Вчера послали за каштеляном Коссаковским в Каменец, теперь все ожидают его в любую минуту. Наверняка он появится здесь рано утром, а может – уже и ночью.
За столом сидят домочадцы и гости, постоянные и временные. Наименее важные – на сером конце стола, куда белизна скатертей уже не достает. Их постоянных обитателей здесь находится дядя (то ли по линии матери, о ли отца) хозяина, пожилой господин, несколько полный и сопящий, который обращается ко всем "асиндзей" и "асиндзея". Здесь же находится управляющий имениями, робкий усач крепкого сложения, а еще давний учитель закона божьего у детей Лабенцких, очень образованный монах бернардинец, ксендз Гауденты Пикульский. Этого сразу же берет в оборот ксендз Хмелёвсий, ведя его в угол комнаты, чтобы показать ему еврейскую книгу.
- Мы поменялись, я дал ему свои Новые Афины, а он мне – Зоар, - гордо сообщает ксендз Хмелёвсий и вытаскивает книгу из сумки. – Просил бы, - прибавляет он как бы ни к кому специально не обращаясь, - если бы нашлось немного времени, мне то – се из книжки этой пересказать…
Пикульский осматривает книгу, открывает ее сзади и, читая, шевелит губами.
- Никакой это не Зоар, - говорит он.
- То есть как? – не понимает ксендз Хмелёвсий.
- Э... а это Шор впиндюрил отцу какие-то еврейские байки. – Он ведет пальцем справа налево по последовательности непонятных значков. – Око Яаковово. Вот оно как называется, это такие рассказики для народа.
- Вот же Шорище старый… - разочарованно качает головой ксендз. – Это он, наверное, ошибся. Ну да ладно; может и здесь какая малая мудрость найдется. Если только кто-нибудь мне ее переведет.
Староста Лабенцкий дает знак рукой, и двое слуг вносят подносы с ликером и маленькие рюмки, а еще тарелочку с тоненько порезанными хлебными корочками. Кто желает, может таким вот образом подострить аппетит, поскольку еда, поданная впоследствии, будет уже обильной и тяжелой. Поначалу идет суп, после него – порезанная на неправильной формы ломти вареная говядина с другими видами мяса – говядиной жареной, дичью и цыплятами; а к мясу вареная морковь, капуста с салом и миски с кашей, богато приправленной жиром.
Ксендз Пикульский за столом наклоняется к ксендзу Бенедикту и говорит вполголоса:
- А заскочите как-нибудь ко мне, пан ксендз, у меня еврейские книги и на латыни имеются, да и в древнееврейском помочь могу. Зачем же сразу же к евреям ходить?
- Сын мой, ты же сам мне это и советовал, - несколько раздраженно отвечает на это ксендз Бенедикт.
- Это я ради шутки говорил. Не думал я, что ксендз к ним пойдет.
Дружбацкая ест сдержанно; воловье мясо ей не по зубам, а зубочисток здесь как-то не видно. Она клюет цыпленка с рисом и исподлобья приглядывается к двум молоденьким служанкам, похоже, не совсем освоившимся со своей новой работой, потому что строят одна другой через стол рожицы и передразнивают друг друга, думая, что гости, занятые процессом еды, ничего не заметят.
Коссаковская, вроде как обессиленная, но свою кровать в углу комнаты приказывает обставить свечами, подать себе риса и того же куриного мяса. Сразу же после того просит налить ей венгерского.
- А вот самое паршивое, что ты, пани, уже к вину тянешься, - говорит Лабенцкий с едва чувствуемой в голосе иронией. Он до сих пор раздражен тем, что не поехал играть в карты. – Vouspermettez? (Вы позволите? – фр.) – он поднимается, чтобы со слегка преувеличенно подчеркнутым поклоном подлить каштелянше вина. – Здоровье мил'с'дарыни.
- А я обязана выпить за здоровье того медика, поскольку поставил меня на ноги своей микстурой, - говорит Коссаковская и делает приличный глоток.
- C'est un home rare (Редкий это человек – фр.), - заявляет хозяин. – Еврей, хорошо образованный, но вот от подагры меня излечить не может. Обучался он в Италии. Вроде как может иглой бельмо с глаза снять, тем самым возвращая зрение, именно так было с одной из шляхтянок из округи, которая сейчас вышивает мельчайшие даже стежки.
И вновь из своего угла отзывается Коссаковская. Она уже поела и теперь лежит, опираясь на подушки, хотя и бледная. Ее лицо, освещенное мерцающим светом, движется словно бы в какой-то гримасе.
- Евреев теперь повсюду полно, не успеешь оглянуться и съедят нас тут с когтями и ногтями, - говорит она. – Господам не хочется работать и про собственные имения заботиться, вот и отдают их евреям в аренду, сами же прожигают жизнь по столицам. И вот гляжу: тут еврей мостовое с проезжих взимает, а тут – имением управляет, а тут – сапоги с одеждой шьет, все ремесло под себя подмял.
В ходе обеда разговоры сводятся к хозяйствованию, которое здесь, на Подолии, всегда хромает, а ведь богатства этой земли огромны. Из нее можно было бы сотворить цветущий край. Все эти поташи, селитры, меды. Воск, жиры, полотно. Табак, шкуры, скот, кони – всего много, и сбыта не находит. А почему? – допытывается Лабенцкий. – Потому что Днестр мелкий, посечен весь порогами, дороги только такими называются, весной после схода снегов совершенно непроезжие. И как тут торговать, когда через границу безнаказанно переходят турецкие банды и грабят путешествующих, так что только с оружными ездить нужно, охрану нанимать.
- И у кого на это деньги имеются? – жалуется Лабенцкий и мечтает, чтобы было, как в других странах, чтобы торговля цвела, и чтобы богатство людей росло. Как оно во Франции есть, а ведь лучших земель там вовсе и нет, и реки там вовсе не лучше. Коссаковская утверждает, что все это вина господ, которые платят крестьянам водкой, а не деньгами.
- А тебе, пани, ведомо, что в имениях Потоцких мужик столько дней панщины в году имеет, что на своем может работать только в субботы и воскресенья?
- У нас и пятница для них свободна, - отрезает Коссаковская. – А работают паршиво. Половину урожая работнику дают за сбор второй половины, так и эти щедрые дары неба не могут быть потреблены. У моего брата до сих пор стоят огромные стога, и в них червь завелся, и никак продать не удается.
- Того, кому в голову идея пришла, чтобы зерно на водку курить можно, озолотить бы следовало, - говорит Лабенцкий, вытаскивая салфетку из-под подбородка, этим он дает знак, чтобы по доброму обычаю перейти в библиотеку трубками подымить. – Сейчас многие галлоны19 водки на телегах едут на другой берег Днестра. Правда, Коран запрещает пить вино, но ведь о водке там ничего не говорится. Впрочем, неподалеку земли господаря молдавского находятся, а там христиане выпивать могут, сколько влезет… - и он смеется, обнажая желтые от табака зубы.
А староста Лабенцкий – это вам не хухры-мухры. В библиотеке на почетном месте лежит его книжка "Инструкции для молодых Господ Его милостью Господином Дела Шетарди, Кавалером в армии и при Дворе Королевском во Франции, добрые заслуги получившего, описанные, а здесь же кратко собранные, в которых молодой Господин спрашивает и ответы получает. Школам львовским Vale (здоровья желаю – лат.) от Вельможного Мил'с'даря Господина Шимона Лабенцкого, Старосты Рогатинского на память коллегам своим оставленные и в печать поданные".
Когда Дружбацкая со всей вежливостью допытывается у него, о чем же книжка эта, ясным становится, что это хронология выдающихся баталий и, что становится понятным после длительной речи Лабенцкого, это, скорее, перевод, чем оригинальное, написанное ним произведение. Что, говоря по правде, из названия никак не следует.
Потом все в курительной – и дамы тоже, поскольку обе страстные курильщицы – обязаны выслушать, как староста Лабенцкий провозглашал торжественную речь на открытии библиотеки Залуских.
Когда старосту вызывают, поскольку пришел врач на процедуры, разговор сводится на Дружбацкую, и Коссаковская вспоминает, что та поэтесса, чему весьма вежливо дивится ксендз декан Хмелёвсий, но к подаренной книжечке жадно протягивает руку. Покрытые печатным шрифтом страницы будят в нем некий инстинкт, который трудно обуздать – схватить и не отпустить, пока глаза не ознакомятся, пускай и поверхностно, с содержанием. Так происходит и сейчас, он открывает книгу, приближает ее к свету, чтобы получше приглядеться к титульной странице.
- Так это рифмы, - говорит он разочарованно, но быстро берет себя в руки и с признанием кивает. "Собрание ритмов, духовных, панегиричных, моральных и светских…". Ксендзу не по душе, что это стихи, он их не понимает, но ценность томика возрастает, когда ксендз видит, что издали его братья Залуские20.
Из-за неплотно прикрытых дверей слышен голос старосты, какой-то неожиданно покорный:
- Ашер, золотой мой, болячка эта жизни мне не дает, пальчик болит, сделай хоть что-нибудь, дорогуша.
И тут же слышится другой голос, низкий, с еврейским акцентом:
- А я мил'с'даря откажусь лечить. Мил'с'дарь не должен был пить вина и не есть мяса, тем более, красного, а вы доктора не слушаете, вот оно и болит, и болеть будет. А силой лечить я не собираюсь.
- Ну, ну не обижайся, не твои ведь пальчики, а мои… Вот же медик чертов…
Разговор затихает вдали, похоже, эти двое прошли в глубину дома.
3
Об Ашере Рубине и его мрачных мыслях
Ашер Рубин выходит из дома старосты и направляется в сторону рынка. Небо к вечеру распогодилось, и теперь горит миллион звезд, вот только свет их холодный, и он сводит на землю, сюда, в Рогатин, заморозок, первый этой осени. Рубин подтягивает полы своего черного шерстяного пальто и окутывается ними – высокий и худой он походит на вертикальную черточку. В городе тихо и холодно. Где-то в окнах тлеют слабенькие огоньки, но их едва видно, и кажутся иллюзией, их легко спутать со следом солнца на радужке глаза, что остался там после более ясных дней, и память о них возвращается, цепляясь за все предметы, на которые смотришь. Рубина очень интересует то, что мы видим под веками, и ему хотелось бы знать, откуда это берется. А не от загрязнений ли на глазном яблоке? Или же глаз, это нечто вроде laternamagica, который он сам видел в Италии.