Книги Яакововы — страница 54 из 94

онзительная тишина, так что можно было слышать шелест страниц священных книг. Затем Яаков прерывал эту тишину и учил нас: все, что вы услышите здесь, обязано запасть в вас, как в могилу. И с этих пор вот, что будет нашей религией: молчать.

Он говорил:

"Если бы кто желал добыть твердыню, тот не может совершить этого одной лишь болтовней, преходящим словом, но ему необходимо отправиться туа с армией. Так и мы обязаны действовать, а не говорить. Разве мало ли наговорились наши деды, насидевшись над писанием? И на что им сдалась та болтовня, как она им помогла, что из этого последовало? Лучше видеть глазами, чем говорить словами. Не нужно нам умников".

Мне всегда казалось, что когда он упоминал про умников, то глядел на меня. А ведь я старался запомнить каждое его слово, хотя он запрещал мне эти слова записывать. Так что я записывал их в укрытии. Боялся я, чт все они, сейчас вот заслушавшиеся, лишь только выйдут отсюда, сразу же все забудут. Не понимал я этого запрета. Когда на следующий день утром я садился вроде бы как за счета, вроде бы как составлять письма, согласовывать сроки, под низом всегда имел другой лист, и на нем писал, как будто бы еще раз, на этот раз самому себе, объяснял слова Яакова:

"Нужно идти к христианству, - говорил он простым людям. – Все согласовать с Исавом. Необходимо идти в темноту, это ясно как солнце! Ибо только в темноте нас ожидает спасение. Только лишь в наихудшем месте может начаться мессианская миссия. Весь мир неприязнен истинному Богу, разве вы не знаете этого?".

"Это есть бремя молчания. Маса дума. Слово – это такое бремя, словно бы ты несешь на себе половину мира. Нужно слушать меня и идти за мной. Вы должны забросить свой язык, и с каждым народом вам следует говорить на его собственном языке".

Добродетель заключается в том, чтобы ничего гадкого не выпускать из своих уст. Добродетель – это молчать, держать в себе все, что увидишь и услышишь. Сохранять постоянство. Так же как и Первый, Шабтай, пригласил на свою свадьбу гостей, и тогда под брачным балдахином встала Тора как невеста, так и мы заменили Тору женщиной. С тех пор, ежевечерне, появляется она между нами, в нагом виде, без заслон. Женщина – это величайшая тайна, и здесь, в нижнем мире, является она соответствием наисвятейшей Торы. Мы станем с ней соединяться, поначалу нежно и осторожно, одними губами, движением уст, что произносят читаемое слово, и посредством того вновь, ежедневно, сотворяют мир из небытия. Поскольку признаю это я, Нахман Самуэль бен Леви из Буска, что имеется один Бог в Троице, а Четвертая Особа – это Святая Мать.

О таинственных действиях в Лянцкоруни и неприязненном глазе

Этого Нахман не опишет; да, слова прибавляют веса. Нахман, который садится писать, четко отделяет то, что можно написать, от того, что написать нельзя. Об этом следует помнить. Впрочем, Яаков говорит: никаких слов, находитесь в тайне по самую макушку, никто не имеет права узнать, кто мы такие и что делаем. Но сам творит много шума, выполняет странные жесты, бросает странные фразы. Говорит он таинственно, так что следует догадываться, что он имеет в виду. Потому-то люди долго еще после его отъезда остаются вместе и поясняют друг другу слова того Франка, чужого. Что он сказал? В каком-то смысле каждый понимает это по-своему.

Когда 26 января они прибывают в Лянцкорунь в сопровождении едущего верхом Лейбком Абрамовичем и его братом Мошеком, их сразу же ведут в дом Лейбка. На дворе уже совершенно темно.

Деревня лежит на крутом склоне, спускающемся к реке. Дорога, каменистая и неудобная, идет поверху. Мрак густой и темный, свет грязнет в нем уже через несколько локтей от своего источника. Пахнет дымом мокрого дерева, в темноте маячат очертания домов; сквозь маленькие их окошечки кое-где просвечивается грязно-желтый отблеск.

Шлёмо Шор и его брат Натан встречаются с сестрой. Хая, пророчица, проживает в Лянцкоруни с момента свадьбы со здешним раввином, Хиршем, который занимается куплей-продажей табака и пользуется огромным уважением среди ортодоксальных иудеев. Когда Нахман видит ее, его охватывает легкое ошеломление, словно бы он напился водки.

Она приходит с мужем, пара становится у двери, и Нахману кажется, будто бы Хаю сопровождает отец, настолько Хирш походит на старого Шора – что, впрочем, и не удивительно, они ведь двоюродные братья. Хая после рождения детей сделалась красавицей, худощавая и высокая. На ней кроваво-красное платье и ярко-синяя шаль, словно у молодой девушки. Волосы перевязаны цветастой тряпкой, а на спине они распускаются. В ушах длинные, висячие турецкие сережки.

Сквозь запыленные небольшие окошки всегда проникает мало света, так что в течение чуть ли не целого дня горит фитиль, погруженный в глиняной скорлупке с маслом, отсюда и смрад коптильни и горелого жира. Обе комнаты заставлены разными вещами, и откуда-то доходит неустанное шуршание и шелест. Сейчас зима, и мыши укрылись под крышей от морозов – сейчас они создают вертикальные города в стенах и горизонтальные в полах, гораздо более сложно устроенные, чем Львов и Люблин вместе взятые.

В переднем помещении над очагом имеется углубление, через которое до огня доходит воздух. Но оно постоянно затыкается, и печь дымит, потому-то все в средине пропитано запахом дыма.

Двери тщательно запирают и заслоняют окна. Можно было бы подумать, что пошли спать, целый день ехали, устали, точно так же как и шпионы. В деревне уже все шумит от возмущения – прибыла шабтайская зараза. Имеется и пара любопытствующих, это Гершом Нахманович и его кузен, Нафтали, тот самый, что арендатор у пана, и потому высокого о себе мнения. Он крадется, и ему даже удается заглянуть через окно (ведь кто-то же оставил его слегка приоткрытым). Кровь отступает у него от лица, и так он стоит, словно зачарованный, оторвать глаз не может от этого вида; хотя перед ним всего лишь щелка в виде вертикальной полоски, зато, шевеля головой, он может охватить взглядом всю сцену. И вот он едва видит сидящих кружком у одной-единственной свечки мужчин, а в средине – голую до половины женщину. Ее крупные, ядреные груди, кажется, светятся во мраке. Этот же Франк обходит ее по кругу, что-то говоря про себя.

На фоне топорно изготовленной мебели в доме Лейбки тело Хаи совершенно и удивительно, словно бы здесь взялось откуда-то из иного мира. У женщины наполовину прикрыты глаза, наполовину раскрыты губы, в которых можно видеть кончики зубов. На ее плечах и под шеей блестят капельки пота, груди тяжело стремятся к земле, так что даже хочется их придержать. Хая стоит на табурете. Единственная женщина среди множества мужчин.

Первым подходит Яаков – ему приходится слегка подняться на цыпочках, чтобы коснуться губами кончиков ее грудей. И даже кажется, что он какое-то мгновение удерживает в губах сосок, что выпивает из него капельку молока. А потом вторая грудь. За ним идет реб Шайес, старый, с длинной редкой бородой, что доходит ему до пояса; его губы, подвижные, словно у коня, вслепую ищут сосок Хаи – реб Шайес не открывает глаз. Потом к женщине подходит Шлёмо Шор, ее брат; после минутного колебания делает то же самое, но с большей спешкой. И потом уже идут все – осмелевший Лейбко Абрамович, хозяин, за ним его брат, Мошек, затем опять Шор, но теперь уже Иегуда, а за ним Исаак из Королювки, и каждый, даже тот, что до сих пор стоял под стенкой, отставленный в тень, уже знает, что его допустили к великой тайне этой веры, и по этой причине становится правоверным, а все эти люди вокруг – делаются его братьями, и так уже останется до тех пор, пока Спаситель не уничтожит старый мир, и всем не откроется новое. Ибо в жену Хирша вступила сама Тора, это она светится сквозь ее кожу.

Необходимо закрыть глаза и нужно идти в темноту, ибо только из темноты видно то, что светлое, говорит Нахман про себя и берет в рот сосок Хаи.

Как Гершом выловил отщепенцев

Говорят, что это сам Яаков приказал небрежно закрыть окна – та, чтобы все-таки видели. Подглядывающие тут же бегут в деревню, к раввину, тут же собирается группа людей, вооруженных палками.

И действительно, Гершом прав, он приказывает вначале поглядеть в щелку между занавесками, когда же они выбивают дверь, то в течение мгновения видят полуголую женщину, пытающуюся заслониться каким-то предметом одежды, и отбегающих под стены людей. Гершом грозно орет, кто-то выскакивает через окошко, но его хватают снаружи, кому-то еще удается сбежать. Всех остальных, за исключением Хаи несколько пьяненьких и перепуганных, связав их всех постромками, Гершом приказывает отвезти к раввину. Самовольно он реквизирует их повозки, лошадей, книги, письма и меховые шубы, после чего отправляется к пану в имение. Гершом не знает, что там идет каравал, что у пана гости. К тому же, пан не желает вмешиваться в еврейские скандалы – евреи предоставляют ему кредиты – он не знает, в чем тут конкретно дело, какие люди во все это замешаны, а какие – нет. Посему он зовет своего управляющего, Романовского, поскольку сам занят смакованием кизиловой наливки. Дом освещен, даже снаружи слышны запахи жаркого, слышна музыка и женский смех. Из-за спины пана с любопытством выглядывают зарумянившиеся лица. Управляющий Романовский натягивает длинные сапоги и снимает со стены ружье, созывает работников, и все идут через снег, ну а священное в них возмущение, и христианское, и еврейское, будит в них беспокойные образы, что творится некое громадное святотатство, всеобщее, переходящее границы вероисповеданий богохульство. На месте же видят лишь озябших мужчин, связанных постромками попарно, без теплой верхней одежды, трясущихся на морозе. Романовский пожимает плечами. Он даже не понимает, в чем тут вообще дело. Но, на всякий случай, всех их садят в арест в Копычинцах.

До турецких властей быстро доходит, что произошло; уже на третий день прибывает небольшой турецкий отряд, от Романовского требуют отдать пленника Яакова Франка, подданного Порты, что Романовский с охотой и делает. Пускай евреи или там турки сами судят своих отщепенцев.