Книги Яакововы — страница 14 из 94

За экономкой в помещение вбегает собака средней величины, лохматая, с висячими ушами, с волнистой шерстью кашта­нового цвета. Животное весьма серьезно обнюхивает платье Дружбацкой. А когда та склоняется, чтобы погладить собаку, заме­чает бегущих за ней четырех щенков, и каждый из них не похож на собрата. Экономка ксендза уже собирается всех их прогнать, упрекая хозяина, что вот, опять он не закрыл двери. Но Дружбацкая просит собак не выгонять. С тех пор они сопровождают ее до самого вечера, охотнее всего сидя возле печи, которая, в конце концов, разогревается настолько, что гостья может снять подбитый мехом жакет.

Дружбацкая глядит на ксендза Бенедикта и вдруг чувствует, насколько одинок этот стареющий, неухоженный человек, крутящийся возле нее, желая удивить ее чем-нибудь, словно мальчишка. Он ставит на стол графинчик и осматривает рюмки про­тив света, проверяя, достаточно ли те чистые. Его поношенная сутана из шерстяного камлота протерлась на животе, и теперь там блестит более светлое пятно. Непонятно от чего, в Дружбацкой нарастает волна трогательности. Срочно необходимо отвести взгляд. Он сажает на колени щеночка – это сучка, более всего похожая на мать; тот сразу же ложится на спинку, открывая нежный животик. Дружбацкая начинает рассказывать ксендзу о своих внучках, сплошных девочках – но кто знает, может этим делает ему неприятно? Хмелевский слушает гостью невнимательно, его глаза бегают по помещению, как будто бы ксендз размышляет над тем, а чем бы еще удивить эту даму. Одновременно они пробуют ксендзову наливочку, и Дружбацкая с признанием качает головой. И наконец приходит время основного блюда – отодвинув графин и рюмки в сторону, Хмелевский с гордостью кладет на стол собст­венное произведение. Дружбацкая читает вслух:

- Новые Афины, или же Академия, всяческих ученостей наполненная, на различные заглавия, равно как и на классы раз­деленная. Умным ради Памяти, невежам ради Науки, политикам – для Практики, меланхоликам развлечению основанная…

Ксендз, удобно устроившийся в кресле, одним глотком выпивает рюмку наливки. Дружбацкая вздыхает, не скрывая удив­ления:

- Прекрасное название. А хороший титул работе дать трудно.

Ксендз скоромно отвечает, что хотел бы создать такой компендиум знаний, чтобы был в каждом доме. А в нем – понем­ногу обо всем, чтобы человек, если чего не знает, мог обратиться к такой вот книжке и там это найти. География, медицина, чело­веческие языки, обычаи, но еще и фауна с флорой, и всякого рода любопытные факты.

- Только представьте, мил'с'дарыня: все под рукой, в каждой библиотеке. Все человеческие знания в одной книге.

Сам он уже много чего собрал, и издал несколько лет назад в двух томах. А вот теперь, помимо латыни, хотелось бы ему обрести знание и древнееврейского языка, чтобы еще и оттуда вкусненького чего-нибудь почерпнуть. Только еврейские книги полу­чить довольно трудно, их необходимо выпрашивать у хозяев, опять же, мало кто из христиан на их языке читает. Ксендз Пикуль­ский пока что согласился перевести кое-чего, но ксендз Бенедикт, сам языка не зная, по сути, к этим знаниям доступа не имеет.

- Том первый вышел во Львове в книгопечатне некоего Гольчевского…

Женщина играется с собачкой.

- Сейчас я пишу дополнение к обеим книгам, то есть, тома третий и четвертый, и на этом, думаю, описание света завершу, - кончает свое сообщение ксендз Бенедикт.

И что на это должна сказать Дружбацкая? Она откладывает щенка, вместо него кладя книгу на подол. Да, книга ей из­вестна, когда-то она читала ее при дворе Яблоновских, там у них было первое издание. Сейчас она раскрывает том на главе о жи­вотных, находит что-то о собаках. Читает вслух:

- "В Петркуве у нас имелась собака, настолько остроумная, что по хозяйскому приказанию отправлялась с ножом на кухню, там его лапами терла, в воде полоскала и хозяину приносила".

- Это вот как раз мать ее так делала, - радуется ксендз, показывая на свою суку.

- А зачем тут столько латыни, пан ксендз? – неожиданно спрашивает Дружбацкая. – Ее ведь не каждый понимает.

Хозяин беспокойно ерзает на месте.

- Да как же? Каждый поляк столь гладко на латыни говорит, словно бы в том латинском языке и родился. Польский народ – это gensculta, polita (народ просвещенный и обычаи знающий – лат.), мудростей всяческих у нас – как capax (у мудреца – лат.), потому-то вполне по праву любит он латинский язык и выговаривает его наилучшим манером. Мы не говорим, словно итальянцы: Реджина, но Регина, не говорим мы "тридзинта, квадрадзинта", но "тригинта, квадрагинта" (тридцать, сорок – лат.). Мы не портим латыни, как немцы и французы, которые вместо "Езус Крыстус" говорят "Е-д-з-у-с Крыстус", вместо Михаил – Микаэль…

- А какой поляк, отче мой дорогой? Дамы, к примеру, редко говорят на латыни, поскольку их в ней не обучали. Ну а горо­жане, скорее, латыни вообще не знают, а ведь пан ксендз желал бы, чтобы и низкие сословия читали… И даже староста предпочи­тает латыни французский язык. Мне кажется, что в последующем издании весь этот латинский язык следовало бы выполоть, словно садик мил'с'даря ксендза.

Ксендз подобного рода критикой неприятно изумлен.

Похоже на то, что дама, которую он принимает сейчас в гостях, больше заинтересована собаками, чем его книгами.

Солнце уже почти что заходит, когда Дружбацкая усаживается в бричку, и ксендз подает ей корзинку с двумя щенками. Когда она доберется до Рогатина сделается совсем темно.

- Сударыня могла бы и переночевать в моих скромных покоях, - говорит ксендз, злясь на самого себя за эти слова.

Когда бричка уезжает, ксендз не знает, что с собой поделать. Сил он собрал больше, чем нужно было на эту пару часов, сил у него собрано на целый день, на целую неделю. Дощечки ограды у мальв обломились, в ограде зияет неприятная дыра, так что ксендз, излишне не раздумывая, с разгону берется за дело. Но потом неожиданно застывает и уже чувствует, как отовсюду тянется к нему некая неподвижность, сомнения, а за ними – некое разложение всего того, что до сей поры оставалось неназван­ным, все начинает гнить вместе с листьями, набухать прямо на глазах. Ксендз еще заставляет себя прибить дощечки к ограде, но неожиданно эта операция кажется ему слишком трудной, все высыпается из рук и падает на сырую землю. Ксендз идет в дом, в сенях сбрасывает башмаки и заходит в свою библиотеку – низкое помещение с балками при потолке вдруг начинает его давить. Он садится в кресло, печь раскалена на всю катушку, и белые кафельные плитки, покрытые медной глазурью, тоже раскаляются. Ксендз глядит на книжечку той немолодой женщины, берет ее в руки, нюхает. От нее еще исходит запах типографской краски. Ксендз читает:

…правда то: страшная, бледная, сохлая,

жилы стянули все стыки как струнки,

Кажется, будто не спит, и не пьет она,

жилочка бьется у ребер, а в лунки,

глаза где сияли – там ямы,

вместо мозгов – со смолою провалы.

- Упаси нас Господи, от зла всяческого, - шепчет ксендз и откладывает книжечку. А ведь женщина эта такой милой ему казалась…

И неожиданно ему уже известно, что следует призвать тот самый детский энтузиазм, который все время вел его при напи­сании книг. В противном случае, он погибнет, сгниет в осенней сырости, словно листок.

Он садится за сто, сует ноги в чуни из волчьей шкуры, которые ему сшила экономка, чтобы не мерз, когда часами сидит без движения и только пишет. Раскладывает листы бумаги, очиняет перо, потирает озябшие руки. И всегда в это время года ему кажется, что зимы он не переживет.

Ксендз декан Хмелёвский мир знает только лишь из книг. Всякий раз, когда он усаживается в своей фирлеевской библио­теке и протягивает руку то ли к толстенному фолианту, то ли к миниатюрному эльзевиру, это всегда так, словно бы он отправлялся в путешествие в неведомую страну. Эта метафора ксендзу нравится, он улыбается себе под нос и уже пробует облечь ее в изящ­ное предложение… Ему легче писать о целом мире, чем о себе самом. Все время чем-нибудь озабоченный, собой он не зани­мался, событий собственной жизни не записывал, и вот теперь ему кажется, что нет у него никакой биографии. Если бы та дама, что пишет такие мрачные стихи, спросила его: кто он такой, каким образом прожил годы свои, ио вот что бы он ответил? И если бы пожелал записать все, не было бы всего этого больше, чем на несколько страниц, так что даже и не книжечка, даже не маленький эльзевир, всего лишь брошюра, клочок бумаги, малюсенькое житие не-святого с картинкой. Ни паломник, ни наблюдатель чуже­странных земель.

Ксендз макает перо в чернила, мгновение держит его над листом бумаги, затем размашисто начинает писать:

История жизни Его милости Иксендза30 Иоахима Бенедикта Хмелёвского, герба Наленчь, приходского священника в Фир­лееве, Подкаменю и Янчине, декана рогатинского и в бедной овчарне пастыря убогого, собственноручно записан­ная, без особого внимания на высокий штиль и язык польский, дабы ими смысл не затемнять, Читателю adusum(ради пользы – лат.) посвященная.

Титул занимает у ксендза целую половину страницы, но рука его как будто бы застыла и ничего более писать уже не же­лает либо не может. Когда он написал "Читателю", перед глазами его встала Дружбацкая, щуплая старушка со свежей кожей и вы­разительными глазами. Ксендз обещает себе прочитать ее стихи, только ничего особенного от них не ожидает. Непостоянство. Просто обязано там быть непостоянство и толпы греческих богов, которых невозможно выдержать.

Он жалеет, что женщина уехала…

Придвинув к себе следующий лист, он погружает перо в чернила. Ну вот что следует написать здесь, размышляет он. Ис­тория жизни ксендза – это история книжек, которые он прочитал и написал. Мать, увидав, что маленький Бенедикт так к книгам тя­нется, в пятнадцать лет отослала его к иезуитам во Львов. Это решение решительно улучшила его отношения с отчимом, который пасынка не любил. С тех пор они почти что и не встречались Потом он сразу отправился в семинарию и вскоре был помазан в священники. Первой его работой была должность наставника всего лишь на пять лет младшего по сравнени