Книги Яакововы — страница 26 из 94

какую, здесь суть заключается в том, чтобы так представить сбственные аргу­менты, чтобы другой должен был, выслушав их, сдаться, то есть, не мог их опровергнуть. Проигравший в таком виде спорта платит или же выставляет угощение и вино. Это становится поводом для очередного диспута, и так оно и идет. Нахман всегда выигры­вает, потому они никогда не ложатся спать голодными.

- Как-то днем, когда Нуссен с остальными искали желающих подискутировать со мной, я остался на улице, потому что предпочитал глядеть на точильщиков ножей, продавцов фруктов, выжимающих сок из гранатов, на уличных лекарей и клубящуюся толпу. Я присел на корточки возле ишаков, в тени, потому что жара была невыносимая. В какой-то момент я заметил, что из этой толпы выходит какой-то человек и направляется к двери дома, в котором проживал Яаков. Какое-то мгновение, несколько ударов сердца – и я понял, кого вижу, хотя чуть ли не сразу он показался мне чем-то знакомым. Я глядел на него снизу, с моих корточек, как шел он к двери Яакова, одетый в бумазейное пальто, точно такой, какой был у меня еще из Подолии. Я видел его профиль, редкую щетину на щеках, на кожу в веснушках и на рыжие волосы… Неожиданно он повернулся ко мне, и вот тогда-то я его и узнал. То был я сам!

Нахман на миг снижает голос, только лишь затем, чтобы услышать полные недоверия изумленные возгласы:

- То есть как? Что это должно значить?

- Это нехороший знак.

- То был знак смерти, Нахман.

Не обращая внимания на все эти тревожные замечания, приезжий продолжает:

- Было жарко, казалось, будто воздух переполнен ножами. Мне сделалось нехорошо, сердце как будто бы повисло на то­ненькой нитке. Я хотел встать, только силы в ногах не было. Чувствуя, что умираю, я мог лишь прижаться к ослу, который, как сей­час помню, глядел на меня изумленный этим приступом нежности.

Какой-то ребенок начинает громко смеяться, но мать шикнула на него, и малыш затих.

- Его я увидал словно тень. Свет был ослепительный, дневной. Он встал надо мной, почти что потерявшим сознание, и склонился, чтобы коснуться моего распаленного лба. В одно мгновение ясность мыслей вернулась, и я поднялся на ноги… А он, тот я, исчез.

Слушатели облегченно вздыхают, отовсюду слышны перешептывания и шорохи. Этот рассказ хороший, им нравится.

Только Нахман все выдумывает. На самом деле он потерял сознание возле ишаков, и никто спасать его не приходил. То­варищи забрали его оттуда позднее. И только вечером, когда он лежал в темном помещении без окон, прохладном и тихом, к нему пришел Яаков. Он остановился в двери, положил голову на косяк и, наклонившись так, заглядывал в средину. Нахман видел лишь его контур, темный силуэт в прямоугольнике двери на фоне лестницы. Яакову пришлось нагнуть голову, чтобы войти. Он коле­бался, прежде чем сделать этот шаг, о котором он ведь никак не мог знать, что тот изменит всю его жизнь. В конце концов он ре­шился и вошел к ним, к лежавшему в горячке Нахману и к реб Мордке, сидящему рядом на кровати. Волосы Яакова, длинные до плеч, стекали волнами из-под турецкой шапки. На его буйной темной бороде на миг заиграл луч света, извлекая рубиновые реф­лексы. Выглядел он словно подросший мальчишка.

Когда потом Нахман, уже выздоровев, шел по улицам Смирны, проходя мимо сотен людей, спешащих по своим делам, он никак не мог избавиться от чувства, что между ними может быть Мессия, и что никто не может его распознать. И, что самое худшее – что и сам он, этот самый Мессия, сам этого не осознает.

Реб Мордке, когда это услышал, долго покачивал головой, затем сказал:

- Ты, Нахман, очень чувствительный инструмент. Тонкий и деликатный. Ты сам мог бы быть пророком этого Мессии, как Натан из Газы был пророком Шабтая Цви, да будет благословенно имя его.

И после длительного времени, которое занял у него процесс измельчения кусочка смолы и смешивания ее с табаком, он таинственно прибавил:

- У каждого места имеется две формы, каждое место – удвоено. То, что возвышенно, одновременно является падшим. То, что милосердно, одновременно еще и подло. В наибольшей темноте живет искра ярчайшего света, и наоборот: где царит всеоб­щее сияние, маковая росинка тьмы кроется в семечке света. Мессия является нашим двойником, нашей совершенной версией – такими мы были бы, если бы не наше падение.

О камнях и беглеце со страшным лицом

И совершенно неожиданно, когда в рогатинском помещении все говорят, перебивая один другого, а Нахман прополаски­вает горло вином, что-то грохочет но крыше и стенам, вызывая вопли и галдеж. Через разбитое окно в помещение залетает камень и сбивает свечи; огонь со вкусом начинает лизать опилки, которыми засыпан пол. Какая-то пожилая женщина бросается на помощь и своими тяжелыми юбками тушит начинающийся пожар. Другие с писками и воплями выбегают наружу, в темноте слышны злые голоса перекрикивающихся мужчин, но град камней тем временем прекратился. Через пару минут, когда гости уже возвращаются в комнату с с румянцем возбуждения и злости на лицах, из-за дома вновь раздаются крики, и наконец, в главной комнате, где только что были танцы, появляются взволнованные мужчины. Среди них два брата Шора – Шлёмо и Исаак, будущий жених и Мошек Аб­рамович из Ланцкоруня, шурин Хаи, сильный и уверенный в себе мужчина, они держат за руки какого-то несчастного, который дер­гает ногами и с бешенством плюется во все стороны.

- Хаскель! – кричит на него Хая и подходит близко, желая глянуть ему в лицо, но тот, весь в соплях, плачущий от злости, лицо свое отворачивает, чтобы, случаем, не глянуть ей в глаза. – Кто был с тобой? Как ты мог?

- Проклятое семя, изменники, отщепенцы! – кричит тот, так что Мошек бьет его по лицу настолько сильно, что Хаскель колышется и падает на колени.

- Не бей его! – орет Хая.

Так что пацана отпускают, тот с трудом поднимается и высматривает выход. На его светлой льняной рубашке появляются пятна крови из разбитого носа.

Тогда самый старший из братьев Шоров, Натан, подходит к нему и спокойно говорит:

- В общем так, Хаскель, передай Арону, чтобы о подобном он и не думал. Мы вашей крови проливать не желаем, но Рога­тин наш.

Хаскель тут же смывается, спотыкаясь на полах собственного лапсердака. У ворот взгляд его замечает спокойно стоящую фигуру со страшным, деформированным лицом, и, увидав ее, начинает ныть от страха:

- Голем! Голем…

Добрушка из Моравии потрясен случившимся и прижимает жену к себе. Он сетует на то, что все здесь просто дикари, а вот у них, в Моравии, свое делают в своих домах, и никто в их дела не вмешивается. И чтобы камнями бросать!...

Недовольный Натан Шор жестом приказывает "голему" вернуться в сарай, где тот живет. Придется теперь от него изба­виться, потому что Хаскель обязательно выдаст.

Беглец – так называют этого беглого крестьянина с отмороженным лицом и багровыми руками. Огромный, молчаливый, черты лица у него смазаны, потому что после отморожения на нем остались шрамы. Его громадные красные ладони походят больше на некие клубни, они шершавые и опухшие. Возбуждают у других уважением. Беглец силен как бык, но исключительно лас­ков. Спит он в хлеву, пристройке, одна стена в которой теплая, потому что прилегает к дому. Мужик он трудолюбивый и понятли­вый, все работы выполняет солидно, с крестьянской изобретательностью, неспешно, зато тщательно. Эта его привязанность мно­гим кажется странной, какое ему дело до жидов, которыми, будучи крестьянином, он наверняка презирает и которых ненавидит? Это ведь они являются причиной множества его мужицких несчастий – это они арендуют панские имения, это они собирают подати, они же делают людей пьяницами в своих корчмах, а только лишь кто из них почувствует себя увереннее сразу же ведут себя будто рабовладельцы.

Но по этому голему никакой злости не видно. Возможно, что у него что-то с головой, что вместе с лицом и руками ему от­морозило какой-то шмат ума – потому-то он такой медлительный, словно бы от вечного холода.

Шоры нашли его в снегу одной ужасно холодной зимой, когда они возвращались с ярмарки домой. И только лишь потому, что Элишу захотелось по нужде. С этим беглецом был еще один, как и он, в мужицком сукмане, в набитых соломой сапогах, с меш­ком, в котором остались только хлебные крошки и носки, только он уже был мертв. Тела уже припорошил снег, так что Шор был уверен, что это дохлые звери. Труп мертвеца он оставил в лесу.

Оттаивал беглец долго. Он медленно приходил в себя, день за днем, как будто бы и душа его подверглась отморожению, и теперь, как и тело, тоже оттаивала. Обморожения совсем не заживали, гноились, шкура сходила. Хая промывала ему лицо, по­тому она знает его лучше всего. Знает она и и рослое, красивое тело. В помещении он оставался всю зиму, до апреля, а они все советовались, что с ним делать. Следовало бы объявить его властям, тогда беглеца бы забрали и сурово наказали. Все были разочарованы тем, что беглец не разговаривает, а раз не говорит – значит нет у него своей истории и языка, сейчас он бездомный и не имеющий своей страны. Шор воспылал к нему какой-то трудной для объяснения симпатией, а уж если Шор, то и Хая. Сыновья упрекали отца, мол, зачем же держать кого-то, кому нужно столько еды, к тому же он вообще чужой – шпион в улье, шмель среди пчел. Если бы все это дошло до властей, были бы ужасные неприятности.

Шор придумал, чтобы никому о нем не упоминать, а ежели бы кто спрашивал, то говорить, что это ненормальный кузен из Моравии, потому-то ни с кем и разговаривает. А польза от него такая, что сам он не выходит, зато умеет отремонтировать телегу, колесо свернуть, огород вскопать, помолотить, что там нужно помолотить, стены побелить, все хозяйские работы выполняет только за еду, и ничего не требует.

Шор иногда следит за ним, его простые движения, то, как тот работает – умелый, быстрый, механический. Шор избегает глядеть ему в глаза; он боится того, что может в них увидеть. А Хая как-то рассказывала, что видела, будто бы голем покакал.