Моливда и хотел бы воспользоваться их услугами, но опасается болезней, грязи и отсутствия приличного убежища. Ладно, подождет с этим до Варшавы.
Как Моливда становится посланцем в сложном деле
В Варшаве первые дни он сидит у своего брата, ксёндза, который помог ему немного подсобраться и одеться, хотя кошель его священнический беден. Вот только брат после стольких лет кажется Моливде чужим, двухмерным, словно лист бумаги, каким-то неестественным. Они выпивают вечера два, пытаясь переломить ту неожиданную чуждость, что выросла между ними за эти двадцать с чем-то лет. Брат рассказывает ему о жизни в Варшаве, сплошные несвязанные сплетни и слухи. Он быстро пьянеет, и тогда начинаются претензии: что уехал, что его оставил, что у дядьки была тяжелая рука, что призвания быть священником он не чувствовал, что паршиво так вот жить одному, а костёл, всякий раз, когда в него входит, кажется ему слишком большим. Моливда сочувственно хлопает брата по плечу, будто совершенно чужого человека, которого встретил в пивной.
Теперь он пробует попасть к Браницкому, но тот в разъездах, по охотам. Просит о встрече с епископом Залуским, пытается устроить засаду на княжну Яблоновскую, которая как раз развлекается в столице. Еще он пробует найти старых друзей двадцатипятилетней давности, только это никак не легко. Потому вечера проводит с братом; не слишком-то есть о чем говорить с кем-то, кого не видел так долго, опять же, это человек занятый своими священническими делами, слабый и мелочный. В конце концов, каждый в Варшаве кажется Моливде занятым самим собой и мелочным. Каждый здесь изображает из себя кого-то, кем не является. И сам город изображает из себя какой-то другой: крупный, более красивый и обширный, а на самом деле, это обычное место пребывания с грязными улочками. Все товары настолько дороги, что на них можно только поглядеть, и все привозится откуда-то еще. Шляпы – из Англии, сюртуки по французской моде – из Парижа, костюмы по польской моде – из Турции. Сам город – ужасный, холодный, нежилой, наполненный пустыми площадями, по которым гуляет ветер. Здесь строят дворцы, запросто, прямо на песке и в грязи, а потом видишь, что слуги переносят дам из коляски на деревянный тротуар, чтобы те не утонули в лужах в своих толстенных, с подкладкой из меха салопах.
Моливда здесь мучается. Пока что он проводит время в компании не очень-то требовательных людей, где льется очень много вина, и где он может рассказывать невероятные истории, в особенности, когда побольше выпьет. О морском штиле или – совсем даже наоборот – о чудовищном шторме, который выбросил его, в костюме Адама, на греческий остров, где его нашли женщины… Потом он уже не помнит подробностей, и когда его просят повторить какую-то историю в другой компании, Моливда не помнит, что говорил раньше, в каком направлении продолжил собственные приключения. Понятное дело, что слишком далеко не удаляется, всегда крутится вокруг священной горы Афон и малюсеньких островков в греческом море, по которым, если скакать великанскими шагами, можно было бы попасть в Истамбул или на Родос.
Что касается своего нового имени: Моливда – потому что он приказывает называть себя именно так – рассказывает разные истории, но, особенно в Варшаве, это производит на людях громадное впечатление. К примеру, будто бы он король небольшого острова в греческом море, который, как раз, зовется Моливдой. Именно тот, куда он попал, как его мать родила, и где на пляже его нашли женщины. Были они сестрами и происходили из богатого турецкого рода. Он даже придумал им имена: Зимельда и Эдина. Они напоили его допьяна и совратили. Его женили сразу на обеих, поскольку такой там обычай, а после скорой смерти их отца он стал единственным властителем острова. Правил он там пятнадцать лет, дождался шестерых сыновей, и свое маленькое королевство оставил им, но когда придет время, он пригласит всех их в Варшаву.
Компания хлопает в ладоши от восторга. Вновь льется вино.
Когда же Моливда обращается в более просвещенной компании, акценты своего рассказа расставляет по-другому, и выходит на то, что по случайности и по причине его непохожести его избрали повелителем острова, чем он пользовался годами, и с этим ему было хорошо. Тут он начинает описывать обычаи, в достаточной степени иные, чтобы могли стать интересными для слушателей. Еще он, к примеру, говорит, будто бы имя ему дали китайские купцы, которых встретил в Смирне, и которые торговали там шелком и лаком. Они называли его "моли-хуа", Цветок Жасмина. Когда он говорит это, всегда видит кривую усмешку на устах слушателей, по крайней мере, тех, что поязвительнее. Ничто так не было похоже на жасмин, чем Моливда.
И совершенно другое он еще рассказывает, когда делается поздно, вино и интимно. В Варшаве люди развлекаются до утра, а женщины желают мужчин, и они вовсе не так стыдливы, как могло бы показаться с первого взгляда, когда все строят из себя дворянок. Иногда он даже бывает этим изумлен: подобное невозможно и представить у турок или в Валахии, где женщины держатся отдельно и издалека от мужчин, чтобы вот так свободно флиртовать, в то время как их мужья занимаются тем же в другом конце зала. Частенько можно услышать – и чем выше сферы, тем чаще – что отцом ребенка в какой-нибудь семье не является не тот, который отцом считается, но приятель семьи, важный гость, влиятельный кузен. И никого это не удивляет, никто подобного не осуждает; вовсе даже наоборот, тем более, если такой отец ребенка обладает высоким положением и связями. Вся Варшава сплетничает, к примеру, что отцом ребенка Чарторыских является сам Репнин, чем сам пан Чарторыский кажется весьма доволен.
И вот, наконец, в последних числах ноября Моливде удается удостоиться чести аудиенции у епископа Солтыка, который теперь при дворе пытается получить краковское епископство.
И он видит до совершенства тщеславного человека. Темные, непроникновенные глаза просверливают Моливду, пытаясь решить, насколько тот может быть полезным. Слегка обвисшие щеки прибавляют епископу серьезности; да видел ли кто худого епископа? Разве что, если у него глисты.
Моливда излагает ему дело сабсачвинников, но уже не в падает в тон благотворительности, не призывает пожалеть их судьбу, он не целится красивыми словами прямо в сердце. Несколько мгновений он подыскивает наиболее подходящие понятия, и в конце говорит:
- У вашего Преосвященства появился бы крупный козырь в рукаве. Несколько сотен, а может, и тысяч евреев, которые перешли в лоно Церкви, в единственно правильную веру. А ведь многие из них – люди состоятельные.
- А я думал, что все это уличная беднота.
- За ними пойдут и богатые. Они начнут бороться за предоставление им дворянства, а ведь это само по себе стоит гору золота. В соответствии с законодательством Речи Посполитой, неофит может стараться о получении шляхетства без каких-либо помех.
- Но ведь это было бы концом света…
Моливда глядит на епископа, тот как будто бы сделался беспокойным. Лицо его представляет собой каменную маску, но правая ладонь невольно исполняет странный жест: три пальца, большой, указательный и средний нервно потирают друг друга.
- Ну а этот их Франк – он кто? Ignoramus какой-то, простодушный невежа… вроде бы как он сам себя так называет.
- Это он так только говорит. Он называет себя амореем119, простаком. По-еврейски это: ам-ха арец...
- Так ваша милость и древнееврейский знает?
- Немного знаю. И понимаю, что кто говорит. И это неправда, будто бы простак. Его хорошо обучали свои, он знает Зоар, Библию и Моисеев Закон; возможно, что многих вещей не может хорошо высказать по-польски или на латыни, но это человек образованный. И хитроумный. Если чего себе решил, того добьется. С помощью того или иного…
- А ведь ты, пан Коссаковский, точно такой же, - неожиданно прозорливо говорит епископ Солтык.
О правде полезной и правде бесполезной,
а еще о мортирной почте
В том самом 1758 году епископ Каэтан Солтык проводит много времени в Варшаве. И это время весьма приятное. Варшава обилует развлечениями и удовольствиями. На дворе осень, и все возвращаются из своих загородных имений; можно сказать, что сезон уже начался. Епископа беспокоит множество дел. Первое и наиболее важное из них – это ожидание, радостное ожидание назначения краковским епископом. Карты были розданы – повторяет он; а это означает, более или менее, то, что назначение сделается реальным после смерти бедного и больного Анджея Залуского, его приятеля, и брата Юзефа. И все, вроде как, в этой троице уже согласовано. Анджей знает, что вскоре умрет, и он согласился со смертью как добрый христианин, который свою жизнь прожил в святости, и он уже написал королю письма, рекомендующие кандидатуру Солтыка. Но вот сейчас уже более десятка дней он лежит без сознания, и земные дела ему безразличны.
Зато они небезразличны епископу Солтыку. Он уже заказал у еврейских портных новые одеяния, и новую зимнюю обувь. Вечера он проводит с приятелями, бывает в опере и на званых ужинах. К сожалению, до сих пор случается – и он ужасно об этом сожалеет – что потом заставляет везти себя домой, там переодевается и по старому обычаю едет в одну корчму на городских рогатках, где играет в карты. В последнее время ему удается играть только на небольшие суммы, чтобы не увеличивать итак большого долга, что весьма поднимает чувство собственного достоинства. Если бы только такую слабость имели люди!
В Варшаве появляется и приятельница Залуского, Катаржина Коссаковская, бой-баба и стреляный воробей – Солтык не слишком ее любит, но уважает, и даже несколько побаивается. У нее имеется истинная жизненная миссия, которой она мгновенно всех заражает – в столице она ищет всяческой поддержки для иудейских еретиков. И быстро находит помощь от людей, способных помочь в деле склонения самого короля, чтобы выдать охранную грамоту, защищающую тех несчастных, которые льнут к христианской вере. И это делается модной темой в салонах, на званых обедах, в кулуарах оперы; все говорят об"иудейских пуританах". Одни с запалом, другие – с надменной, холодной польской иронией. Епископ получает от Коссаковской неожиданный подарок: позолоченную серебряную цепь с тяжелым, тоже серебряным, крестом, инкрустированным драгоценными камнями. Вещь ценная и редкая.