- Так может, следовало сидеть тихо и все дело устроить в собственном кругу? – спрашивает промокший раввин.
Только ведь "своего круга уже и нет. С ними невозможно договориться, поскольку и они напирают со всей силой. А у них имеется протекция таких могущественных людей, как епископ Дембовский (при звуке этой фамилии сидящие беспокойно шевелятся) или же епископ Солтык (а при звуке этой фамилии большая часть раввинов тупо вглядывается в темный пол, лишь один вздыхает со стоном).
- Так что, может быть, как раз было бы лучше, - продолжает мудрый Рапапорт, - чтобы мы от этой грязи полностью отмыли руки, пускай уже занимаются ими королевские суды, а мы будеть стоять на том, что с этими отступниками ничего общего не имеем. И евреи ли они до сих пор? – драматическим тоном вопрошает он.
Мгновение продолжается полное напряжения молчание.
- Не евреи они уже, раз стоят за Шабтая, да будет имя его стерто во веки веков, - заканчивает он, и эти слова звучат будто проклятие.
Да, после этих слов Пинкас чувствует облегчение. Он выпустил из себя сгнивший воздух, и теперь наберет глоток свежего. Дискуссия длится до полуночи. Протоколируя, Пинкас подставляет уши всему тому, что звучит между достойными быть записанными высказываниями.
Херем налагается на следующий день. Теперь у Пинкаса полные руки работы. Письмо о хереме должно быть многократно переписано и как можно быстрее разослано во все общины. Вечером он доставляет сообщение в маленькую еврейскую типографию неподалеку от рынка во Львове. Домой возвращается поздно ночью, где его укорами встречает молодая жена, как обычно, раздраженная близнецами, которые, как она твердит, высасывают из нее всю жизнь.
О Седер ха-херем, то есть, о порядке наложения проклятия
Проклятие сводится к словам, произнесенным в определенном порядке и в определенное время при звуках шофара93. Херем налагается в львовской синагоге, при зажженных свечах из черного воска, при открытом священном ковчеге завета. При этом читаются фрагменты книги Левит94 26, 14-45 и из Второзакония95 28, 15-68, а потом свечи гасятся, и всем делается страшно, поскольку с этого момента над проклятым перестает светить божественное сияние. Голос одного из трех судей, которые ведут церемонию, расходится по всей синагоге и теряется в громадной толпе верующих.
- Извещаем всем, что уже давно ознакомленные с отвратительными взглядами и деяниями Янкеля Лейбовича из Королювки, всякими способами пытались мы отвернуть его с плохого пути. Но, не имея возможности добраться до его закосневшего сердца и, всякий день получая новые известия о ересях и поступках его, имея под рукой свидетелей, раввинский совет постановил, что Янкель Лейбович из Королювки должен быть проклят и исключен от Израиля.
Пинкас, который стоит в самой средине собранных и почти что чувствует тепло тел других мужчин, неспокойно шевелится. Ну почему о проклятом говорят: Янкель Лейбович, а не: Яаков Франк, тем самым как бы аннулируя все, что случилось в последнее время? Неожиданно в Пинкасе нарождается неприятное подозрение, что, проклиная Янкеля Лейбовича, Яакова Франка оставляют в безопасности. Неужели проклятие не идет за именем, словно дрессированный гончий пес, которому приказали: "Ищи"? А если плохо адресованное проклятие не попадет к соответствующему лицу? Человек может, меняя имена, места проживания, страны и языки, сможет избежать херема, самого страшного из всех проклятий? Кого проклинают? Того строптивого шалуна? Вьюноша, который вводит во искушение женщин и совершает мелкие мошенничества?
Пинкас знает, что, в соответствии с тем, что написано, человек, на которого наложили херем, обязан умереть.
Расталкивая плечами, он бредет к переду, шепча во все стороны: :Яаков Франк. Яаков Франк, а не Янкель Лейбович". И одно, и другое. В конце концов, те, что стоят поблизости, понимают, что имеет в виду старый Пинкас. Образуется небольшое замешательство, после чего раввин затягивает херем, и его голос делается все более плачливым и страшным, так что спины собравшихся мужчин сгибаются, а женщины в своем отделении нервно всхлипывают, видя силу того страшного механизма, который, извлеченный сейчас, словно бы из самых темных подвалов, будто бы бездушный великан из глины, станет действовать уже вечно, и его невозможно будет остановить.
- Забрасываем проклятиями, проклинаем и отбрасываем от себя Янкеля Лейбовича, прозванного еще Яаковом Франком, теми самыми словами, которыми Иисус Навин проклял Иерихон, которыми Елисей проклял детей, а так же словами всех проклятий, записанных в Книге Второзакония, - говорит раввин.
Со всех сторон раздается бормотание, непонятно: то ли жалости, то ли удовлетворения, но оно как бы извлекается не из ртов, а одежд, из глубины карманов, из широких рукавов, из щелей в полу.
- Да будет он проклят днем и будет проклят в ночи. Проклят, когда ложится и когда встает, когда входит в дом и когда из него выходит. Пускай Господь не простит его никогда, и пускай он его не признает! Пускай гнев Господень с этих пор горит против этого человека, да обременит его Господь всяческими проклятиями и пускай сотрет имя его из Книги Жизни. Предупреждаем, что никому нельзя обменяться с ним словом в разговоре или в письме, чтобы никто не оказал ему никакой услуги, не оставался с ним под одной крышей, не приближался бы к нему на расстояние менее четырех локтей и не читал какого-либо документа, продиктованного им или написанного его рукой.
Слова гаснут, превращаясь в нечто вроде как материальное, творение из воздуха, неопределенное и долговечное. Синагогу закрывают, и все молча идут по домам. Тем временем, где-то далеко, в ином месте Яаков сидит, окруженный своими людьми; он слегка пьян, ничего не замечает, ничего вокруг него не изменяется, ничего не происходит, если не считать того, что огни свечей вдруг заколыхались.
О Йенте, которая всегда присутствует
и все видит
Йента, которая присутствует всегда и повсюду, видит проклятие в в форме чего-то смазанного, словно те странные создания, которые плавают в наших глазах, скрюченные кусочки, полупрозрачные существа. И проклятие с той поры будет держаться Яакова так же, как белок держится желтка.
Но, по сути дела, нет смысла о чем-то беспокоиться или чему-то удивляться. Глядите, ведь таких проклятий вокруг множество, пускай помельче, послабее, в большей степени лишь бы каких. Они находятся вокруг многих людей, словно желеобразные луны на замерзших орбитах, окружающих людские сердца – это все те, которым досталось: "А чтоб ты сдох!", когда их воз заехал в капустное поле, и его колеса раздавили уже зрелые головки; либо же те, которых проклял собственный отец, потому что девицы убегали в кусты с батраком, или же этот вот, в красиво вышитом жупане, что попал под проклятие собственного мужика за дополнительный день барщины, или же, хотя бы, тот же самый мужик, которого обругала жена, когда он позволил обворовать себя от всех денег, или когда он их все пропил в корчме – и ему тоже досталось: "А чтоб ты сдох и со света пропал".
Если бы мочь глянуть так, как это видит Йента, то можно было бы увидеть, что, по сути своей, мир состоит из слов, которые, произнесенные раз, предъявляют претензии на всяческий порядок, и все, кажется, творится под их диктовку, все им подчиняется.
Действует всякая самая простейшая ругань, каждое высказанное слово.
Когда Яаков через несколько дней после того узнает про херем, он сидит спиной к свету, так что никто не видит выражения на его лице. Свечи отбрасывают резкий свет на его неровную, щербатую щеку. Неужто вновь достигнет его болезнь, как тогда в Салониках? Он просит позвать ему Нахмана, и до утра они молятся стоя. В качестве защиты. Они же зажигают свечи, из-за чего в помещении делается душно и жарко. Перед самым рассветом, уже падая с ног, Яаков исполняет одно секретное действие, после чего реб Мордке произносит слова, столь же могущественные, как проклятие, и направляет их в сторону Львова.
А в Каменце епископ Дембовский просыпается однажды утром и чувствует, словно бы движения его сделались более медленными, и что теперь они требуют от него больше усилий. Он не знает, что бы это должно было значить. Но вот когда осознает возможную причину этого странного, неожиданного недомогания, он начинает испытывать страх.
Йента лежит в сарае и как не просыпается, так и не умирает. Израиль же, ее внук, ходит по деревне и рассказывает от этом чуде со смущением и страхом, усмирить которые способна только водка. Он всегда представляет себя в качестве хорошего внука, который все дни посвящает бабушке, и по этой причине у него не остается времени на работу. Иногда воспоминание обо всем этом доводит его до слез, но иногда и до ярости, и тогда он скандалит. Но на самом же деле старой Йентой занимаются Песеле и Фрейна, его дочки.
Песеле поднимается на рассвете и идет в сарай, который, по сути своей, это пристройка к дому, проверить, все ли в порядке. Всегда все в порядке. Один только раз она увидела, что на теле старухи сидит кот, чужой кот. Она прогнала его и теперь плотно закрывает дверь. Иногда Йента покрыта словно бы росой, каплями воды, как на коже, так и на одежде, но вода эта очень странная – она практически не испаряется, так что ее необходимо смахивать метелкой.
Потом Песеле осторожненько вытирает лицо Йене; она всегда колеблется, прежде чем коснуться кожи бабки. Кожа эта холодная, деликатная, но упругая. Иногда у Песеле создается впечатление, что она тихо трещит или, лучше сказать: скрипит, словно новый кожаный башмак или только что купленная на ярмарке конская упряжь. Как-то раз любопытствующая Песеле попросила мать, Соблю, помочь ей, и они осторожно приподняли тело, чтобы проверить, нет ли каких пролежней. Оттянули одежду, но ничего подобного видно не было.
- В этом теле уже не течет кровь, - говорит Песеле матери, и у них обеих идет мороз по коже.
Ер ведь это тело не мертвое. Когда его касаются, медленное движение глазных яблок под веками делается ускоренным. В этом нет сомнений.