Книги Яакововы — страница 71 из 94

Похороны епископа Дембовского станут неожиданным, преждевременным кульминационным событием зимних празднеств. Они должны стать самым настоящим pompa funebris: с речами, хоругвями, орудийными залпами и хорами.

И вот тут появляются хлопоты, поскольку после вскрытия завещания оказывается, что епископ желал для себя похорон тихих и скромных. Завещание вызывает смущение, ибо – ну как же это так? Но прав оказывается епископ Солтык, который говорит, что ни один польский епископ не может умереть тихо. Хорошо еще, что наступили морозы, и можно будет подождать с похоронами, пока все не узнают о них и не запланируют свой приезд.

Сразу же после празднования Рождества Христового тело епископа торжественно и с огромной помпезностью на санях перевезли в Каменец. По дороге расставлялись алтари и проводились мессы, хотя мороз был такой, что выдержать было невозможно, и клубы пара взлетали в небо из уст верующих словно молитвы. Мужики присматривались к этой процессии с благоговением, опускаясь на колени в снегу, в том числе и православные, эти неоднократно размашисто осеняли себя знаком креста. Некоторые считали, будто бы это вообще проход войск, а не траурный кортеж.

В день похорон шествие, сложенное из представителей всех трех католических чинов: латинского, униатского и армянского, а так же шляхты и государственных сановников, ремесленных цехов, армии и простого народа, под звуки пушечных залпов и ружейных выстрелов отправилось в собор. В различных частях города провозглашались прощальные речи, закончил же их провинциал102 иезуитов. Торжества продолжались до одиннадцати часов ночи. На следующий день читались мессы, и тело положили в могилу только лишь в семь вечера. Во всем городе горели факелы.

Хорошо, что стоял мороз, и почерневшее тело епископа Дембовского превратилось в замерзший кусок мяса.


О пролитой крови и голодных пиявках

Как-то вечером, когда Ашер стоит, опершись на фрамугу, и присматривается, как женщины купают маленького Самуила, слышен громкий стук в дверь. Ашер с неохотой открывает и видит расхристанного молодого человека, который, бормоча наполовину по-польски, наполовину по-еврейски, умоляет идти вместе с ним спасать какого-то равви.

- Элишу? Какого Элишу? – спрашивает Ашер, но вместе с тем уже откатывает рукава и снимает со стены плащ. Из-под двери забирает свою сумку, которая всегда там стоит и снабжена, как следует врачебной сумке.

- Элишу Шора из Рогатина, напали на него, побили, поломали, Господи Иисусе, - бормочет мужчина.

- А ты же кто такой? – спрашивает его Ашер, удивленный этим "Господи Иисусе", когда они уже спускаются с лестницы.

- Я – Грицько, Хаим, впрочем, это неважно, только вы, сударь, не перепугайтесь, столько крови, столько крови... У нас были кое-какие дела во Львове...

Он ведет Ашера на угол, в улочку, а потом в темный дворик, они спускаются по ступеням в низенькое помещение, освещенное масляной лампадой. На кровати лежит старый Шор – Ашер узнает его по высокому лбу с залысинами, хотя сейчас лицо залито кровью, рядом замечает самого старшего из его сыновей, Соломона, Шлёмо, а за ним Исаака и еще каких-то людей, ему неизвестных. Все они измазаны кровью, в синяках; Соломон держится за ухо, а между пальцами текут ручейки крови и застывают темными струйками. Ашеру хотелось спросить, что произошло, но из уст старика издается какой-то хрип, и врач припадает к нему, чтобы осторожно приподнять, потому что тот, лежа без сознания, может подавиться собственной кровью.

- Дайте побольше света, - спокойным, уверенным голосом говорит Ашер, и сыновья бросаются зажечь свечи. – И воды, теплой.

Когда он осторожно снимает с раненого рубаху, видит на его груди мешочки с амулетами на ремешке; когда он хочет их снять, сыновья не позволяют, так что он только лишь сдвигает их на плечо старика, чтобы открыть сломанную ключицу и громадный синяк на груди, сейчас совершенно фиолетовый. У Шора выбиты зубы и сломан нос, кровь течет из рассеченной брови.

- Жить будет, - говорит Ашер, возможно, что немного и на вырост, но ему хочется всех успокоить.

И тогда они начинают шепотом петь, именно так, шепотом, только Ашер не узнает слов, догадывается только, что это язык сефардов, какая-то молитва.

Ашер забирает раненых к себе домой, там у него бинты и медицинские приборы. Соломону необходимо перевязать ухо. Через полуоткрытую дверь заглядывает Гитля. Молодой Шор взглядом проводит по ее лицу, но не узнает, женщина немного поправилась. Впрочем, откуда ему могло бы прийти в голову, что женщина медика – это стражница, та самая, с которой еще недавно имел дело Яаков.

Когда перевязанные раненые выходят, Гитля, нарезая лук, поет под носом сефардийскую молитву, и делает это все громче.

-Гитля! – обращается к ней Ашер, - Перестань-ка бормотать.

- В городе говорят, будто бы епископ превратился в упыря и теперь ходит перед своим дворцом и признается в грехах. Это защитная молитва. Старая, и потому действует.

- Тогда каждый из нас после смерти превратится в упыря. Перестань так говорить, потому что малыш боится.

- Да что ты за еврей, раз в упырей не веришь? – Гитля усмехается и вытирает фартуком натекшие от лука слезы.

- И ты не веришь.

- Евреи рады! Это великое чудо, оно большее, чем те, что случались в давние времена. Про епископа говорили, что это Гаман103, а теперь, когда он умер, могут бить отщепенцев. Старый Рапапорт издал распоряжение, ты слышал? Что убийство отщепенца – это мицва104. Слышал?

Ашер ничего не говорит. Он стирает кровь грубыми льняными оческами, чистит инструменты тряпочкой и упаковывает все в сумку, поскольку ему тут же необходимо идти пустить кровь некоему Дейму, начальнику почты – тот страдает, пораженный апоплексией. Еще он заходит в каморку, где держит в банках пиявок. Выбирает самых маленьких, самых голодных; тот Дейм человек небольшой, так что слишком много ненужной крови у него нет.

- Закрой за мной дверь, - говорит он Гитле. – На оба засова.

Вновь стоит октябрь, и вновь слышен тот же запах сушеных листьев и сырости. Ашер Рубин видит в темноте группки перекрикивающихся людей с зажженными факелами. Они идут к стенам города, где проживают нищие еретики. Где-то на предместье видно слабое зарево, наверняка горит одна из бедняцких халуп, в которых люди проживают совместно с домашними животными. Точно так же, как еще недавно горел Талмуд, сейчас огонь травит Зоар и другие, богобоязненным иудеям запрещенные книги. Ашер видит телегу, набитую иудейской молодежью, которая возбуждена сжиганием еретических книг – они выбираются за город, наверняка в сторону Глинян и Буска, где отщепенцев больше всего. Его толкают какие-то люди: вопящие, бегущие с поднятыми над головами палками. Ашер лишь крепче сжимает банку с пиявками и быстрым шагом спешит к больному. На месте оказывается, что почтмейстер только что скончался, так что пиявки останутся голодными.


Пани Эльжбета Дружбацкая

ксёндзу Хмелёвскому,

или же о совершенстве нечетких форм

...высылаю Его светлости Преподобному Ксёндзу Декану свои томики, и, возможно, Ваш зоркий глаз найдет в них нечто большее, чем саму лишь переменчивость мира, ибо, чтобы выразить всю его громаду, нельзя применять слишком ясных и однозначных, либо очевидных слов – ибо тогда получается нечто вроде эскиза перышком, переносящего ее на белую поверхность черными черточками. А слова и образы должны быть гибкими и многозначными, они обязаны мерцать, обязаны вмещать в себе множество смыслов.

И не то, что усилий Ваших, Преподобный Ксёндз Благодетель, я не ценю, вовсе даже наоборот, нахожусь под большим впечатлением громады Вашей работы. Но у меня сложилось впечатление, будто бы вы советуетесь с покойниками. Потому что все те цитируемые и компилируемые книги – это словно копание в гробницах. А факты очень быстро становятся неважными и теряют актуальность. Можно ли описать нашу жизнь вне фактов, опираясь исключительно на том, что видим и чувствуем, на каких-то мелочах, на чувствах?

Я стараюсь глядеть на мир собственными глазами, и иметь собственный, а не чужой, язык.

Его Преосвященство епископ Залеский беспокоился, что потеряет на мне как издатель, и подпитывал горечью свои письма, а тут оказывается, что весь тираж уже распродан, и, как узнаю, уже второй готовится. Мне несколько неприятно, поскольку он все время от меня требует, чтобы я собственные стихи, им изданные, сама продавала. Выслал мне сотню экземпляров, а поскольку ему досаждают пиаристы105 из типографии, то он потребовал от меня распродавать их самой. А я ему написала, что своих стихов я ради денег не складывала, а только лишь ради забавы и размышлений людских. Имения получать на них и не умею, и не желаю. Ведь это что же? Я должна была бы, словно торгаш какой, взять на тележку собственные стихи и по ярмаркам их за грош отдавать? Или же впихнуть их каким-нибудь вельможам и ожидать их милости? Так я уж лучше вином предпочту торговать, чем стихами.

Получили ли Вы от меня посылку, которую я переслала с едущими во Львов? А там были войлочные тапочки, которые мы осенью здесь вышивали; лично я – мало, поскольку уже плохо вижу глазами, но моя дочка и внучки, а к тому же сушеные сладости из нашего сада: сливы, груши, которые люблю более всего, и бочонок моего собственного вина из розы; будьте осторожны, Отец, потому что крепкое. А прежде всего, там была красивая шаль из казимирека106 на зимние дни в Вашем фирлеевском уединении. Еще позволила присоединить небольшой томик, Вам неведомый, и если положить на весы Ваши "Новые Афины" и мое сборное рукоделие, то сравнивать их было бы нельзя. Да, это так, что одна и та же вещь двум людям кажется иной. По-разному рассуждают брошенный и бросающий. Одно думает тот, кто имеет, и тот, кем влдеют. Тот, кто сытый, и тот, кто голодный. Богатая дочка шляхтича мечтает о мопсике из Парижа, а бедная дочка крестьянина – иметь гусыню на мясо и перо. Потому я вот как пишу: