраняют звучание, или гармониям, аккордам, гармоническим аккордам. Ты что-то вроде этого имеешь в виду?
СП: Да, именно. По крайней мере, это определенно жизнеспособная гипотеза, и я считаю ее более убедительной, чем всякая гипотеза, которая ищет в музыке какой-то функции.
Теперь нужно добавить, что музыковеды не любят эту теорию.
РД: Серьезно?
СП: Они ультрадаптационисты. Потому что, по-моему, существует путаница в значениях слова “адаптация”. В техническом смысле биологии “адаптивный” признак – это такой признак, который, в сравнении с альтернативами, повышал количество потомства у наших предков. В бытовой же речи, если что-то “адаптивно”, то значит, это полезно, ценно, позволяет вам развиваться, делает жизнь полноценной… И, конечно, музыке все это свойственно, но это просто другое значение термина “адаптация”.
РД: Улучшает качество жизни, да.
СП: Именно. Улучшает качество жизни. А я люблю говорить, что это ошибка – приравнивать адаптацию в биологическом смысле, о котором мы только что говорили, к тому, что в жизни ценно. На самом деле они часто противоречат друг другу. Чтение, например, которое почти наверняка не адаптация, потому что возникло слишком недавно в эволюционной истории человечества, чтобы оставить отпечаток на геноме, – одна из тех вещей, которые делают жизнь полноценной. А это не адаптация. И можно обосновать, что, возможно, геноцид – адаптация. Что одно племя, при наличии возможности и средств, уничтожит другое племя: этому мог благоприятствовать отбор. И, конечно, это, ну…
РД: Не улучшает качество жизни. Мягко говоря.
Эти теории, которые ты выдвигаешь, их можно назвать теориями побочного продукта, и, я думаю, очень важно не забывать о побочных продуктах, когда мы даем адаптивные объяснения. Так легко выхватить что-то, что делает животное, за которым мы наблюдаем, и сказать: “В чем польза этого?” – и так часто оказывается, что на самом деле никакой пользы нет, но что глубинный механизм, или что там еще порождает это явление, порождает также и нечто другое. Итак, в этом случае ты говоришь, что музыка или наслаждение музыкой – почти неизбежный побочный продукт механизмов анализа речи. Итак, нам всегда приходится думать о “побочном продукте”, когда мы имеем дело с адаптационистскими объяснениями. И может быть, это нередко дает ответ на многие довольно резкие критические возражения, которые слышны в адрес эволюционной психологии: что критики не думают о побочном продукте и что они не думают, что мы думаем о побочном продукте. Это будет справедливо, как ты полагаешь?
СП: О, безусловно. И более того, я не думаю, что можно объявлять что-то адаптацией, если нет альтернативного объяснения. Например, что это побочный продукт или возникло случайно. Вот что дает этой области ее эмпирическое содержание. То есть ты можешь проверить эти альтернативные гипотезы и можешь оказаться прав либо неправ. И они фальсифицируемы.
РД: Когда мы рассказываем об эволюции, мы, естественно, сосредотачиваемся на анатомии, но можно с тем же успехом сказать, что психология, наше сознание – это органы или системы органов, возникшие в ходе эволюции, так?
СП: Ну да. И у нас есть все основания считать, что сознание – продукт деятельности мозга. Мозг – это орган, у него есть эволюционная история. Все составляющие человеческого мозга можно найти в мозгу шимпанзе и других млекопитающих. И нам также известно, что мозг – не просто случайная сеть нейронов; у него достаточно сложная структура. И у нас есть основания считать, что многие продукты мозга – восприятие, эмоции, речь, способы мышления – это стратегии взаимодействия с окружающим миром, стратегии выживания, выращивания потомства, поиска партнеров, завязывания отношений, отпугивания врагов, формирования альянсов и так далее. Почему мы так считаем? Ну, по многим критериям технические требования к оптимальной системе подозрительно напоминают то, что мы наблюдаем в человеческих эмоциях. Например, при реципрокном альтруизме, в компьютерном турнире стратегий, которые успешно работают при обмене благами без эксплуатации, они (стратегии) практически точно совпадают с тем, что мы находим в человеческих эмоциях, таких как сострадание, доверие, гнев, благодарность и прочее, так что если нужно рассчитать, что должен сделать компьютерный алгоритм в условиях конкуренции, чтобы извлечь максимум преимуществ из обмена благами, а затем взглянуть эмпирически на исследования по социальной психологии – какие обстоятельства порождают вину? что порождает благодарность? что порождает праведный гнев? – то наблюдается очень близкое соответствие. И можно делать предсказания об особенностях человеческих эмоций, которые прежде не наблюдались. Приводить людей в лабораторию, тестировать их и смотреть: есть ли эти особенности у людей?
РД: Замечательно. Полагаю, нам всем нетрудно понять, почему сексуальное влечение обладает дарвиновской ценностью выживания. И теперь ты хочешь сказать, что механизмы вины, доверия и прочее… то есть все эти вещи, которые преобразуются в реципрокный альтруизм… что они немного сродни влечению? То есть что существует “влечение к доверию” или…
СП: Разумеется, я думаю, что так оно и есть. Люди без проблем принимают дарвиновские объяснения эмоций, вызываемых физическим миром, – таких как страх перед высотой, перед змеями и пауками, темнотой и глубокой водой… или отвращение к телесным выделениям, которые могут содержать паразитов, или к тухлому мясу и так далее… но часто удивляются несколько больше и даже противятся идее, что у некоторых наших моральных эмоций может быть эволюционный базис. Например, у доверия, сочувствия, благодарности. Думаю, что точно так же, как очевиден эволюционный базис страха, так и наши моральные эмоции можно анализировать тем же путем.
РД: Конечно, как известно, идет много споров на тему того, сколько предопределено генами и насколько сознание является чистым листом, и ты, несомненно, их главный герой[94]. Ты считаешь, что действительно существуют дарвиновские основания кое-каких генетических предрасположенностей сознания?
СП: Ну да. Для начала чистые листы ничего не делают, и, если нет никакого набора мотивов, у нас не будет разумной системы, – той, которая обрабатывает одни входные данные и игнорирует другие, которая рассматривает определенные входные данные как подкрепления.
РД: Ей нужно иметь некий критерий, по которому она будет принимать решения во время обучения. Невозможно сделать все путем научения, должен быть какой-то критерий для решения, что будет восприниматься как позитивное, как вознаграждение, а что будет восприниматься как наказание. Что-то такое. По крайней мере это должно быть встроено.