- Сейчас только приходите?! – с горечью крикнул он им. – Поцелуйте себя в задницу. Теперь уже поздно.
В конце концов, враждебность против нам выросла настолько сильно, что Яаков перестал спать дома. А случилось это после того, как он положил в свою кровать одного грека, который желал торговать с нами камнями. Сам он лег спать в кухне, во всяком случае, так всем рассказывал. Я же хорошо знал, что он отправился к одной вдове, которая частенько уделяла ему и денежной помощи и собственного тела. Ночью кто-то вломился в дом и грека под одеялом заколол стилетом. Убийца исчез, словно тень.
Это событие так перепугало Яакова, что на какое-то время он убрался из Салоник в Лариссу, мы же делали вид, будто бы он находится у себя. Когда он вернулся в первую же ночь на него устроили засаду.
С тех пор Яаков всякую ночь спал где-то в ином месте, мы же начали опасаться за жизнь и здоровье всех нас. Выхода не было, мы надумали покинуть Салоники и возвращаться в Смирну, оставляя этот город во власти зла. Самое худшее, что это были свои, только желавшие Яакову всего наихудшего. Теперь и сам он не упоминал о них добрым словом и презирал их. Он говорил о неприятелях, что те обабились, а из всего, чего учил их Барухия, у них осталась только любовь к содомии.
КРОХИ.
О салоникском проклятии и том, как Яаков линял
Как только мы приняли решение о бегстве из Салоник и уже начали готовиться к дороге, Яаков неожиданно заболел. Тело его в один день покрылось язвами; кожа сходила с него кровавыми кусками, а он выл от боли. Это какая же болезнь нападает столь неожиданно, столь быстро и принимает такие вот симптомы? Первое, что каждому приходило в голову, что то было проклятие или сглаз. И сам Яаков в это верил. Кониозос (сторонники Конио), должно быть, наняли какого-то колдуна, хотя и между ними самими имелись неплохие чернокнижники, и тот проклял соперника их учителя.
Поначалу реб Мордке сам прикладывал пластыри, обвязывал Яакова амулетами, которые самостоятельно изготовил, бормоча заклятия. Еще набивал ему трубку темной смолой, поскольку ее курение усмиряло боль. Но потом, беспомощный в отношении страданий своего любимого Яакова, вызвал он некую женщину, старую и трясущуюся, самую лучшую целительницу во всей округе. О ней говорили, что это колдунья, весьма знаменитая, из тех фессалоникских ведьм, что веками живут под городом, и которые умеют исчезать. Та помазала раны Яакова вонючей жидкостью, который щипал и жег, так что крики Яакова слышали, наверное, по всему городу. Она пробормотала над стонущим от боли Яаковом какие-то заклятия на языке, которого не распознавал, настолько был он странным. Целительница хлопала Яакова по ягодицам, словно мальчишку, а под конец не пожелала взять никаких денег, поскольку говорила, что никакая то не болезнь, только что Яаков линяет. Словно змея.
Мы глядели друг на друга с недоверием, а реб Мордке расплакался, будто дитя.
"Линяет словно змея!". Взволнованный, он вознес руки и воскликнул: "Господь наш, до конца света – благодарю Тебя!". А потом дергал всех за рукава и с волнением повторял: "Змей спаситель, змей нахаш. Разве это не доказательство мессианского послания Яакова?". Его темные, слезящиеся глаза блестели, отражая маленькие огоньки масляных лампад. Я смачивал бинты в теплом отваре из трав, как говорила старуха, чтобы приложить их к покрывшимся коркой ранам. И даже не сами те раны были ужасными, хотя вызывали неподдельную боль, но то, как они появились. Кто это сделал? Кто был этому виной? – размышлял я, поначалу ч гневом и возмущением. Но теперь я уже знал, что никто не в состоянии сделать Яакову ничего плохого. Когда дух вступает в человека, все в его теле обязано перемениться, встать наново. Человек оставляет в стороне старую кожу и облекается в новую. Так мы говорили об этом всю ночь перед отъездом.
Мы с Нуссеном сидели под деревьями на корточках. Ожидал какого-то чуда. Небо на востоке розовело, птицы начинали свои песни, а потом к ним присоединился призыв муэдзина. Когда солнце начало карабкаться из-под горизонта, домишки с плоскими крышами облеклись в длинные, влажные тени, и пробудились все запахи мира: цветов апельсинов, дыма, золы и выброшенных на улицу вчерашних, а теперь гниющих, остатков. И ладана, и ослиного дерьма. Я почувствовал, что меня переполняет невообразимое счастье – это есть чудо и знак, что всякий день мир рождается заново и дает нам новый шанс на тиккун. Он отдается в наши руки доверчиво, словно громадный, не уверенный в себе зверь, искалеченный и зависимый от нашей воли. И мы обязаны впрячь его в наше дело.
"Останется ли на полу от Яакова прозрачная шкурка от линьки?" – спросил тронутый до глубины души Гершеле, я же поднялся и в свете восходящего солнца, под втор воплей муэдзина пошел в танец.
В тот день Яаков проснулся злой и страдающий. Он приказал паковать все наше несчастное имущество, а поскольку денег на корабль у нас не было, на ослах мы отправились вдоль берега на восток.
Когда по дороге в Адрианополь мы встали лагерем над морем, Яаков шипел от боли, и хотя я делал ему припарки, но ничего это не помогало. И вот тогда какая-то из проезжих, женщина на осле, наверняка тоже колдунья, как и все женщины, обитательницы Салоник, посоветовала ему, чтобы он вошел в соленую морскую воду и постоял там, сколько только выдержит. Яаков сделал так, как та ему сказала, но вода не желала его принять. Он мотался в ней из стороны в сторону, валился с ног, море выталкивало его, слабого, на берег, тогда он пробовался броситься в волны, но все выглядело так, будто бы те убегали от него, он же оставался на мокром песке. Тогда – я сам это видел и говорю здесь как свидетель – Яаков вознес руки к небу и начал ужасно кричать. Кричал он так, что все путники обеспокоенно остановились, и рыбаки, что зашивали сети, застыли на месте, а вместе с ними и торговки, которые возле самого порта продавали рыбу прямо из корзин, и даже моряки, которые только что прибыли в порт, подняли головы. Мы с Нуссеном не могли этого слышать. Я заткнул уши, и вот тут-то случилась странная вещь. Неожиданно море впускает Яакова в себя, подходит волна, и Яаков погружается в ней по шею, а потом на миг вообще исчезает под водой, видны только его ладони и стопы, вода вертит им, словно кусочком дерева. Наконец он выбрался на берег и свалился на берегу, словно неживой. Мы с Нуссеном подбежали и, позволяя нашим одеждам намокнуть, вытащили его дальше, и – говоря по правде – я думал, будто бы он утонул.
После этого вот купания кожа сходила с него кусками, а снизу появлялась новая, здоровая и розовая, словно у ребенка.
Через пару дней Яаков выздоровел, и когда мы добрались до Смирны, он снова был молодым и таким красивым, переполненным светом, как мог только он один. И именно таким показался жене.
Нахман чрезвычайно доволен тем, что написал. Он колеблется, а не вспомнить ли еще приключения на море, о том, что произошло, когда они плыли на корабле. Вообще-то, описать все это он и мог бы: путешествие было воистину драматическим. Так что он макает перо в чернильницу, но тут же стряхивает чернила на песок. Нет, не станет он об этом писать. Не напишет он, что за малые деньги согласилось забрать их в Смирну маленькое торговое суденышко. Перевозка была недорогой, так и условия были совершенно паршивыми. Лишь только устроились они под палубой, а судно вышло в море, оказалось, что его хозяин, ни то грек, ни то итальянец, христианин, занимается вовсе не торговлей, а пиратством. Когда они начали требовать плыть прямо на Смирну, этот моряк обругал их и угрожал, что его разбойники-матросы выбросят их прямо в море.
Нахман прекрасно запомнил дату – то было 25 июля 1755 года, в день покровителя того ужасного человека, которому тот рьяно молился, исповедываясь во всех своих преступлениях (что им приходилось выслушивать, из-за чего у всех кровь стыла в жилах), когда на море разыгралась ужасная буря. Нахман впервые в жизни переживал нечто столь ужасающее, постепенно до него доходило, что именно сегодня он и погибнет. Перепуганный, он привязался к мачте, чтобы не смыли его безумствующие волны и громко вопил. Затем в панике он судорожно схватился за плащ Яакова, пытаясь под ним спрятаться. Яаков, который не боялся ни на йоту, поначалу пытался его успокоить, но когда не подействовали никакие методы, вся ситуация стала его, похоже, смешить, потому что он начал над бедным Нахманом издеваться. Они держались за утлые мачты, когда же те поломались от ударов волн, начали хвататься за что ни попало. Вода была хуже разбойника – она вымыла всяческую добычу из-под палубы и захватила одного из моряков, который был совершенно пьян и едва держался на ногах. Смерть этого несчастного в пучине привела к тому, что Нахман уже полностью утратил над собой контроль. Он мычал слова молитвы, слезы, такие же соленые, как морская вода, слепила ему глаза.
Яакова явно веселил испуг Нахмана, потому что после исповеди пирата теперь он заставлял исповедоваться ему, и, что самое худшее – заставлял давать Богу различные обещания, и он, Нахман, в своем перепуге, со слезами обязался никогда больше не касаться ни вина, ни аква виты, и что не станет больше курить трубку.
- Клянусь, клянусь! – кричал он, закрыв глаза, слишком перепуганный, чтобы мыслить разумно, что возбуждало у Яакова громадную радость, так что он заходился в хохоте, словно демон.
- И что будешь всегда после меня дерьмо убирать! – перекрикивал шторм Яаков.
А Нахман отвечал на это:
- Клянусь, клянусь.
- И задницу мне подтирать! – кричал Яаков.
- И задницу Яакову подтирать. Клянусь, всем клянусь! – отвечал Нахман, так что другие, слушая все это, и сами начинали заходиться от смеха и насмехаться над раввином, и это всех их заняло гораздо сильнее, чем буря, которая минула будто сонный кошмар.
Даже теперь у Нахмана не проходит чувство стыда и унижения. Он ни единым словом не отзывается к Яакову до самой Смирны, хотя тот неоднократно притягивает его к себе рукой и по-свойски хлопает по спине. Трудно простить забаву над чужим несчастьем. Но – что необычно – Нахман находит в этом какое-то странное удовольствие, бледную тень невысказанного наслаждения, легкую боль, когда рука Яакова сжимает ему шею.