ю с ним Димитрия. Там он научился, как изображать из себя старшего, чем он есть на самом деле, и говорить тоном вечного поучения, что некоторые до сих пор не могут ему простить. Помимо всего, ему разрешили пользоваться хозяйской библиотекой, довольно таки приличных размеров, и там он открыл Кирхера и Orbispictus Коменского31. Опять же, рука, строптивая служанка, сама рвалась к писательству, тем более, в первую весну, которую он там провел, сырую и душную, в особенности же, если рядом оказывалась ее милость Иоанна Мария Яблоновская, мать Димитрия и супруга хозяина (о чем ксендз старался и не думать). Влюбленный до потери сознания, оглушенный чувством, отсутствующий духом, слабый, вел он с собой страшную борьбу. Чтобы не дать возможности что-либо узнать по себе, весь он посвящал себя работе и написал для любимой книжку для богослужений. Посредством этой процедуры ему удалось отделить любимую от себя, как бы обезвредить ее, превратив в ангела или святую, а когда вручал ей рукопись (за добрых пару лет до того, как книжка эта была издана во Львове, а потом обрела приличную популярность и еще несколько тиражей), то чувствовал себя так, словно бы сочетался с ней браком и теперь вот вручал ей дитя, порожденное этим союзом. Ход года целого – молитвенник. Таким вот образом понял он, что писательство способно спасать.
Иоанна находилась в опасном для многих мужчин периоде жизни между возрастом их матерей и возрастом их же любовниц. Так что эротическое влечение материнскости не было достаточно явным, и в нем можно было купаться сколько угодно. Представлять себе собственное лицо, втиснутое в мягкость кружев, слабый запах розовой воды и пудры, нежность кожи, покрытой персиковым пушком, уже не такой напряженной и ядреной, зато теплой, ласковой, мягонькой, словно замша. По ее протекции он получил от короля Августа II приход в Фирлееве и в двадцать пять лет, со сломанным сердцем, принял свою небольшую отару верующих. Сюда он перевез свою библиотеку и заказал для нее замечательные, резные шкафы. Собственных книг было у него – сорок семь, другие брал на время в монастырских собраниях, в епископстве, из магнатских дворцов, где, чаще всего, те лежали, совершенно неразрезанные, в качестве памяток из поездок за границу. Два первых года были трудными. В особенности – зимы. Именно тогда он перегрузил собственные глаза, потому что ночь наступала скоро, а он не мог перестать работать. Он написал две странные книжечки: Бегство через святых к Богу и Путешествие на тот свет, последнюю не осмелился издать под собственным именем. В отличие от молитвенника, большой огласки они не имели, так и пропали где-то. Ксендз держит их несколько экземпляров здесь, в Фирлееве, в специальном сундуке, который приказал обить железом и снабдить хорошими замками на случай пожара, кражи и всяческих катаклизмов, перед которыми обычные библиотеки устоять не способны. Он прекрасно помнит форму молитвенника и запах его обложки – из темной, обычной кожи. Вот странно, он помнит и прикосновение ладони Иоанны Яблоновской, имелась у нее такая вот привычка – своей ладонью она прикрывала его ладонь, желая его успокоить. И еще кое что: он помнит деликатную мягкость ее прохладной щеки, когда, совершенно ошалевший от влюбленности, он отважился ее когда-то поцеловать.
Вот и всей его жизни, у него все это не заняло бы, похоже, больше места, чем само название. Его любимой не стало перед изданием Новых Афин, а они тоже ведь были написаны по причине любви.
Но странное это Божественное распоряжение последнего времени сделалось его уделом, похоже, потому, чтобы начал он вспоминать собственную жизнь. В чертах лица Коссаковской он узнал ее старшую сестру, а пани Дружбацкая всю жизнь была у той на службе, именно у княгини Яблоновской, сестры Коссаковской, до самого конца. Она даже рассказала ему, что была при ней в самый момент кончины. Это привело ксендза в состояние некоего замешательства – теперь Дружбацкая оказалась посланницей из прошлого. Прикосновение, щека, ладонь той женщины каким-то образом перешли на эту. Уже ничто не осталось таким интенсивным и цветным, все сделалось размытым и лишенным контуров. Словно сон, который исчезает после пробуждения, который улетает из памяти, словно туман с полей. Ксендз не сильно это понимает, но и не желает понимать. Люди, которые пишут книги, размышляет он, не хотят иметь своей истории. Да и зачем она им? По сравнению с тем, что записано, всегда будет она скучной и никакой. Ксендз сидит с совершенно высохшим пером до тех пор, пока не догорает свеча и не гаснет с коротким шипением. А потом его заливает темнота.
Ксендз Хмелёвский пробует написать письмо
Ее Милости пани Дружбацкой
Ксендз Хмелевский чувствует себя неудовлетворенным тем, что удалось ему высказать во время посещения пани Дружбацкой. Ведь ему удалось так немного, похоже, из врожденной робости. Все время он только хвастался, таскал женщину по камням, по холоду и сырости. Сама мысль о том, что эта умная и образованная дама могла бы принять его за глупца и невежду, его раздражает. Все это мучает его настолько, что он решает написать ей письмо и представить собственные аргументы.
Начинает он с красивого оборота:
Предводительница муз, любимица Аполлона…
Но на этом задерживается на целый день. Оборот нравится ему где-то до обеда. За ужином он уже кажется ему жалким и напыщенным. Только лишь вечером, когда горячее вино с пряностями разогревает его мысли и тело, он уже смелее садится за чистым листом и пишет благодарность за то, что та посетила его в "фирлеевской пустыни" и добавила света в его монотонную, серенькую жизнь. Ксендз верит, что "свет" пани Дружбацкая будет понимать широко и поэтически.
Еще он расспрашивает про щенят и сам поверился в собственных хлопотах, что лис передушил всех кур, так что за яйцами теперь необходимо посылать к крестьянам. Но новых кур брать боится, поскольку обречет их на смерть в лисьих челюстях. И все такое прочее.
Он не желает признаваться себе в этом, но все ждет и ждет потом ответа. Считает про себя, сколько же почта может идти до Буска, поскольку пани Дружбацкая веселится сейчас именно там. Но ведь это же недалеко. Письмо уже должно попасть туда.
В конце концов, ответ приходит. Рошко разыскивает адресата повсюду и держит письмо в вытянутой руке. Ксендза он находит в подвале, где тот сливает вино.
- Ну ты меня и перепугал, - вздрагивает священник. Он вытирает руки о фартук, который всегда надевает, когда берется за хозяйственные дела, и осторожно берет послание двумя пальцами. Но не открывает его. Присматривается к печати и к собственному имени, написанному красивым, каллиграфическим, свидетельствующим о большой уверенности в себя почерком, завитки которого реют на бумаге, словно боевые хоругви.
Лишь потом, где-то через часик, когда печь уже нагрела библиотеку, когда сам он приготовил себе вино с кореньями, а ступни прикрыл мехом, он осторожно вскрывает письмо и читает:
Эльжбета Дружбацкая пишет
ксендзу Хмелёвскому
Рождество 1752 года, Буск.
Ясновельможный и милостивый пан ксендз,
И вот наступает самый подходящий повод, чтобы во время рождения Господа нашего, Спасителя пожелать Тебе всяческого благополучия, а помимо всего – защиты здоровья Твоего и доброго самочувствия, ибо мы ведь настолько хрупки, что любая мелось свалить нас с ног способна. Бай Бог, чтобы успех Тебе был во всем, и дабы милость Младенца Иисуса способствовала Тебе безгранично.
До сих пор остаюсь я под громадным впечатлением от визита в Фирлееве, и признаться обязана, что столь знаменитого Ксендза иначе я представляла: будто бы громадная там библиотека, а в ней множество секретарей сидит, и все они для Тебя работают, чего-то пишут и переписывают. А туи Ваша Милость, скоромный, словно Франциск.
У Вашей Милости восхищаюсь я садовому искусству, всяческой изобретательности и огромной эрудиции. Сразу же по приезде с громадным удовольствием заняла я свои вечера повторным чтением Новых Афин, хорошо мне ведь известных, ведь я зачитывалась ними, когда они в первый раз были изданы. А если бы глаза мне мои это позволяли, то читала бы часами. Ибо теперь все более значимо, поскольку я знаю Автора лично, и даже случается, что слышу его голос, словно бы Твоя Милость читаешь это вслух. Да и книга удивительно волшебная – ее можно читать беспрерывно, то тут, то там, и всегда нечто любопытное в голове остается, и всегда причина имеется подумать, насколько же мир наш огромен и сложен, что мыслью его никак охватить невозможно, разве что урывками, дробинами малых пониманий.
Только вот сейчас темнота так рано наступает, и каждый день заглатывает мгновения жизни нашей, ну а свет свечей – это всего лишь несчастная имитация света, и наши глаза ее долго вынести не могут.
Но я знаю, что замысел Новых Афин является замыслом великого гения и громадной отваги, и громадную службу оказал он для всех нас в Польше проживающих, ибо это истинный компендиум знаний наших.
Но есть одна вещь, которая мешает мне наслаждаться чтением Твоей Милости труда, и мы уже говорили о том, когда сидели у Тебя в Фирлееве – та самая латынь, и даже не она сама, сколько ее неодолимое обилие; повсюду она впихнута, словно соль, которую уж слишком щедро сыплют в блюда, так что она, вместо того, чтобы улучшить вкус пищи, делает ее несъедобной.
Я, Твоя Милость, понимаю, что латынь - это язык, со всем освоенный, и слов в нем подходящих, больше, чем в польском, но тот, кто его не знает, читать книги Твои не будет иметь способности, так как совершенно потеряется. А думал ли Ты о тех, читать желающих, которые латыни не знают, как те же купцы, мелкие помещики, не слишком ученые, и даже наиболее понятливые ремесленники – это им бы пригодились все те знания, которые ты скрупулезно собираешь, а не твоим собратьям, священникам и академикам, ведь они и так имеют доступ к книгам. Если только они, конечно же, желают, поскольку желание такое имеется у них не всегда. Не говорю уже о женском поле, который, довольно часто, читать даже хорошо способен, но, поскольку в школы их не посылали, в латыни сразу же и застрянут.