Достаточно было, чтобы кто-нибудь бросил, что зло не является плохим само по себе, но она только кажется таким в людских глазах, как тут же за столом начиналась свара, из сбитого кувшина лилась вода и впитывалась в опилки на полу, кто-то выбегал со злостью, кого-то следовало придержать, потому что он бросался на других. Вот какова сила произнесенного слова.
Потому-то Бешт нам повторял: "Тайна зла единственная, которую Господь не заставляет нас принимать на веру, а только лишь обдумать". А потому там я размышлял целыми днями и ночами, потому что иногда мое, все время требующее еды тело не позволяло мне заснуть от голода. Я размышлял, что, возможно, оно и так, что Бог осознал собственную ошибку, ожидая невозможного от человека. Ведь он хотел человека безгрешного. Так что у Бога имелся выбор: он мог карать за грехи, карать неустанно, и стать вечным экономом, словно тот, кто молотит мужиков по спинам, когда те плохо работают на господских полях. Только ведь Господь, являющийся еще и бесконечно мудрым, мог быть готовым сносить грешность людскую, оставить какое-то место для людской слабости. Сказал Господь сам себе: Не могу я одновременно иметь человека и свободным, и полностью мне подданным. Не могу я иметь свободного от греха существа, которое было бы одновременно и человеком. Уж лучше предпочту я грешное человечество, чем мир без людей.
О да, все мы с этим соглашались. Худые мальчишки в рваных пальто, рукава которых всегда были слишком короткими, сидящие по одной стороне стола. По другой стороне – несколько учителей.
Со святыми Бешта я провел несколько месяцев, и, хотя было бедно и холодно, чувствовал я, что лишь сейчас душа моя достигает ростом тело, которое выросло и возмужало, ноги покрылись волосами, точно так же, как и грудь, живот сделался твердым. Так и душа гналась за телом и крепла. Вдобавок же мне казалось, что во вине развивается новое чувство, о существовании которого до сих пор я не имел понятия.
У некоторых людей имеется чувство неземных дел, точно как другие обладают прекрасным обонянием, слухом и вкусом. Они чувствуют тончайшие шевеления в громадном, сложном мировом теле. А помимо того, у некоторых из них, то внутреннее зрение настолько сделалось острым, что видят они, где упала искра, замечая ее сияние в самом невероятном месте. Чем хуже это место, тем искра светит отчаяннее, тем сильнее мерцает, а свет ее делается более горячим и чистым.
Но имеются и такие, у которых чувства подобного не имеется, так что они обязаны доверять лишь пяти оставшимся, и сводят к ним весь мир. И точно так же, как слепой от рождения не знает, что такое свет, а глухой – что такое музыка, как лишенный обоняния понятия не имеет, что такое аромат цветов, так и они не понимают этих мистических душ, принимая одаренных ими людей за сумасшедших, одержимых, которые все это выдумывают по непонятным другим причинам.
Учеников Бешта (да будет благословенно его имя) в тот год начала мучить странная болезнь, как говорил о ней он сам с печалью и беспокойством, а я не понимал, что он имеет в виду.
Раз во время молитвы кто-то из старших парней начинал рыдать, и его невозможно было успокоить. Ученика завели к святому, и там несчастный, всхлипывая, признался, что читая "Шема Исраэль"43, представлял себе Христа и свои слова направлял к нему. Когда мальчишка рассказывал об этом, все, кто слышал эти страшные слова, затыкали себе уши руками и закрывали глаза, дабы не дать чувствам своим доступа к подобному святотатству. Бешт только лишь печально покачал головой, а потом пояснил это весьма просто, так что все почувствовали громадное облегчение: похоже, мальчику этому ежедневно приходилось проходить мимо какой-то христианской часовни, и там он видел Христа. А если на что-нибудь долго глядишь, если часто это видишь, образ этого чего-то входит в глаза и в мысли, въедаясь в них словно щелочь. А поскольку разум человека требует святости, вот он и ищет ее повсюду, словно росток, который, существуя в пещере, тянется к любому, даже самому меньшему источнику света. Это было хорошим объяснением.
У нас с Лейбком имелась нвша тайная страсть: а именно, мы вслушивались в само звучание слов, в шорох читаемых молитв, доходящий из-за перегородки, и мы подставляли уши для тех выражений, которые, соединяясь друг с другом в быстром прочтении, смешивали свои значения. И чем более странным был результат тех наших игр, тем сильнее мы этому радовались.
В Меджибоже все, как и мы, были нацелены на слова, так что и само местечко казалось каким-то недоделанным, неудачным, лишь бы каким и временным, как будто бы в этом столкновении со словом материя прятала хвост под себя и пристыженно съеживалась: грязная, разъезженная возами дорога, казалось, вела в никуда, а маленькие хатенки, стоящие по обеим ее сторонам, и дом обучения – единственное здание с деревянным широким крыльцом из почерневших и покрытых грибком досок, в которых можно было проверчивать дыры пальцем – были словно из сна.
И я могу сказать, что пальцами мы проверчивали дыры в словах, заглядывая в их бездонные внутренности. Мое первое озарение касалось подобия двух слов.
Так вот, чтобы сотворить мир, Бог должен был отступить сам из себя, оставить в теле своем пустоту, которая и стала пространством для мира. Из этого пространства Бог исчез. Слово "исчезать" взялось от корня "элем", а место исчезновения называется "олам" – мир, весь свет. Так что даже в наименовании мира помещается история исчезновения Бога. Мир мог возникнуть только лишь потому, что Бог его покинул. Вначале было нечто, а потом этого не стало. Это и есть мир, весь наш свет. Весь мир является отсутствием.
О караване
и о том, как я встретил реба Мордке
После возвращения домой, с целью удержать, меня женили на шестнадцатилетней Лее, девушке умной, доверчивой и всепрощающей. Только все усилия были напрасны, поскольку, найдя повод в виде работы у Элиши Шора, я отправился с торговым караваном в Прагу и Брно.
И вот тут я встретил Мордехая бен Элиаша Маргалита, которого все звали реб Мордке – да будет благословлено имя этого доброго человека. Для меня он был вторым Бештом, но и тем единственным, поскольку я имел исключительно для себя, он же, скорее всего, испытывая те же чувства, что и я, принял меня в качестве своего ученика. Не знаю, что меня в нем так сильно притягивало – похоже, правы те, которые утверждают, что души распознают одна другую немедленно и необъяснимо прилегают к себе. Правдой будет то, что я отвязался от Шоров и решил остаться с ребе, забывая о собственной семье, которую я оставил на Подолье.
Сам реб был учеником знаменитого мудреца, Йонатана Айбешютца, а тот – в свою очередь – был наследником древнейших учений.
Поначалу его теории казались мне туманными. Мне казалось, будто бы он не выходит из вечного возбуждения, заставлявшего его дышать неглубоко, словно бы он боялся затянуться земным воздухом; только лишь когда он был профильтрован через трубку, это давало жизни какую-то опору.
Вот только неизведан разум мудреца. В нашем путешествии я полностью положился на него; он всегда знал, когда следует тронуться, какой дорогой отправиться, чтобы нас с удобствами подвезли добрые люди или накормили какие-нибудь набожные паломники. Идеи его на первый взгляд казались неуместными, но если ты им поддавался, тебе от этого случалось только хорошо.
Совместно мы изучали проблемы по ночам, днем же я работал. Неоднократно рассвет заставал меня за книгами, а глаза начинали гноится от постоянного усилия. Вещи, о которых давал мне читать Мордехай, были настолько невероятными, что мой практичный до сих пор разум подольского молодого человека брыкался словно лошадь, которая вечно занималась монотонным трудом, а вот теперь из нее желают сделать скаковой.
"Сын мой, почему ты отбрасываешь то, чего еще не испробовал?", - спросил Мордехай, когда я уже окончательно решил возвратиться в Буск, чтобы заботиться о собственном семействе.
И сказал я сам себе, как мне тогда казалось, весьма разумно: А он прав. Здесь я могу только заработать, а не потерять. Так что подожду терпеливо, пока не найду в этом для себя чего-нибудь хорошего.
Так что я поддался ему, снял маленькую комнатку за деревянной переборкой, и жил скромно, утренние часы проводя в работе в конторе, а вечера и ночи – на обучении.
Он научил меня методам пермутации и комбинации букв, а так же мистике чисел и другим "дорогам Сефер Йецира". По каждому из этих путей он приказал мне следовать в течение двух недель, пока ее форма не отпечаталась в моем сердце. Таким вот образом вел он меня целых четыре месяца, а потом неожиданно приказал мне все это "стереть".
В тот вечер он обильно набил травами мою трубку и дал мне очень старую молитву, уже не известно – чью, и которая вскоре стала моим личным голосом. Звучала она так:
Моя душа
не позволит закрыть ее под замок в тюрьме,
в клетке из железа или же в клетке из воздуха.
Душа моя желает быть как корабль на небе
и границы тела не могут ее удержать.
И никакие стены не смогут ее пленить:
ни те, что сложены людскими руками,
ни стены вежливости
или хорошего воспитания.
Не захватят ее шумные речи,
границы царств,
высокое рождение – Ничто.
Душа пролетает над всем этим
с огромной легкостью,
она выше того, что помещается в словах,
а помимо того – что в словах вообще не помещается.
Находится она за пределами удовольствия и за пределами страха.
Она преодолевает в одинаковой степени и то, что прекрасно и возвышенно,
равно как и то, что подло и ужасно.
Помоги мне, добрый Боже, и сделай так, чтобы жизнь меня не ранила.