Я изложил четыре возможности, которые, будь они реализованы, изменили бы все. Я не говорю, что надеюсь на реализацию какой-либо из них. Это потребует дальнейших размышлений. Но я признаюсь, что испытываю трепет наслаждения всякий раз, когда нас заставляют подвергать сомнению то, в чем прежде никто не сомневался.
Разветвление
Эта рецензия на “Вымерших людей” Яна Теттерсолла и Джеффри Шварца вышла в New York Times в 2000 году[103].
Эта бесспорно информативная и прекрасно иллюстрированная книга претендует на нечто большее. Она стремится быть иконоборческой и революционной – издатель называет это “радикальным переосмыслением”. Бумажный тигр, которого авторы с энтузиазмом сокрушают и постоянно приписывают то орнитологу Эрнсту Майру, то генетику Феодосию Добржанскому, – это идея, что ископаемые гоминиды расположены в эволюционном порядке, каждый из них происходит от предыдущего, пока, наконец, от предпоследнего не происходим мы. Из этого представления следовало бы – если бы кто-то придерживался его в той крайней форме, которую энергично критикуют Ян Теттерсолл и Джеффри Шварц в “Вымерших людях”, – что для классификации окаменелости достаточно одного ее возраста. Если ей миллион лет, то это непременно Homo erectus. Их собственный взгляд состоит в том, что существовало более пятнадцати видов людей, многие из которых сосуществовали друг с другом, и все они ныне вымерли, кроме Homo sapiens.
Стремление к революционности – своего рода профессиональная болезнь палеонтологов. Возможно, оно проистекает из необоснованного страха, что их предмет может быть сочтен приземленным и атеоретичным. Выражаясь собственными словами Теттерсолла и Шварца, “синтез по сути оставил палеонтологию без теоретической основы, так как палеонтологи были сосланы выполнять, в сущности, бюрократическую работу по выяснению низменных исторических подробностей – что во что эволюционировало”.
Речь идет о неодарвинистской синтетической теории эволюции, этом успешном объединении дарвинизма с менделевской генетикой, которое осуществили в 1930-е – 1940-е годы, среди прочих, Майр и Добржанский, и это может объяснять утомительное и противное зубоскальство, присущее этой книге. “Но что еще вы ожидали, учитывая удушающее влияние, которое заявления Майра и Добржанского о монолитной эволюционной линии человечества оказали на палеоантропологию, где единственные игроки на поле – австралопитек, Homo erectus и Homo sapiens?” Временами насмешки разрастаются чуть ли не в паранойю:
Но как мог кто-либо, а тем более кучка палеоантропологов, не вооруженных якобы более просвещенным биологическим багажом Майра и Добржанского, не согласиться с ними? Никто не мог. Или, по крайней мере, никто из тех, кто не хотел быть обвиненным в антиэволюционизме – или, что еще хуже, в антидарвинизме.
Но довольно о тональности аргументации в книге. Как насчет содержания? Что в действительности стоит на кону, когда делаются заявления о количестве вымерших видов гоминид? Если говорить об ископаемых остатках, то мало что.
Принадлежали ли они к пятнадцати видам или к одному, конкретные самцы спаривались с конкретными самками, и у них появлялись конкретные дети. Некоторые локальные популяции были удалены от других популяций, возможно, отделены от них реками и горами или даже культурными барьерами, и потому не скрещивались. Существовал континуум изменчивости локальных популяций, разбросанных по Африке, а впоследствии и по всему миру. Названия типа “раса”, “подвид”, “вид” и “род” обозначают все большую степень генетического разделения, возникающего, когда популяции какое-то время не скрещиваются.
За единственным исключением, эти названия произвольны в той же степени, что “высокий” или “толстый”. Поэтому мало что вытекает из утверждений типа “15 видов гоминид вымерли”. Нам удобно говорить “Джон Клиз высокий; Микки Руни коротышка”. Но неумно вступать в страстные споры по поводу того, сколько ростовых категорий заслуживают специального названия (великан, карлик, средний и пр.). Аналогично, из теории эволюции следует, что если бы все гоминиды, жившие когда-либо, были доступны для нас в необъятном палеонтологическом музее, любые попытки разделить их на непересекающиеся виды или роды были бы тщетны. Неважно, насколько пышно ветвится родословное древо: каждая окаменелость была бы связана с любой другой неразрывной цепью потенциального скрещивания. Единственная причина, по которой мы имеем возможность предаваться своей страсти к дискретным именам, – милосердное избавление человечества от созерцания вымерших переходных форм. В случае с живыми животными мы наблюдаем лишь кончики эволюционных веточек. Палеонтологам повезло[104], что так мало особей сохраняется в ископаемом состоянии. Мы можем считать, что род Homo произошел от рода Australopithecus. Но нелепо предполагать, что некогда самка австралопитека выкармливала детеныша рода Homo. Из факта эволюции необходимо вытекает то, что дискретная традиция именования в какой-то момент должна развалиться.
Единственное исключение из правила, что все таксономические наименования субъективны, – это вид. Вслед за самим Эрнстом Майром большинство биологов признает объективный критерий для определения, принадлежат ли два животных к одному виду. Скрещиваются ли они? Не “можно ли скрестить их в зоопарке или посредством искусственного осеменения?”, а “скрещиваются ли они в естественных условиях?” Даже в случае современных животных этот критерий непрост в применении. Систематики зачастую не имеют возможности проверить плодовитость, и им приходится “на глазок” оценивать, достигают ли анатомические и физиологические различия между двумя животными той степени, которая в наших представлениях обычно сопутствует неспособности скрещиваться. Когда мы имеем дело с ископаемыми остатками, подобные субъективные оценки неизбежны.
Следовательно, споры из-за того, существовало ли пятнадцать видов ископаемых гоминид или сколько-то еще, не стоят поднятого шума. Они сводятся всего лишь к традиционным таксономическим разногласиям между “объединителями” и “разделителями”. Объединители утверждают, что Homo erectus жил как в Африке, так и в Азии. Разделители – что африканские образцы принадлежат к другому виду, Homo ergaster, а то и (как подозревают авторы этой книги) к нескольким видам. Неявным образом разделители декларируют убеждение, что азиатские особи не скрещивались бы при возможности с африканскими, а объединители – противоположное убеждение. Это вопрос субъективного мнения. Может быть, мнение разделителей и более обоснованно, чем мнение объединителей, но это всего лишь мнение.
“Некоторые палеоантропологи – странным образом – мямлили, что между грацильными австралопитеками и H. erectus недостаточно «морфологического пространства», чтобы признать наличие третьего вида”. Что в этом странного? Что еще можно промямлить (если уж нужно использовать столь эмоциональное слово), придя к подобному мнению? И чем занимаются Теттерсолл, куратор Американского музея естественной истории, и Шварц, антрополог из Питтсбургского университета, как не выдвигают противоположное мнение, что между образцами более чем достаточно “морфологического пространства”?
Значит ли это, что таксономические разногласия всегда лишены реальной почвы? Разумеется, нет. Недавно группа молекулярных биологов заявила, что гиппопотамы приходятся более близкими родственниками китам, чем свиньям. Это ошеломляющее утверждение. Мир, в котором оно было бы верно, существенно отличался бы от мира, в котором, как полагали до сих пор зоологи, мы жили. Нельзя сказать то же самое о мире, в котором было пятнадцать видов вымерших гоминид вместо пяти. Здесь различие состояло бы не в реальности, а в пристрастиях систематиков. Но если молекулярное заявление о китах и бегемотах подтвердится, это будет равно тому, как если бы мы внезапно открыли, что люди более близкие родичи галаго, чем шимпанзе. Это действительно было бы революционно. Это означало бы различие в реальном мире.
То же относится к недавнему заявлению насчет митохондрий, сделанному самим Джоном Мейнардом Смитом. Митохондрии – это крошечные органеллы, роящиеся внутри наших клеток; изначально они происходят от свободноживущих бактерий, но теперь они стали незаменимым компонентом наших метаболических механизмов. Как и бактерии, митохондрии обладают собственной ДНК, которая передается через поколения отдельным ручейком, параллельным основной реке нашей ядерной ДНК. Ортодоксальный взгляд, исповедуемый Теттерсоллом и Шварцем (и мной во всем, что я до сих пор писал на эту тему), состоит в том, что митохондриальная ДНК наследуется исключительно по материнской линии и не участвует в половой рекомбинации. Это делает ее крайне полезной для систематиков, и это лежит в основе знаменитой теории “африканской Евы”, хорошо описанной в этой книге. Но теперь Мейнард Смит и его коллеги делают радикальное утверждение, что, вопреки всем предыдущим представлением, митохондриальная ДНК, как и ядерная ДНК, рекомбинируется половым путем. Это существенное утверждение о реальном мире. Если оно верно, оно будет иметь далеко идущие последствия. Например, оно заметно изменит предполагаемые датировки “африканской Евы”.
Я многое узнал из этой книги об окаменелостях и буду постоянно возвращаться к ней с пользой для себя. Но радикальным переосмыслением она не является. Палеонтологам следует забыть свои коллективные обиды и признать, что их предмет слишком замечателен сам по себе и вовсе не нуждается в подпитке ненужным иконоборчеством.
Дарвинизм и цель человеческой жизни
Это несколько сокращенная версия моей статьи для сборника 1989 года “Происхождение человека” под редакцией Джона Р. Дьюрента[105].
Есть двусмысленность в том, как мы используем риторику “цели”. Когда мы говорим “цель хвоста самолета – в том, чтобы стабилизировать самолет”, мы сообщаем нечто о намерении разработчика. Если мы взглянем на птицу, то очевидно, что ее хвост служит той же задаче. Если бы у птицы не