- Ну как же это? – спросил он у него когда-то. – Ведь поем же мы: "Дай мне речь, дай мне язык и слова, чтобы моя я сказать правду о Тебе". Это из Хемдат Ямим.
Яаков выругал его:
- Не будь дураком. Если кто желает захватить крепость, он не может свершить этого одной болтовней, мимолетным словом, но обязан отправиться туда с армией. Так и мы обязаны действовать, а не говорить. Мало ли наши деды наговорили, насиделись над Писаниями? И как помогла им вся их болтовня, что из этого последовало? Лучше видеть глазами, чем говорить словами. Не нужно нам умников. Еще раз увижу, что ты пишешь, так по башке дам, чтобы привести тебя в чувство.
Только Нахман свое знает. Главный его труд – это Житие Святейшего Шабтая Цви (да будет благословенно имя его!). Записывает он его для порядка, вот так вот попросту укладывает факты, известные и не столь известные; некоторые разукрашивает, только ведь это же не грех, а, скорее, заслуга – о них будут лучше помнить. А на самом низу, на дне шкатулки, имеется у него и другой пакет = это листы, собственноручно сшитые толстой дратвой. Так себе, крошки, остаточки. Их он пишет в тайне. Время от времени прерывается, ибо мучает его, что тот, кто будет все это читать, обязан знать, кто все это писал. Всегда за буквами стоит чья-то рука, из-за предложений всегда выглядывает чье-то лицо. Так ведь и из-за Торы сразу же появляется некое присутствие, громадное, истинного имени которого нельзя записать никакой, пускай позолоченной и утолщенной буквицей. А ведь Тора и весь мир складываются из имен Бога. Всякое слово является его именем, всякая вещь. Тора соткана из имен Бога, словно громадная ткань Арига36, хотя, как записано в Книге Иова "Никто из смертных не ведает ее порядка". Никто не ведает, что есть основа, а что – уток, какой узор виден по правой стороне, и как он связан с узором, находящимся с левой стороны.
Равви Элеазар, очень мудрый каббалист, давно уже догадался, что части Торы были вручены нам в неправильной последовательности. Ведь если бы вручены они были так, как следовало бы, любой, познав ее порядок, тут же сделался бы бессмертным и сам смог бы оживлять умерших и творить чудеса. Потому – дабы удержать порядок мира сего – фрагменты эти и были перемешаны. Только не спрашивай – кто. Еще не время. Лишь Святой способен поставить их в надлежащем порядке.
Нахман видит, как из-за его Жития Святейшего Шабтая Цви, из-за сшитых дратвой страниц появляется он сам, Нахман Самуэль бен Леви из Буска. Видит он собственную фигуру: меленький, невысокий, никакой, вечно в дороге. И записывает себя самого. А назвал эти записки остатками, стружками, крошками от других, более важных трудов. Крохи – этим и есть жизнь наша. Его писание, на крышке ящичка, положенного на коленях, в придорожной пыли и неудобствах, по сути своей – это тиккун, исправление мира, штопанье дыр в ткани, в которой полно находящих один на другой узоров, завитушек, узелков и дальнейших направлений. Именно так и следует относиться к странному этому занятию. Одни лечат людей, другие строят дома, еще кто-то изучает книги и переставляет слова, чтобы найти в них истинный смысл. А Нахман пишет.
КРОХИ,
или же о том, как из усталости дорожной
рождается рассказ.
Написанные Нахманом Самуэлем бен Леви, раввином из Буска
О том, откуда я взялся
Знаю я, что никакой из меня пророк, и что нет во мне Духа Святого. Нет во мне власти над голосами, не способен я проникнуть во времена будущие. Происхождение мое самое низменное, и ничто не возвышает меня из праха. Я такой же, как и многие, и принадлежу я к тем, мацевы37 которых крошатся в первую очередь. Только вижу я и свои достоинства: пригоден я к торговле и путешествиям, быстро считаю и обладаю даром к языкам. Я врожденный посланец.
Когда я был мал, речь моя походила на то, как дождь барабанит по деревянной крыше шалашей, что строят на праздник суккот38, грохотание, тарахтение, в котором слова становились непонятными. А вдобавок, некая сила внутри меня не могла закончить начатое предложение или слово, а заставляла повторить их несколько раз, спешно и неразборчиво. А еще я заикался. С отчаянием видел я, как не понимают меня мои родители и родичи. В такие моменты отец заезжал мне в ухо и шипел: "Говори медленнее!". Вот мне и приходилось пробовать. Я научился как бы выходить из себя и хватать себя за горло, чтобы удержать все это стрекотание. В конце концов, мне удалось разделять слова на слоги и разводить их словно суп, точно так же, как мать делала с борщом на второй день, чтобы хватило на всех. За то я был понятливым. Из вежливости ожидал я, пока другие закончат говорить, но уже заранее знал, что они хотели сказать.
Отец мой был раввином в Буске, точно так же, как и я должен был им стать в будущем, хотя и ненадолго. С матерью он занимался ведением корчмы на краю болот, ее не слишком-то часто посещали, потом-то жили они бедно. Семья наша, как со стороны отца, так и матери, на Подолье прибыла с запада, из Люблина, а перед тем – из германских земель, откуда родичей изгнали, так что они чудом остались живы. От тех времен, правда, много рассказов не осталось, быть может, лишь тот, который вторым вводил меня в состояние детского страха – об огне, пожирающем книги.
Но из детства я помню немногое. В основном, мать, от которой я не отступал ни на шаг, все время держать за ее юбку, из-за чего отец злился на меня и предсказывал, что я сделаюсь маменькиным сынком, фейгеле, женственным слабаком. Помню наказание комаров, когда мне было всего несколько годков, когда все дыры в домах затыкали тряпьем и глиной, руки и лица становились красными от укусов, словно бы все мы заболели оспой. Маленькие ранки смазывали свежим шалфеем, а по деревням кружили бродячие торговцы, что продавали чудесную вонючую жидкость, добываемую из земли где-то возле Дрогобыча.
Так начинается не слишком старательная рукопись Нахмана – сам автор любит читать эти первые страницы. Тогда он чувствует, словно бы увереннее ступает по земле, словно бы неожиданно у него выросли ступни. Сейчас он возвращается в лагерь, потому что проголодался, и присоединяется к компании. Турецкие проводники носильщики как раз вернулись с молитвы, и теперь они чего-то договаривают, готовясь к ужину. Армяне перед едой закрывают глаза размашисто, правой рукой опечатывают свое тело крестом. Нахман с остальными евреями молится коротко и спешно. Они голодны. С настоящей молитвой они подождут до возвращения домой. Сейчас они сидят в небольших группках, каждый у своего товара, возле собственного мула, но хорошо видят друг друга. После того, как первый голод будет успокоен, они начинают разговаривать, а под конец – даже шутить. Темнота наступает неожиданно. Уже через минуту темно и нужно зажечь масляные лампады.
Как-то раз в корчме, которой занималась, в основном, мать, один их гостей, прибывших на охоту у пана Яблоновского. А гость этот известен был как пьяница и человек ужасно жестокий. Поскольку было жарко и душно, а болотные испарения низко вздымались над землей, какая-то княгиня пожелала незамедлительно отдохнуть. Потому семейство наше выбросили на двор, только я спрятался за печью и громадным волнением за сценой, когда прекрасная дама с лакеями, дамами и камердинерами, вошла в дом. Роскошь, яркие краски, узоры и красота этих людей произвели на меня такое впечатление, что щеки мои покрылись нездоровым румянцем, так что мать впоследствии опасалась за мое здоровье. Когда богачи уехали, мать шепнула мне на ухо: "Маленький мой осленок, на том свете дуксель будет пескурэ у нас разжигать", что означало: в будущей жизни княгиня у нас станет печку топить.
С одной стороны, это меня ужасно обрадовало, что где-то там, вверху, именно там, где каждодневно рождаются планы мира, существует суровая справедливость. С другой же стороны, было мне всех нас жаль, а в особенности – ту гордую госпожу, такую красивую и недоступную. Знала ли она сама об этом? Рассказал ли ей кто0нибудь об этом? Говорят ли в их костеле людям, как все будет на самом деле? Что все обернется, и слуги сделаются господами, а господа – прислужниками? Вот только будет ли это справедливо и хорошо?
Перед отъездом господин тот выволок моего отца за бороду, а гости смеялись над его шуткой, после чего приказал оружным своим напиться еврейской водки, что те поспешно и сделали, при случае громя корчму и разбивая без толку весь наш скарб.
Нахману нужно встать. Как только зайдет солнце, делается ужасно холодно, не так, как в городе, где жара длится дольше, спрятавшись в разогретых стенах, и где в такое время сорочка клеится к спине. Он берет лампаду и закутывается в плащ из бумазеи. Носильщики играют в кости, что тут же заканчивается ссорой. Небо уже все усеяно звездами, и Нахман невольно определяет направления. На юге он видит Смирну – Ижмерж, как называет ее реб Мордке – которую они покинули позавчера. Вся она состоит из хаоса неодинаковых, похожих на кубики домиков, из бесконечного количества крыш, кое-где переплетенных с вытянутыми силуэтами минаретов и – кое-где – куполами святилищ. И кажется ему, что в темноте слышит он из-за горизонта голос муэдзина: настырный, жалостливый, что вот-вот ему ответит другой, из каравана, и в одно мгновение воздух заполнит мусульманская молитва, которая должна быть гимном и похвальбой, вот только звучит скорее, как жалоба.
Нахман глядит на север и видит там, далеко-далеко, в складках клубящейся тьмы, маленькое местечко, расположившееся на болотах, под низким небом, до которого достают башни костела. Оно кажется совершенно лишенным цвета, словно бы его построили из торфа и присыпали золой.
Когда я родился в 5481-м, христианском 1721-м году, мой отец, свежеиспеченный раввин, он занимал свой пост, не зная того, где поселится.
В Буске река Буг сливается с Полтвой. Город всегда принадлежал королю, не господам, потому тут нам жилось хорошо; наверняка, его вечно и разрушали, то казаки, то турки. Если небо – это зеркало, что отражает время, тогда картина горящих домов вечно висит над городом. И всегда потом, после полнейшего разрушения, город хаотично отстраивался во все стороны на болотах, потому что здесь – в качестве единственной царицы – царит вода. Потому-то, когда начинались весенние оттепели, на дороги выползала та самая болотная жижа и отрезала городок от остального мира, а жители его – как и все обитатели торфяников и болот – сидели в подмокших хатах мрачные, грязные, можно было бы подумать, что на них напала плесень.