Книги Яакововы — страница 15 из 94

ю с ним Димитрия. Там он научился, как изображать из себя старшего, чем он есть на самом деле, и говорить тоном вечного поучения, что некоторые до сих пор не могут ему простить. Помимо всего, ему разрешили пользоваться хозяйской библиотекой, довольно таки приличных раз­меров, и там он открыл Кирхера и Orbispictus Коменского31. Опять же, рука, строптивая служанка, сама рвалась к писательству, тем более, в первую весну, которую он там провел, сырую и душную, в особенности же, если рядом оказывалась ее милость Иоан­на Мария Яблоновская, мать Димитрия и супруга хозяина (о чем ксендз старался и не думать). Влюбленный до потери сознания, оглушенный чувством, отсутствующий духом, слабый, вел он с собой страшную борьбу. Чтобы не дать возможности что-либо уз­нать по себе, весь он посвящал себя работе и написал для любимой книжку для богослужений. Посредством этой процедуры ему удалось отделить любимую от себя, как бы обезвредить ее, превратив в ангела или святую, а когда вручал ей рукопись (за добрых пару лет до того, как книжка эта была издана во Львове, а потом обрела приличную популярность и еще несколько тиражей), то чувствовал себя так, словно бы сочетался с ней браком и теперь вот вручал ей дитя, порожденное этим союзом. Ход года целого – молитвенник. Таким вот образом понял он, что писательство способно спасать.

Иоанна находилась в опасном для многих мужчин периоде жизни между возрастом их матерей и возрастом их же любов­ниц. Так что эротическое влечение материнскости не было достаточно явным, и в нем можно было купаться сколько угодно. Пред­ставлять себе собственное лицо, втиснутое в мягкость кружев, слабый запах розовой воды и пудры, нежность кожи, покрытой пер­сиковым пушком, уже не такой напряженной и ядреной, зато теплой, ласковой, мягонькой, словно замша. По ее протекции он полу­чил от короля Августа II приход в Фирлееве и в двадцать пять лет, со сломанным сердцем, принял свою небольшую отару верую­щих. Сюда он перевез свою библиотеку и заказал для нее замечательные, резные шкафы. Собственных книг было у него – сорок семь, другие брал на время в монастырских собраниях, в епископстве, из магнатских дворцов, где, чаще всего, те лежали, совер­шенно неразрезанные, в качестве памяток из поездок за границу. Два первых года были трудными. В особенности – зимы. Именно тогда он перегрузил собственные глаза, потому что ночь наступала скоро, а он не мог перестать работать. Он написал две стран­ные книжечки: Бегство через святых к Богу и Путешествие на тот свет, последнюю не осмелился издать под собственным именем. В отличие от молитвенника, большой огласки они не имели, так и пропали где-то. Ксендз держит их несколько экземпля­ров здесь, в Фирлееве, в специальном сундуке, который приказал обить железом и снабдить хорошими замками на случай пожара, кражи и всяческих катаклизмов, перед которыми обычные библиотеки устоять не способны. Он прекрасно помнит форму молит­венника и запах его обложки – из темной, обычной кожи. Вот странно, он помнит и прикосновение ладони Иоанны Яблоновской, имелась у нее такая вот привычка – своей ладонью она прикрывала его ладонь, желая его успокоить. И еще кое что: он помнит деликатную мягкость ее прохладной щеки, когда, совершенно ошалевший от влюбленности, он отважился ее когда-то поцеловать.

Вот и всей его жизни, у него все это не заняло бы, похоже, больше места, чем само название. Его любимой не стало пе­ред изданием Новых Афин, а они тоже ведь были написаны по причине любви.

Но странное это Божественное распоряжение последнего времени сделалось его уделом, похоже, потому, чтобы начал он вспоминать собственную жизнь. В чертах лица Коссаковской он узнал ее старшую сестру, а пани Дружбацкая всю жизнь была у той на службе, именно у княгини Яблоновской, сестры Коссаковской, до самого конца. Она даже рассказала ему, что была при ней в самый момент кончины. Это привело ксендза в состояние некоего замешательства – теперь Дружбацкая оказалась посланницей из прошлого. Прикосновение, щека, ладонь той женщины каким-то образом перешли на эту. Уже ничто не осталось таким интенсив­ным и цветным, все сделалось размытым и лишенным контуров. Словно сон, который исчезает после пробуждения, который уле­тает из памяти, словно туман с полей. Ксендз не сильно это понимает, но и не желает понимать. Люди, которые пишут книги, раз­мышляет он, не хотят иметь своей истории. Да и зачем она им? По сравнению с тем, что записано, всегда будет она скучной и ни­какой. Ксендз сидит с совершенно высохшим пером до тех пор, пока не догорает свеча и не гаснет с коротким шипением. А потом его заливает темнота.

Ксендз Хмелёвский пробует написать письмо

Ее Милости пани Дружбацкой

Ксендз Хмелевский чувствует себя неудовлетворенным тем, что удалось ему высказать во время посещения пани Друж­бацкой. Ведь ему удалось так немного, похоже, из врожденной робости. Все время он только хвастался, таскал женщину по кам­ням, по холоду и сырости. Сама мысль о том, что эта умная и образованная дама могла бы принять его за глупца и невежду, его раздражает. Все это мучает его настолько, что он решает написать ей письмо и представить собственные аргументы.

Начинает он с красивого оборота:

Предводительница муз, любимица Аполлона

Но на этом задерживается на целый день. Оборот нравится ему где-то до обеда. За ужином он уже кажется ему жалким и напыщенным. Только лишь вечером, когда горячее вино с пряностями разогревает его мысли и тело, он уже смелее садится за чистым листом и пишет благодарность за то, что та посетила его в "фирлеевской пустыни" и добавила света в его монотонную, серенькую жизнь. Ксендз верит, что "свет" пани Дружбацкая будет понимать широко и поэтически.

Еще он расспрашивает про щенят и сам поверился в собственных хлопотах, что лис передушил всех кур, так что за яй­цами теперь необходимо посылать к крестьянам. Но новых кур брать боится, поскольку обречет их на смерть в лисьих челюстях. И все такое прочее.

Он не желает признаваться себе в этом, но все ждет и ждет потом ответа. Считает про себя, сколько же почта может идти до Буска, поскольку пани Дружбацкая веселится сейчас именно там. Но ведь это же недалеко. Письмо уже должно попасть туда.

В конце концов, ответ приходит. Рошко разыскивает адресата повсюду и держит письмо в вытянутой руке. Ксендза он на­ходит в подвале, где тот сливает вино.

- Ну ты меня и перепугал, - вздрагивает священник. Он вытирает руки о фартук, который всегда надевает, когда берется за хозяйственные дела, и осторожно берет послание двумя пальцами. Но не открывает его. Присматривается к печати и к собст­венному имени, написанному красивым, каллиграфическим, свидетельствующим о большой уверенности в себя почерком, завитки которого реют на бумаге, словно боевые хоругви.

Лишь потом, где-то через часик, когда печь уже нагрела библиотеку, когда сам он приготовил себе вино с кореньями, а ступни прикрыл мехом, он осторожно вскрывает письмо и читает:

Эльжбета Дружбацкая пишет

ксендзу Хмелёвскому

Рождество 1752 года, Буск.

Ясновельможный и милостивый пан ксендз,

И вот наступает самый подходящий повод, чтобы во время рождения Господа нашего, Спасителя пожелать Тебе всяческого благополучия, а помимо всего – защиты здоровья Твоего и доброго самочувствия, ибо мы ведь настолько хрупки, что любая мелось свалить нас с ног способна. Бай Бог, чтобы успех Тебе был во всем, и дабы милость Мла­денца Иисуса способствовала Тебе безгранично.

До сих пор остаюсь я под громадным впечатлением от визита в Фирлееве, и признаться обязана, что столь знаме­нитого Ксендза иначе я представляла: будто бы громадная там библиотека, а в ней множество секретарей сидит, и все они для Тебя работают, чего-то пишут и переписывают. А туи Ваша Милость, скоромный, словно Франциск.

У Вашей Милости восхищаюсь я садовому искусству, всяческой изобретательности и огромной эрудиции. Сразу же по приезде с громадным удовольствием заняла я свои вечера повторным чтением Новых Афин, хорошо мне ведь извест­ных, ведь я зачитывалась ними, когда они в первый раз были изданы. А если бы глаза мне мои это позволяли, то чи­тала бы часами. Ибо теперь все более значимо, поскольку я знаю Автора лично, и даже случается, что слышу его го­лос, словно бы Твоя Милость читаешь это вслух. Да и книга удивительно волшебная – ее можно читать беспрерывно, то тут, то там, и всегда нечто любопытное в голове остается, и всегда причина имеется подумать, насколько же мир наш огромен и сложен, что мыслью его никак охватить невозможно, разве что урывками, дробинами малых пони­маний.

Только вот сейчас темнота так рано наступает, и каждый день заглатывает мгновения жизни нашей, ну а свет све­чей – это всего лишь несчастная имитация света, и наши глаза ее долго вынести не могут.

Но я знаю, что замысел Новых Афин является замыслом великого гения и громадной отваги, и громадную службу ока­зал он для всех нас в Польше проживающих, ибо это истинный компендиум знаний наших.

Но есть одна вещь, которая мешает мне наслаждаться чтением Твоей Милости труда, и мы уже говорили о том, ко­гда сидели у Тебя в Фирлееве – та самая латынь, и даже не она сама, сколько ее неодолимое обилие; повсюду она впихнута, словно соль, которую уж слишком щедро сыплют в блюда, так что она, вместо того, чтобы улучшить вкус пищи, делает ее несъедобной.

Я, Твоя Милость, понимаю, что латынь - это язык, со всем освоенный, и слов в нем подходящих, больше, чем в поль­ском, но тот, кто его не знает, читать книги Твои не будет иметь способности, так как совершенно потеряется. А думал ли Ты о тех, читать желающих, которые латыни не знают, как те же купцы, мелкие помещики, не слишком ученые, и даже наиболее понятливые ремесленники – это им бы пригодились все те знания, которые ты скрупулезно собираешь, а не твоим собратьям, священникам и академикам, ведь они и так имеют доступ к книгам. Если только они, конечно же, желают, поскольку желание такое имеется у них не всегда. Не говорю уже о женском поле, который, довольно часто, читать даже хорошо способен, но, поскольку в школы их не посылали, в латыни сразу же и застря­нут.