- Во-вторых, - продолжает свое Нахман, - творение, как бесконечно малая часть божественного разума, кажется Ему безразличным, и он вовлечен в это творение только лишь едва-едва; с человеческой точки зрения это безразличие мы можем рассматривать буквально как враждебность.
Моливда одни духом выпивает вино и со стуком ставит кубок на стол.
- В-третьих, - тихим голосом тянет Нахман, - Абсолют, как бесконечно совершенный, не имел никакой причины создавать мир. Та его часть, которая, все же, привела к сотворению мира, должна была перехитрить остальную часть, и все так же обманывает ее, а мы принимаем в этих партизанских действиях участие. Доходит до тебя? Мы принимаем участие в войне. И в-четвертых: поскольку Абсолюту пришлось ограничить себя, чтобы появился законченный мир, наш мир является для Него изгнанием. Понимаешь? Чтобы сотворить мир, всемогущий Бог должен был сделаться слабым и безвольным, словно женщина.
Они сидят молча, обессиленные. Отзвуки пиршества возвращаются; слышен голос Яакова, рассказывающего неприличные шуточки. Потом уже совершенно пьяный Моливда долго хлопает Нахмана по спине, так что это даже становится предметом не самых изысканных хохм; конце концов он укладывает свое лицо у него на плече и шепчет в рукав:
- Я это знаю.
Моливда исчезает на несколько дней, затем на день-два возвращается. Ночует тогда у Яакова.
Когда они сидят до самого вечера, Гершеле засыпает горячую золу в тандир, глиняную печку в земле. Они опирают на нем ноги; приятное, мягкое тепло продвигается вместе с кровью выше и выще, разогревая все тело.
- Он, случаем, не цибукли? – спрашивает Моливда у Нахмана, глядя на Гершеле. Так турки называют гермафродитов, которых Господь снабдил таким образом, что они одновременно могут считаться и мужчиной, и женщиной.
Нахман пожимает плечами.
- Это хороший мальчик. Очень преданный. Яаков любит его.
Через мгновение, чувствуя, что его откровенность обязывает Моливду к подобной откровенности, он говорит:
- А вот правда ли из того, что говорят о тебе, будто бы бекташит?
- Так говорят?
- И то, что ты был служил султану... – Нахман мнется, - шпионом.
Моливда смотрит на свои сплетенные пальцами ладони.
- Знаешь, Нахман, держаться с ними – дело хорошее. Потому я с ними и держучь. – Через мгновение он прибавляет: - Да и в том, чтобы быть шпионом, ничего плохого нет, лишь бы таким образом послужить какому-нибудь добру. Это ты тоже знаешь.
- Знаю. Чего ты хочешь от нас, Моливда?
- Ничего не хочу. Ты мне нравишься, ну а Яаковом я восхищаюсь.
- Ты, Моливда, разум высокий, запутавшийся в приземленные вещи.
- Тогда мы похожи друг на друга.
Только Нахмана это, похоже, не убеждает.
За несколько дней перед выездом Нахмана в Польшу Моливда приглашает их к себе. Те приезжают верхом, а с ними странная бричка, в которую грузятся Нуссен, Нахман и все остальные. Яаков с Моливдой едут спереди верхом. Продолжается это часа четыре, потому что дорога трудная, узкая и ведет под гору.
По дороге у Яакова замечательное настроение, и он поет своим замечательным, громким голосом. Начинает с торжественных песен, на древнем языке, а кончает еврейскими припевками, которые на свадьбах исполняет бархан-шут, чтобы повеселить гостей:
Что такое жизнь,
Как не пляска на могилах?
Закончив эту, он заводит скабрезные песенки про брачную ночь. Сильный голос Яакова отражается эхом от скал. Моливда едет в полушаге за ним, и внезапно до него доходит, почему этот странный человек так легко объединяет людей вокруг себя. Во всем, что он делает, Яаков до конца правдив. Он будто бы тот колодец из сказки, в который, когда кто-нибудь что-либо крикнет, тот всегда ответит точно так же.
Рассказ Яакова про перстень
По дороге они отдыхают в тени оливковых деревьев, имея перед собой вид на Крайову. Каким же маленьким кажется теперь этот город – словно носовой платок. Нахман садится возле Яакова и притягивает к себе его голову, словно бы в какой-то игре. Яаков поддается, и какое-то время они возятся, будто молодые псы. Тогда Моливда думает про них: дети.
На таких вот стоянках в путешествии всегда должен быть какой-то рассказ. Пускай даже такой, который все знают. Гершеле, несколько надутый, требует про перстень. Яакова не надо упрашивать, и он начинает рассказывать.
- Жил-был однажды некий человек, - заводит он. – И был у него необычный перстень, который передавали из поколения в поколение. Тот, кто этот перстень носил, был счастливым человеком, все ему удавалось, но и в таком благополучии не терял он сочувствия к другим, никогда он не уклонялся от того, чтобы помогать им. Таким образом, перстень принадлежал добрым людям, и каждый из них передавал его своему ребенку.
Но случилось так, что у одних родителей родились трое сыновей. Росли они здоровыми, в братской любви, делясь всем и всем помогая. Родители ломали себе голову, как же оно будет, когда дети подрастут, и одного из них придется одарить перстнем. Долго они разговаривали по ночам, пока наконец мать этих братьев не предложила такое решение: нужно отнести перстень самому лучшему ювелиру и попросить его изготовить два точно таких же. Ювелир обязан позаботиться о том, чтобы ерстни были идентичными, чтобы нельзя было распознать первообраз. Долго они искали, пока не нашли одного, чрезвычайно способного, которому, с большим трудом и старанием удалось выполнить это задание. Когда родители пришли забрать перстни, ювелир перемешал перед ними все три так, что они не могли распознать, какой из них был первым, а какие были исполнены по его образцу. Точно так же и сам ювелир – он и сам удивился, так как не смог отличить, какой перстень является каким.
Когда сыновья достигли совершеннолетия, провели грандиозное торжество, на котором родители вручили братьям перстни. А те вовсе не были этим довольны, хотя и не пробовали этого показать, чтобы не доставить родителям огорчений. Каждый их них в глубине души считал, что это он получил истинный перстень, так что начали глядеть один на другого с подозрением и недоверием. После смерти родителей они тут же послали за судьей, чтобы тот раз и навсегда разрешил их сомнения. Но и мудрый судья не смог этого сделать, и вместо того, чтобы издать вердикт, сказал им: "Вроде как, сокровище это обладает свойством делать его владельца милым Богу и людям. Поскольку, как кажется, это ни к одному из вас не относится, то, возможно, что реальный перстень потерялся. Потому живите так, чтовно бы именно ваш перстень был настоящим, а жизнь покажет, правда ли это".
И точно так же, как эти три перстня, так и три религии. А кто родился в одной, должен взять две оставшиеся как пару туфлей и в ней идти к спасению.
Моливда этот рассказ знает. В последний раз слышал его от мусульманина, с которым вел дела. Его же самого крайне тронула молитва Нахмана – он подслушивал, как тот напевно молился по-древнееврейски. Ему трудно сказать, запомнил ли все, а то, что запомнил, облек в польские слова, сложил и теперь, когда в голове повторяет, смакует ее ритм, уста его заливает волна удовольствия, словно бы ел что-то вкусное и сладкое.
Бьет крылами и эфира взывает
Непобедимая душа моя,
Не походит ни на журавля, ни на ворона,
Когда она в бездну выплывает.
Ее не замкнуть ни в сере, ни в стали,
В сердца капризах не заблудится,
Смерти не встретит в камня заразе,
В укоре людском и печали.
Камни развалит и помчится дальше,
Не слушая сплетен и гладких слов,
Ей не нужны города и аллеи,
Взыскует она полей и лесов.
В космосе ее колыбель вековая,
Мудрость людская и мненья – пустяк,
И в красоте уродство находит,
Разгонит иллюзию к правде взывая.
Свет она ищет не в наряде из перьев,
Такой, что словом и не передать.
Ей безразличны посты или троны,
И кто должен их в том миру занимать.
Отче, так дай же мне в слова владенье
Мне преуспеть и выловить нить,
Правды прибавить словам пустозвонным,
Чтобы душой Божий смысл уловить.
И эта сладость давным-давно не применяемого языка через мгновение превращается в тоску, которую почти что невозможно вынести.
КРОХИ.
О том, что мы увидели у богомилов Моливды
Хотя бы мне весьма сильно того хотелось бы, но не могу описать я всего, ибо вещи столь сильно связаны одна с другой, что лишь только коснешься кончиком пера одну, она тут же дергает за другую, и уже через мгновение передо мной разливается великое море. Какой же плотиной для него могут стать края моего листа бумаги или тропа, которую оставляет на нем мое перо? Как мог бы я выразить все то, что обрела моя душа в этой жизни, да и то, всего в одной книжке?
Абдулафия69, которого я страстно изучал, говорит, что людская душа является частью громадного космического потока, что протекает сквозь все творения. Все это единое движение, единая сила, но когда человек рождается в материальном теле, когда он приходит в мир как индивидуальное бытие, душа эта должна отделиться от остального, в противном случае такой человек не мог бы жить – душа утонула бы в Едином, человек же в одно мгновение сошел бы с ума. Потому-то такую душу запечатывают, это означает, что на ней ставят отпечатки, которые не позволяют ей слиться с Единством, но позволяют ей действовать в конечном, ограниченном мире материи.
Нам следует уметь сохранять равновесие. Если душа будет слишком жадной, слишком липкой, тогда в нее проникнет слишком много форм и отделит ее от божественного потока.
Ибо сказано: "Кто полон самого себя, нет в таком места для Бога".
Деревушка Моливды состояла пары десятков небольших, чистеньких, сложенных из камня и крытых сланцем домов, между которыми проходили обложенные камешками дорожки; дома стояли нерегулярно вокруг затоптанного лужка, через который протекал ручей, образуя небольшой разлив. Чуть выше был водозабор, сложенная из дерева конструкция, которая, словно мельничное колесо, приводила в движение какие-то машины, наверняка, для помола зерна. За домами тянулись сады и огороды: густые, ухоженные, с самого въезда мы могли увидеть зреющие тыквы.