Книги Яакововы — страница 22 из 94

о, как встать перед выбором, по ночам мы рассматривали наши аргументы. Я говорил, что Бешт считал, будто бы у Шабтая имелась искра святости, только ее быстро перехватил Самаэль, а тем самым перехватил и Шабтая. Реб Мордке махал тогда руками, как бы желая отогнать от себя эти страшные слова. И я рассказал ему то, что сам слышал у Бешта из чьих-то уст, что, якобы, пришел когда-то к Бешту Шабтай и просил его направить, ибо чувствовал, что сам является большим и недостойным грешником. Направление такое или же тик­кум, заключалось в том, что святой соединялся с душой грешника, шаг за шагом, посредством всех трех форм души – поначалу нефеш святого, то есть, животная душа, соединялась с нефеш грешника, потому же, когда это удавалось, руах, то есть чувства и воля святого, соединялись с руах грешника, чтобы, в конце концов, нешама святого, то есть божественный аспект, который мы носим в себе, объединялся с нешама грешника. И когда все это происходило, Бешт почувствовал, как много греха и темноты имеется в том человеке, называемом Шабаем, и оттолкнул он его от себя, так что тот упал на самое дно шеола.

Реб Мордке не любил этого рассказа. "Твой Бешт ничего не понял. Самое главное имеется у Исайи", - говорил он, а я кивал головой, поскольку знал тот знаменитый стих из Книги Исайи 53.9, что мо­гила Мессии определена среди безбожных. Что Мессия должен быть из самых нижних сфер, грешный и смертный. И еще одно определение тут же приходило реб Мордке в голову, и было это из шестидесятого тикуна в Тиккунеи ха-Зоар: "Мессия внутренне будет добрым, но одежды его будут нехороши". Он пояс­нял, что слова эти касаются Шабтая Цви, который под давлением султана покинул иудейскую религию и перешел в ислам. И так вот, покуривая, наблюдая за людьми и споря, дошли мы до самой Смирны, там же во время жарких смирненских ночей напитывался я тем странным знанием, удерживаемым в тайне, будто бы самой только молитвой медитацией мира не спасти, хотя многие и пытались. Задача Мессии ужасна, Мессия – это скотина, идущая под нож. Он должен войти в самое ядро царства черепков, в тем­ноту, и совершить освобождение в ней святых искр. Мессия обязан спуститься в бездну всяческого зла и уничтожить ее изнутри. Он обязан войти туда словно свой, грешник, не пробуждающий подозрений среди сил зла и превратиться в порох, который взорвет крепость изнутри.

Тогда я был молод и хотя осознавал страдания и боль, на которые уже успел насмотреться, тем не менее доверчиво считал мир добрым и человечным. Меня радовали прохладные, свежие рассветы и все те вещи, которые мне следовало сделать. Меня радовали яркие краски базаров, на которых продавали наши бедные товары. Меня радовала красота женщин, их черные бездонные глаза и веки, подведенные темной краской, тешила деликатность мальчиков, их стройные, гибкие тела – ну да, у меня от этого все кружилось в голове. Радовали меня финики, разложенные для сушки, их сладость, трогательные мор­щинки бирюзы, все цвета радуги, выложенной из приправ на базаре.

"Не позволь обмануться этой позолоте, поскреби ее ногтем, погляди, что там под нею", - говари­вал реб Мордке и тянул меня на грязные дворики, где показывал мне совершенно иной мир. Покрытые яз­вами, больные старухи, просящие милостыню перед базаром, проститутки-мужчины, изнуренные гаши­шем и болезнями; несчастные, лишь бы как сколоченные домишки предместий; стаи паршивых собак, ко­пающиеся в мусоре между телами павших от голода собратьев. То был мир бессмысленной жестокости и зла, в котором все на полном ходу стремилось к собственной погибели, к разложению и смерти.

"Мир порожден вовсе не добрым Богом, - как-то раз сказал мне реб Мордке, когда посчитал, что я видел уже достаточно. – Бог сотворил все это по случаю и потом ушел. Это великая тайна. Мессия при­дет тихонько, когда мир будет погружен в наибольшем мраке и наибольшей нищете, в страданиях и зле. И к нему отнесутся как к преступнику, так предсказали пророки".

Тем вечером на краю громадной мусорной свалки сразу же за городом реб Мордке вынул из своей сумки рукопись, ради маскировки обшитую толстым сукном, чтобы та выглядела незаметно и чтобы на нее никто не позарился. Я знал, что это за книга, только Мордехай никогда не предлагал почитать ее со­вместно, я же не смел его об этом просить, хотя с ума сходил от любопытства. Я посчитал, что при­дет время, когда он сам мне ее подсунет. И так оно и случилось. Я почувствовал важность этого мгнове­ния, дрожь прошла по моему телу, и волосы встали дыбом, когда с книгой вступил я в круг света. И я на­чал читать вслух, с громадным волнением.

То был трактат Ва-Аво ха-Йом эль ха-_Аджин – "И пришел я сегодня к источнику", написанный Ай­бешютцем, учителем моего реб Мордке. И почувствовал я тогда, что стал последующим звеном в длин­ной цепи посвященных, которая тянется через поколения, а начинается где-то перед Шабтаем, перед Абулафией, перед Шимоном бар Йохаем, перед, перед… во мраке времен, и что цепь эта, пускай иногда теряется она в грязи, пусть зарастает ее трава и засыпают развалины войн – она все равно существует и растет в направлении будущих времен.

6

О свадебном госте – чужаке

в белых чулках и сандалиях

Входящий в комнату чужой человек обязан склонить голову, так что первое, бросающееся в глаза, это не его лицо, но его одежда. На нем грязноватый светлый плащ, которых в Польше мало кто видывал, на ногах у него – покрытые грязью белые чулки и сандалии. С плеча его свисает сумка из вышитой цветными нитками кожи. При виде его умолкают разговоры, только лишь когда поднимает он голову, и свет лампад вползает на его лицо, из комнаты слышен возглас:

- Нахман! Ведь это же наш Нахман!

Не для всех это ясно, так что шепчут:

- Какой еще Нахман, что за Нахман? Откуда? Раввин из Буска?

И его тут же ведут к Элише, где сидят старшие – равви Хирш из Лянцкоруни, равви Моше из Подгаец, великий каббалист, и Залман Добрушка из Просниц, и там уже двери за ними закрываются.

Начинается зато движение среди женщин. Хая с помощницами готовит водку, горячий борщ и хлеб с гусиным смальцем. Ее младшая сестра приносит миску с водой, чтобы приезжий умылся. Только Хае разрешается входить к мужчинам. Сейчас она глядит на то, как Нахман тщательно моет руки. Она видит некрупного, худощавого мужчину, привыкшего горбиться, с мягким выра­жением лица, с краешками глаз, направленными вниз, словно бы вечно печальных. У него длинные, шелковистые каштановые волосы и блекло-рыжая борода. Вытянутое лицо еще молодо, хотя вокруг глаз уже устроилась сеточка морщин – Нахман постоян­но щурит глаза. Свет масляных ламп окрашивает его щеки желтым и оранжевым цветом. Уже садясь за стол, Нахман снимает сан­далии, совершенно несоответствующие этому времени года и подольской распутице. Хая всматривается в его крупные, костистые стопы в белых грязных чулках. Она думает о том, что стопы эти пришли из Салоник, Смирны и Стамбула, они до сих пор еще в македонской и валашской пыли, чтобы сюда могли добраться добрые известия. Или эти вести нехорошие? Что об этом думать, неизвестно.

Украдкой поглядывает она на отца, на Элишу Шора, что скажет он. Но тот отвернулся к стене и слегка покачивается впе­ред и назад. Новости, привезенные Нахманом, обладают таким весом, что старейшины согласно постановляют: Нахман обязан рассказать их всем.

Хая поглядывает на отца. Здесь не хватает матери, скончавшейся в прошлом году. Старый Шор хотел жениться, но Хая не позволила и никогда этого не позволит. Ей не хочется мачехи в доме. На коленях она держит дочурку. Закинула ногу за ногу, вроде бы это лошадка для малышки. Из-под гофрированных юбок видны красивые красные шнурованные башмаки до средины щиколотки. Их отполированные носки – ни остроконечные, ни округлые – привлекают взгляды.

В первую очередь Нахман вручает Шору письма от реб Мордке и от Изохара, которые Шор долго читает в молчании. Все ожидают, когда он закончит. Воздух становится гуще, словно бы набирая тяжести.

- И все вам говорит, что он – это он? – спрашивает у Нахмана после бесконечного долгого времени Элиша Шор.

Нахман подтверждает. От усталости и от выпитой водки у него шумит в голове. Он чувствует на себе взгляд Хаи: липкий и мокрый, можно бы сказать – словно собачий язык.

- Дайте ему отдохнуть, - говорит старый Шор. Он встает с места и дружески хлопает Нахмана по плечу.

Другие тоже подходят, чтобы коснуться плеча или спины прибывшего. Из этих прикосновений образуется круг, руки ло­жатся на плечах товарищей с одной и с другой стороны. На мгновение к ним нет доступа, и как будто бы что-то появляется в сре­дине, некое присутствие, нечто странное. Так стоят они, согнувшись вовнутрь круга, опустив головы, они почти что соприкасаются ними. Потом кто-то делает первый шаг назад, это Элиша, и все расходятся с весельем и румянцем на лицах; под конец кто-то дает Нахману высокие сапоги с голенищами из бараньей шкуры, чтобы он мог согреть ноги.

Рассказ Нахмана,

в котором впервые появляется Яаков

Шум и перешептывания постепенно стихают, Нахман выжидает долгое время, понимая, что сейчас собрал на себе все их внимание. Начинает он с глубокого вздоха, после которого наступает совершеннейшая тишина. Воздух, который он вдыхает и тут же выпускает из легких, явно не от мира сего – дыхание Нахмана подходит словно тесто на халу, золотистое, оно начинает пахнуть миндалем, переливается в теплом южном солнце, неся с собой запах широко разлившейся реки – потому что это воздух из Нико­поля, валашского города в далеком краю, а река – это Дунай, на берегу которого Никополь и расположен. Дунай настолько широк, что иногда, в туманные дни, другого берега вообще не видно. Над городом высится крепость с двадцатью шестью башнями и двумя воротами. В замке стражу держит гарнизон, а комендант проживает над тюрьмой, в которой держат должников и воров. Ночью стражники бьют в бубен и кричат: "Аллаху акбар!