Книги Яакововы — страница 58 из 94

Вино Вашей Милости прибыло, и оно весьма мне по вкусу. Пью его вечерами, когда глаза уже уставшие и для работы не пригодные, зато гляжу себе в огонь и угощаюсь винцом Вашей Милости. От всего сердца благодарю за него, равно как и за книги Вашей Милости со стихами.

Из всех стихов Вашей Милости мне нравится тот, в котором прославляются леса и жизнь в уединении, с этим я совершенно соглашаюсь. Стихов о любви хвалить не буду, в этих вещах совершенно не разбираюсь, да и времени на них нет; и по причине своего духовного состояния не пристойно мне заниматься такими легкомысленными вещами. Все это милование излишне людьми ценится и легко раздувается, и мне иногда кажется, что, занимаясь этим, люди имеют в виду нечто иное, и что "любовь" – это некая метафора, которой я понять не могу. Быть может, лишь одни женщины имеют к ней доступ или женственные мужчины. Мы ведем речь о Caritas или, скорее, об Agape88?

Я восхищаюсь Сударыней за то, что Вы сама по себе добываете поэзию, наливая ее, будто пиво из бочки. И где же все это в Сударыне все это вмещается? Как оно получается, чтобы вот прямо так, из головы черпать все эти красивые предложения и замыслы? Мой труд, Дорогая моя Благодетельница, обладает совершенно иной натурой. Я ничего не выдумываю, даю квинту эссенцию89 из нескольких сотен авторов, которых я сам от доски до доски прочитал.

Ты, Милостивая Сударыня, абсолютно свободна в том, что пишешь, я же стою на почве того, что уже написано. Ты черпаешь из воображения и сердца, скрупулезно обращаешься к собственным аффектам и видениям, словно к какому-нибудь портмоне, и вот уже разбрасываешь во все стороны золотые монеты, уже блестишь ними, приманивая чернь. Я же ничего от себя не прибавляю, только лишь компилирую и цитирую. Источники тщательно помечаю, посему повсюду помещаю это "teste", то есть: "проверь", читатель, там или самостоятельно, обратись к книге-матери и сам увидь, как знание плетется и сплетается уже сотни лет. Таким образом, когда мы переписываем и цитируем, то строим здание знания и размножаем его, как я свои овощи или яблоньки. Переписывание – это как прививание деревца; цитирование - словно высевание семян. И тогда нам не страшны пожары библиотек, шведские потопы или огонь Хмельницкого. Любая книга – это прививка новой веры. Знание должно быть полезным и легкодоступным. Все обязаны иметь основы обязательных наук – и медицины, и географии, и натуральной магии, обязаны они знать то или иное о чужих религиях и государствах. Необходимо быть знакомым с ведущими понятиями и иметь их упорядоченными в голове, ибо et quo modo possum intelligere, si non aliquis ostenderit mihi90? Моему читателю необходимо было бы перелистывать огромные томища, скупать библиотеки, а так, благодаря моему труду, Сударыня имеет все без multa scienda91.

Но часто задумываюсь я над тем, как что-либо описать, как справиться с таким громадьем? Выбирать только лишь фрагменты и переводить их, как можно более верно, либо сокращать выводы писателей и отмечать, откуда они взяты, чтобы пытливый читатель мог добраться до тех книг, когда уже очутится в хорошей библиотеке.

Потому что меня беспокоит, что, все же, сокращенное изложение чьих-либо взглядов не до конца передает их дух, поскольку теряются языковые навыки автора, его стиль, не излагаются юмор или анекдоты. Так что подобные компиляции являются всего лишь приближением, а когда впоследствии кто-нибудь сократит сокращение, то из этого делается уже сплошная кофейная гуща, и таким образом знание делается словно бы выжатым. И не знаю, то ли это уже выжимки, как те плоды из приготовляемого вина, из которых вытянута всяческая эссенция, или же – наоборот – aqua vitae, когда дистиллируют нечто более разбавленное, слабое, в сам spiritus, в сам дух.

Именно такую дистилляцию я и желал совершить. Чтобы читателю не нужно было ко всем этим книгам, что стоят у меня на полке, обращаться, а их у меня сто двадцать, ни к тем, которые я, бывая в гостях во дворцах, имениях, монастырях, прочитывал и делал из них обширные заметки.

Не думай только, Моя Благодетельница, будто бы я выше ставлю собственные старания, чем поэзию Вашей Милости и романы. Твои написаны для развлечения, мои же кажутся полезными для обучения.

Моя огромная мечта заключается в том, чтобы отправиться в далекое паломничество, но при том я не имею в виду Рим или другие экзотические места, но только Варшаву. Там я сразу же отправился бы в одно место – в Даниловичевский Дворец, где братья Залуские, твои благородные издатели, собрали библиотеку из тысячи томов, и она доступна каждому, кто пожелает и умеет читать...

И под конец, Милостивая Сударыня, почеши от меня за ухом Фирлейку. Я горд, что Милостивая Сударыня назвала ее так. У ее матери снова имеется помет. Топить щенят у меня не позволяет сердце, раздам по окрестным дворам, а от ксёндза так и мужики охотно берут...


Что Пинкас записывает, а что оставляет без записи

Ошибался бы кто-либо, считая, что шпионы работают только на епископов; письма стекаются и на стол раввина Рапапорта во Львове. Пинкас его более всего заслуженный секретарь, его внешняя память, архив, адресный архив. Всегда на полшага позади раввина, вытянувшийся, меленький, похожий на грызуна. Каждое письмо он бкрет своими длинными, худыми пальцами, тщательно поворачивает в ладонях, обращая внимание на каждую мелочь, пятно, кляксу, затем осторожно вскрывает – если имеется печать, то старается сломать ее так, чтобы как можно меньше накрошить сюргучом и чтобы печать осталась знаком отправителя. Потом он несет письма раввину и ожидает, что тот скажет с ними сделать: отложить на потом, скопировать, немедленно ответить? После чего Пинкас усаживается за написание.

Но с тех пор, как он утратил дочь, ему трудно собраться над письмами. Равви Рапапорт это хорошо понимает (а может и опасается, что в состоянии внутренней неустойчивости мог бы чего-то попутать, следовательно, к секретарскому делу не пригоден) и приказывает ему только читать, самое большее, приносить ему письма. Для самого написания взял на работу кого-то другого, так что Пинкасу сейчас легче. Для Пинкаса это неприятно, но он старается приглушить несколько оскорбленную гордость. Да, здесь он должен признать, его коснулось несчастье.

Тем не менее, его живо интересует, что же творится с проклятыми сторонниками того самого Франка, теми паршивцами, которые не колеблются осквернить свое гнездо. Это выражение равви Рапапорта. Равви напомнил всем, что следует делать в подобном случае:

- Сохранилась традиция наших отцов, чтобы в делах, связанных с Шабтаем Цви, ничего не говорить: ни хорошо, ни плохо, не проклинать и не благословлять. А если бы кому-то хотелось слишком много задавать вопросов, допытываться, как оно было, необходимо погрозить такому херемом92.

Но ведь невозможно всего этого игнорировать до бесконечности. Потому в лавке некоего Нафтулы в Лянцкоруни Рапапорт и другие раввины в качестве суда раввинов. Они советуются, недавно допрашивали заключенных. Их следовало защищать от гнева собравшихся перед лавкой людей, которые жестоко дергали отщепенцев и кричали: "Троица! Троица!".

- Тут такое дело, - говорит Рапапорт, - что мы, как евреи, сидим на одной и той же лодке и плывем по бурлящему морю, а вокруг полно морских чудовищ, и постоянно, ежедневно, нам грозит опасность. В любой день, во всякий час может получиться большая буря, которая потопит нас до последнего.

И тут же поднимает голос:

- Но с нами сидят и мерзавцы, иудеи из того же самого корня. Но так кажется только лишь на первый взгляд, будто бы они нам братья, потому что в действительности то выблядки, сатанинское семя, что попало среди нас. Они хуже фараона, Голиафа, филистимлян, Навуходоносора, Гамана, Тита... Они хуже змея в Эдем, поскольку поносят Бога Израиля, а такого даже змей не осмелился сделать.

Сидящие за столом старейшие, самые уважаемые раввины со всей округи, бородатые, похожие друг на друга в слабом свете коптилок, удрученно опускают глаза. Пинкас за боковым столом вместе с еще одним секретарем назначен протоколировать. Сейчас он прервал писание и глядит, как у запоздавшего равви из Чорткова, который промок по дороге, вода с плаща стекает на деревянный, натертый воском пол и образует небольшие лужи, в которых отражается свет ламп.

Равви Рапапорт поднимает голос, и тень от его пальца тыкает в низкий потолок.

- Но именно они, не думая о совместном добре для евреев, просверливают в этой лодке дыру, словно бы не понимая того, что затонем мы все!

Правда, нет согласия относительно того, хорошо ли поступил Гершом из Лянцкоруни, что донес властям об этих отвратительных обрядах в одном из домов местечка.

- То, что более всего блестит, что привлекает внимание во всем деле, вовсе не является наиболее важным и страшным, - продолжает Рапапорт и внезапно дает знак Пинкасу, что вот этого записывать не следует. – Страшным является кое-что иное, то, что было как бы незамеченным и закрыто грудями Хаи, дочери Шора. Все концентрируются на женской наготе, тем временем, важно то, что собственными глазами видел и что официально признал Мелех Нафтула, который был там: крест!

Тут становится настолько тихо, что слышно свистящее дыхание Мошко из Сатанова.

- И с крестом тем там творили различные чудеса, зажигая на нем свечи и размахивая ним над головой. Тот крест – это гвоздь в гроб для нас! – раввин поднимает голос, что с ним случается редко. – Так ли это? – спрашивает он Нафтулу, который кажется перепуганным тем, о чем сам же им и донес.

Нафтула согласно кивает.

- И что теперь подумают гои? – драматически спрашивает Мошко из Сатанова. – Им ведь оно все одно, еврей – это еврей, и выйдет на то, что все евреи такие. Что святотатственно относятся к кресту. Что издеваются над ним. Нам же это уже ведомо, известно... Прежде чем мы все объясним, нас всех уже заберут на муки.