- Отец епископ, дорогое наше Преосвященство, сюда я пришел не даром инкомодировать (здесь: тревожить понапрасну), но спросить братского совета. Вот что делать? – драматически спрашивает он.
Из сумки он вытаскивает какой-то сверток, обернутый в не слишком чистую полотняную тряпку, и кладет его перед собой, но держит на нем руки, пока не закончит.
А дело в том, что уже давно, когда ксёндз декан был еще прецептором (наставником) магнатского сына при дворе Юзефа Яблоновского, имелось у него разрешение на пользование в свободное время дворцовой библиотекой. Туда он ходил часто, как только его воспитанник чем-то другим занимался, и всякое свободное мгновение проводил в чтении, черпая из этого источника знаний. Уже тогда стал он делать заметки и переписывать целые абзацы, а поскольку память имел превосходную, то и помнил многое.
И вот теперь, когда уже очередное издание его творения вышло в свет – ксёндз Хмелёвский значаще постукивает по свертку – возвращается старое дело, касающееся того, что он, вроде как, списал и замысел, и множество фактов, равно как и мыслей из неудачной рукописи магната, а работа та, якобы, лежала, никем не охраняемая, на столе в библиотеке, где ксёндз безнаказанно мог из нее все списывать.
Ксёндз замолкает, он не может толком вздохнуть; епископ же, напуганный его страстью, даже нагнулся к нему через письменный стол и беспокойно зыркает на сверток, пытаясь вспомнить это дело.
- Да как же это "списывать"?! – выкрикивает ксёндз декан. – Что означает это "списывать"? Ведь вся моя работа – это thesaurus stultitiae (собрание глупостей – лат.). В своих книгах я собрал людское знание, так как же мне было не списывать? Как же мне было не листать? Ведь знания Аристотеля, предания Сигиберта85 или письма святого Августина не могут быть чьей-то собственностью! Возможно, он и магнат, и сокровищницы его полны, но ведь знания ему не принадлежат, и на них нельзя поставить печати и нельзя отгородить его межами, словно поле! Мало ему того, что у него имеется, так еще и мне желает попортить единственное, что у меня есть – доброе имя и консидерацию (здесь: возможность консультировать) читателя. Когда omnimodocrescendineglecto86, огромными усилиями довел я свой труд до конца, он мне подобной клеветой должен портить репутацию? Dicit: furest!87 Из-за того, что я украл его идею. И что же это за грандиозная задумка: составлять перечень интересных вещей! Как только находил я где-либо мудрого, то sine invidia, без зависти на teatrum своих Афин этот курьез переношу. Так что же в этом плохого? Любому бы пришла в голову подобная идея. Так пускай же покажет мне, где.
Здесь ксёндз декан одним движением достает из пакета том, и глазам епископа показывается новехонькое издание Новых Афин. Запах типографской краски, интенсивный и едкий, наполняет им ноздри.
- Это же уже четвертое издание, - пытается успокоить Хмелёвского епископ Дембовский.
- Ну да же! Люди читают это чаще, чем вам, дражайшее наше Преосвященство, кажется. Во многих шляхетских домах, да и у некоторых мещан эта книжка стоит в гостиной, и к ней обращаются старые и молодые, и так потихоньку, nolensvolens, по каплям поглощают знания о мире.
Услышав эти слова, епископ Дембовский задумывается: ведь мудрость это состояние взвешенной оценки мнений, и ничто больше.
- Возможно, что обвинения и несправедливы, но их высказывает весьма уважаемый человек, - говорит он, после чего прибавляет: - Хотя сварливый и озлобленный. Что мне делать?
Ксёндзу Хмелёвскому хотелось бы церковной поддержки для своей книги. Тем более, что сам он ведь сотрудник Церкви, храбро стоит в рядах ее почитателей и работает для добра Церкви, не думая о собственной выгоде. И вспоминает, что Польша – неподходящая страна для книг. Вроде как, в этой стране имеется шестьсот тысяч шляхтичей, а в год издают всего три сотни наименований, так как же эта шляхта должна думать. Мужик уже по самой основе читать не умеет, такова его судьбина, так что ему книги не нужны. У евреев имеются свои книги, латыни они, в основном, не знают. На миг ксёндз замолкает, а потом, глядя на свои оборванные пуговицы, говорит:
- Два года назад Ваше Преосвященство обещало, что окажете материальную помощь изданию... Мои Афины это сокровищница знаний, которую каждый должен иметь.
Ксёндзу не хотелось этого говорить, чтобы епископ не посчитал его тщеславным, но с огромным желанием хотел бы видеть Афины в каждом шляхетском имении, где их читал бы каждый, ибо именно так он эту книгу и писал: для всех, пускай бы даже и женщины после работы уселись за них, а некоторые страницы были бы пригодны даже для детей... Ну, не все, прибавляет он про себя.
Епископ откашлялся и несколько отодвинулся, потому ксёндз декан прибавляет уже тише, уже не столь восторженным голосом:
- Только ничего из этого не вышло. Сам все скрупулезно заплатил иезуитам в типографии из денег, что были отложены на старость.
Епископу необходимо каким-то образом вывернуться от этих абсурдных требований сарого коллеги. Ни денег, поскольку, откуда? – ни поддержки. Епископ даже не читал эту книжку, а Хмелёвский не слишком ему нравится. Уж слишком он неопрятен, как на хорошего писателя, во всяком случая, на мудреца он никак не похож. Уж если и поддержка, то, скорее, Церкви, чем от Церкви.
- Ты, отче, живешь пером, значит, пером и защищайся, - говорит он. – Предлагаю тебе написать эксплику – объяснение, и в таком манифесте помести свои аргументы. – Он видит, как лицо священника меняется, вытягивается и делается печальным, и ему тут же делается жаль пожилого человека, потому он мякнет и быстро прибавляет: - У иезуитов я тебя поддержу, только ты этого не разглашай.
Позволение на печать Новых Афин со стороны львовского архиепископа
Похоже, что ксёндз Хмелёвский ожидал не такого приема, ему хотелось еще что-то сказать, но в двери уже стоит какой-то секретарь, похожий на крупную мышь, поэтому он забирает свой сверток и уходит. Идти он старается свободно и с достоинством, чтобы по нему не столь сильно было видно, насколько он разочарован.
Рошко везет его, закутанного в меха, домой. На крыши халуп нападало снега, так что сани скользят легко, словно бы летели. Перед самым Рогатином из этого сияния возникает кавалькада саней и санок, а на них полно иудеев. Все они устраивают ужасный гвалт и исчезают в ослепительной белизне. Ксёндз еще не знает, что дома его ожидает давно ожидаемое письмо.
О чем пишет Эльжбета Дружбацкая
ксёндзу Хмелёвскому в феврале 1756 года
из Жеменя над Вислокой
Хотелось бы мне тебе, Дорогой Друг, писать чаще, но моей дочери скоро рожать, так что на меня, старуху, навалилось все управление двором, поскольку зять мой в путешествии, которое затянулось на месяц по причине снегов, столь ужасных, что большая часть дорог сделалась вообще непроезжей, та еще и реки разлились, отрезая людские поселения от широкого света.
Так что с утра встаю и помчалась: коровники, хлева, курятники, сохранение того, что принесли мужики – чуть ли не с самого рассвета заботы про молоко, буханки хлеба, сырники и творог, копченое мясо, откормленную птицу, жиры, муку, крупы, грибы, садовую сушку, жареные на меду конфекты, про воск и свечной жир, масло для ламп и на постные дни, про шерсть, пряжу, кожи на верхнюю одежду и на сапоги. Чтобы утром положить хлеб на столе, нужно много, очень много перед тем наработаться, причем, людям совместно и по отдельности. А прежде всего – женщинам. Это они крутят жернова, прялки, приводят в движение ткацкие станки. Именно под их надзором дымят коптильни, растет тесто в квашнях, походят хлебы в печах, дожимаются формы свечей, сушатся травы для домашних аптек, солится сало и грудинка. Под их надзором гонят водку и заправляют ее пряностями, варят пиво, сытят меды, складывают запасы в кладовые и подвалы. Ибо на женщине стоят три угла дома, четвертый – на Боге.
Вот уже несколько месяцев не написала ни строчки и была бы рада, говоря по правде, немного отдохнуть от всего этого коловорота. Как тебе ведомо, у меня две дочки, а одна как взялась рожать, так уже четвертую дочурку на свет выдала. У нее все хорошо складывается, муж человек почтенный и уважаемый, к работе способный, и заметно, что оба они весьма близки друг другу. Чего еще желать, как не такой человеческой близости?
На все я стараюсь смотреть со спокойствием, хотя хлопот и много. Почему оно так бывает, что у одних в жизни избыток всего, а у других недостаток? Не только материальных благ, но и занятий, всяческого времени, счастья и здоровья. Разве нельзя было бы поделить поровну...
Один раз уже просила Софию Чарторыйскую помочь мне продать мое вино, поскольку делаю я хорошее вино, но не виноградное, а из лесных плодов, а в особенности – из шиповника. Оно крепкое, а его аромат все согласно хвалят. И Тебе, Благодетель, несколько бутылок вышлю.
И вот, когда пишу, неожиданно открываются двери и вбегают девчонки, которые гонятся за Фирлейкой, потому что в дом пришла с грязными лапами, и нужно эти лапы вытереть, но собака убегает между ножки мебели, оставляя за собой грязные следы, словно печати. Всегда, когда гляжу на нее, на эту кроху божьего создания, думаю я о Тебе, Дорогой Друг. Как вам живется, здоровы ли? И – прежде всего – как идет Ваш великий труд. Девицы пищат и вопят, собака совершенно не понимает всего этого гвалта, когда же самая меньшенькая падает прямо на доски пола, пес, считая, будто бы это забава, начинает весело таскать ее за платьице. Ох, предстоит большая стирка, Благодетель вы наш.
Не положить бы Тебе в обратное письмо какие-нибудь любопытные истории, чтобы я могла бы блеснуть в обществе, когда уже доберусь до него. В мае вновь собираюсь к Яблоновским по их приглашению...
Ксёндз Хмелёвский пишет Эльжбете Дружбацкой