Книги Яакововы — страница 63 из 94

Вот если бы их удалось понять точно так же, как более-менее сразу понимаешь намерения мужика. А тут, пожалуйста, все эти их шляпы, кисти, странный язык (потому он благосклонно относится к попыткам Пикульского выучить их язык), подозрительная религия. Почему подозрительная? А потому что уж слишком близкая. Книги те же самые, Моисей, Исаак на камне под отцовским ножом, Ной и его коачег, все то же самое, но помещенное в каком-то чуждом окружении. И вот уже Ной не выглядит точно так же, этот их Ной какой-то искривленный, и ковчег его не такой же самый, но иудейский, украшенный, восточный и пузатый. И Исаак, который всегда был русым мальчишечкой, с розовой кожей, теперь становится диким ребенком, замкнутым в сеье и уже не таким беззащитным. Наше оно как будто бы легче, размышляет епископ Дембовский, как бы условное, набросанное элегантной рукой, четко и выразительно. А у них оно все темное, конкретное, какое-то уж до неудобства дословное. Их Моисей – это старый нищий с костистыми стопами, наш же – достойный старец с взлохмаченной бородой. Епископу Дембовскому кажется, что это свет Христа так облучает нашу сторону Ветхого Завета, совместного с иудеями, отсюда эти различия.

Самое худшее, когда нечто чужое переодето в своего. Они словно бы передразнивают, словно бы над Священным Писанием насмехаются. И еще одно – упрямство; они, пускай, и старше, но в ошибочном представлении остаются. Потому-то и не трудно подозревать их, будто бы они чего-то замышляют. Если бы они, хотя бы, в своем поведении были такими же открытыми, как армяне. Эти же, если чего замышляют, то они имеют в виду некие выгоды, подсчитываемые в золоте.

Вот то они говорят, эти все иудеи, когда епископ Дембовский наблюдает за ними из окна, когда собираются они в небольшие группки, человека по три-четыре, и дискутируют на своем рваном, певучем языке, прибавляя к словам еще и движения тела и жесты: выдвигают вперед головы, трясут бородами, отскакивают, будто ошпаренные, когда не соглашаются с иными аргументами. Правда ли то, что о них вечно повторяет Солтык, приятель, которому епископ верит. Будто бы, руководствуясь приказаниями каких-то своих темных верований, в тех своих покосившихся, отсыревших домишках предаются они практикам, для которых необходима христианская кровь. Даже подумать страшно. Невозможно, и Святой Отец из Рима говорит ясно – подобным вещам не верить, а суеверие о б использовании иудеями христианской крови осуждать. Ох, но ведь достаточно на них поглядеть. Епископ видит в окно небольшую площадь перед дворцом, где продавец картинок, молодой еще парень, показывает девушке, одетой по-русински в вышитую рубаху и цветастую юбку, священную картинку. Девушка осторожно, кончиком малого пальца касается изображений святых – а у того еврейского продавца имеются картинки с католическими и православными святыми – он вытаскивает из-за пазухи дешевый медальончик и кладет его ей на ладонь; их головы склоняются одна к другой над медальончиком с Богоматерью. Епископ уверен, что девушка его купит.

Цирюльник накладывает ему на лицо мыльную пену и начинает бритье. Бритва, срезая щетину, тихонечко скрипит. Неожиданно воображение епископа делает скачок под те потрепанные лапсердаки, и теперь его мучает образ их членов. Из-за того, что те обрезанные. Это епископа и привлекает, и изумляет, и в то же самое время пробуждает какую-то непонятную злость. Дембовский стиснул челюсти.

Если бы с того продавца-разносчика священных картинок (это же он противозаконно, не испытывают они уважения к запретам) снять эти все их талесы и надеть сутану, разве отличался бы он от идущих – а, вон там – клириков? А если бы его самого, каменецкого епископа, Миколая Дембовского герба Елита, терпеливо ожидающего львовского архиепископства, вот если бы снять с него богатые одеяния, натянуть потрепанный лапсердак да поставить с картинками под дворцом в Каменце... Епископ вздрагивает при этой абсурдной мысли, хотя какой-то миг видит эту картину: он, толстый и розовый, в роли иудея, продающего картинки. Нет. Нет.

Если бы все было так, как о них говорят, если бы у них имелись такие силы, то они были бы богатыми, а не – как эти здесь, под окном – бедняками. Так как: они сильные или слабые? Угрожают ли они епископскому дворцу? Правда ли то, что ни ненавидят гоев и презирают ними? И что по всему телу у них мелкие, темные волоски?

Бог не позволил бы, чтобы они обладали такой властью, как кажется Солтыку, ибо ведь они сами отбросили спасительный жест Христа, так что истинного Бога уже не держатся, их столкнули с тракта спасения, вот они и застряли на какой-то пустоши.

Девушка не хочет медальончик – расстегивает пуговку под шеей и вытаскивает из-под рубахи свой; показывает молодому торговцу, тот с охотой придвигается к ее шее. Но она покупает картинку, и парень упаковывает ее в тонкую, грязноватую папиросную бумагу.

А каковы же те, чужие, когда снимут одежду свою? – размышляет епископ. – Что в них меняется, когда они остаются сами, продолжает он думать, отправляя кланяющегося в пояс цирюльника, и тут до него доходит, что пора уже переодеться к мессе. Он идет в спальню и охотно избавляется от тяжеловатой домашней сутаны. Какое-то время стоит голый и не знает, совершает ли какой-то страшный грех, собственно, даже начинает уже просить прощения у Бога – то ли это грех бесстыдства, то ли людской нужды. Он чувствует, как легкое дуновение холодного воздуха осторожно шевелит волосками на его крепком, покрытом волосами теле.


О двух натурах Хаи

С Яаковом несколько верховых, богато одетых по-турецки – им отдали специальную комнату. Командиром у них Хаим, брат Ханы. Между собой они разговаривают только по-турецки. Яаков Франк зовется теперь Ахмедом Френком, у него турецкий паспорт. Он неприкасаем. Каждый день специальный курьер доставляет ему сообщения с диспута в Каменце.

При известии о том, что Яаков Франк на время каменецкого диспута в тайне остановился у ее отца в Рогатине, Хая берет самого младшего ребенка, пакует сундук и отправляется из Лянцкоруни в Рогатин. Стоит жара, вскоре начнется жатва; тянущиеся за горизонт золотые поля ласково волнуются на солнце, и выглядит это так, будто ы вся земля дышит. На Хае светлое платье и голубая вуаль. На коленях она держит дочурку. На повозке она сидит выпрямленная и спокойная, кормит малышку своей белой грудью. Пара лошадей в яблоках тащит прикрытую полотняной накидкой легкую бричку. Видно, что едет богатая еврейка. Мужички приостанавливаются и подносят руку к глазам, чтобы получше увидеть эту женщину. Хая, лишь только встречает их взгляд, легонько улыбается. Одна из женщин инстинктивно крестится: непонятно, то ли при виде еврейки, то ли при виде женщины с ребенком, да еще и в голубой вуали.

Хая отдает дочку служанке и сразу же бежит к отцу, который, как только видит ее, поднимается от своих счетов и начинает чувственно покашливать. Хая втискивается в его бороду и чувствует знакомый запах – каффы и табака, самый безопасный в мире запах – так ей кажется. Через миг сходится весь дом – брат Хаи Иегуда и его жена, маленькая, словно девочка, с прекрасными зелеными глазами, и их дети, и прислуга, и Грыцько, которого теперь называют Хаимом и который живет рядом, и соседи. Делается шумно. Хая расставляет дорожные корзины, вынимает подарки. Только лишь когда она исполнит эту симпатичную обязанность и когда съест куриного супа, которым ежедневно кормят Яакова (в кухне кружатся куриные перышки), она может заглянуть и к гостю.

Хая подходит к Яакову и внимательно глядит в его потемневшее от солнца лицо, на котором после серьезного выражения появляется столь знакомая ей ироническая усмешка.

- Постарела, но все так же красавица.

- А ты выглядишь получше, потому что похудел. Наверное, плохо тебя жена кормит.

Они обнимаются, словно брат с сестрой, но рука Яакова мягко, словно бы лаская, передвигается по худенькой спине Хаи.

- У меня не было выхода, - говорит Яаков и отступает на шаг. Поправляет рубашку, которая вылезла из шаровар.

- И хорошо сделал, что убежал. Когда договоримся с епископами, вернешься как король, - Хая хватает его за руку.

- В Салониках меня хотели убить, и тут тоже хотят.

- Потому что тебя боятся. А это твоя огромная сила.

- Сюда я уже не вернусь. У меня имеются дом и виноградник. Стану изучать писания...

Хая хохочет, она смеется от всего сердца, радостно, всем телом.

- Уже вижу это... Писания изучать... – говорит она, с трудом восстанавливая дыхание, и достает из сундучка свои книги и терафим.

Среди фигурок имеется одна особенная; это айелет ахувим, любимая оленица – статуэтка лани, вырезанная из слоновой кости. Яаков берет ее в руку и осматривает, хотя и не слишком внимательно, потом читает названия книг, выкладываемых Хаей на стол.

- А ты, скорее всего, ожидал, что это какие-то tchines, женские прошения и моления, а? – язвительно спрашивает его Хая и закручивает юбкой так, что поднимает в воздух валяющиеся на полу белые перья.

Йента, которая вечно находится где-то рядом, глядит на Хаю.

Кто же такая Хая? И неужели она двойная? Когда утром она идет через кухню и несет миску с луком, когда стирает ладонью пот из-под черных бровей, морщит кожу на лбу, на котором появляется вертикальная борозда – она домохозяйка, старшая дочь, которая взяла на себя обязанности матери. Когда он идет, то стучит башмаками, и ее слышно во всем ломе, эта Хая дневная, солнечная. Во время молитв она становится зогерке, подсказчицей, которая помогает не умеющим читать или не столь умелым в чтении женщинам сориентироваться во время богослужения, какую молитву именно сейчас следует проговорить. Она умеет быть властной. Хмурыми бровями она гасит всяческое непослушание. Даже отец опасается ее быстрых шагов, ее покрикиваний, когда она учит детей дисциплине, когда спорит с возчиком, который привез муку с мельницы, а два мешка оказались дырявыми; и ее гнева, когда она начинает бросаться тарелками к отчаянию прислуги. Как такое случилось, что Хае столько разрешено?