Книги Якова — страница 27 из 31

Как Нахман Петр Яковский стал послом

Дом в Брюнне – не только место для праздных утех, но и ярмарка всяческого тщеславия. В комнатах на втором этаже, называемых канцеляриями, не прекращается работа. Яков приходит туда с самого утра и диктует письма, которые затем нужно будет переписать и разослать. В соседнем кабинете, под руководством Звежховской, ведется вся бухгалтерия. В третьем кабинете Чернявские, сестра Господина и ее муж, занимаются набором молодежи, отвечают на письма, ведут переговоры с родителями молодых людей, прибывших ко двору Господина. Таким образом, вторая канцелярия занимается делами двора, первая является небольшим министерством иностранных дел, а третья – отделом экономики и торговли.

Еще в декабре 1774 года из Вены в Стамбул отправляются лучшие посланцы Якова: Павел Павловский, Ян Воловский и его шурин Яков Каплинский, Хаим, который после смерти Товы вместе со всей семьей приехал в Брюнн. Перед их отъездом проводится торжественная церемония, во время которой Яков выступает с речью. Называет своих посланцев воинами Мессии, не имеющими религии; они это много раз слышали. Все, что у них есть, – это миссия, причем миссия секретная – им нужно добиться расположения султана, отыскать прежних сторонников, предложить свои услуги. Вечером накануне отъезда совершается продолжительная совместная молитва, заканчивающаяся молитвой в кругу и пением. В этих церемониях принимают участие все, включая гостей, но потом остаются только братья и сестры, и начинается пир с большим количеством моравского вина, к которому они здесь пристрастились. Все как раньше, как в Иванье, но теперь чуждые деяния становятся символическими, превращаются в ритуал. Однако они все еще близки, умеют узнавать друг друга по запаху, по прикосновению, все друг в друге трогает – удлиненное лицо Яна Воловского, его свежевыбритые щеки и пышные усы, узкие плечики Павловской, ее маленький рост, седая шевелюра Ерухима Енджея Дембовского, хромота Звежховской. Все состарились, у них взрослые дети, одни уже стали бабушками и дедушками, другие похоронили жен или мужей и заключили новые браки; пережили большие трагедии и драмы – смерть детей, болезни. Например, у Хенрика Воловского недавно случился приступ апоплексии, теперь у него обездвижена правая половина тела и он говорит неразборчиво, но энергии по-прежнему хоть отбавляй – на днях, поддерживаемый дочерьми, он лично муштровал пестрый легион, разноцветных молоденьких псевдосолдат.

На рассвете, когда посланцы отправляются в путь, на дворе еще тихо. Женщины с вечера приготовили корзины с провизией. Лошади кажутся какими-то сонными. Яков выходит во двор в красном шелковом халате, дает каждому из посланников по золотой монете и благословляет. Говорит им, что от этой миссии зависит будущее правоверных. По булыжным мостовым Брюнна экипаж выезжает на городскую площадь, откуда направится на юго-восток, прочь из города.

Они возвращаются через несколько месяцев с пустыми руками – даже им, столь опытным послам, не удалось попасть к султану, несколько недель потрачены впустую. Весной 1775 года, когда Яков считает себя ближайшим другом императора, он посылает в Стамбул еще одно посольство. На этот раз едут Петр Яковский и Людвик Воловский, сын Яна Воловского. Возвращаются они из Турции осенью, через полгода, и выясняется, что их миссия также не увенчалась успехом. Мало того что они не сумели добраться до султана, произошло нечто гораздо худшее – по подстрекательству стамбульских евреев посланцы Якова были обвинены в ереси и провели три месяца в стамбульской тюрьме, где Яковский заболел болезнью легких. К тому же чиновники султана конфисковали все деньги, которые были приготовлены в дар султану и должны были быть переданы во время аудиенции. Сумма весьма приличная. Из тюрьмы они посылали отчаянные письма, но Яков их проигнорировал – может, болел, а может, был слишком занят визитами к императору. Возможно, однако, как упорно утверждает Яковский, что вести из Турции до него просто не дошли. Миссия была прежняя – завоевать благосклонность султана, обещать верную службу, показать преимущества близких связей с императором, поговорить о возможной награде, в том случае, если… – Яковский знает, как это делается, он лучше всех владеет турецким и мастерски умеет живописать перспективы.

Они вернулись худые и изможденные. Денег на дорогу не было – пришлось занять в Стамбуле. Яковский – высохший, как щепка, кашляет. У Воловского на лице лежит тень.

Господин их даже не встретил. Вечером, согласно старому ритуалу, он приказывает выпороть Яковского за финансовые убытки.

– От тебя никакого толку, Яковский, ты старый, упрямый осел, – говорит он. – Тебе бы только писать, а не работать по-человечески.

Яковский оправдывается, в эти мгновения он напоминает десятилетнего мальчика.

– Так зачем же ты меня послал? Разве у тебя нет мужчин помоложе, чем я, лучше владеющих языками?

Наказание выглядит так: осужденного кладут на стол, в одной рубахе, и каждый из собравшихся правоверных, братьев и сестер, должен розгой ударить его по спине. Начинает Господин, который обычно беспощаден, следом за ним мужчины, которые бьют уже слабее, а женщины обычно закрывают глаза и лишь слегка ударяют лежащего (разве что имеется собственная причина высечь наказанного). Так происходит и с Яковским. Разумеется, некоторые удары окажутся болезненными, но особого вреда ему не причинят. Когда все заканчивается, он сползает со стола и уходит. Не отвечает на призыв Якова остаться. Распахнутая спереди рубаха свисает почти до колен. Лицо отсутствующее. Говорят, Яковский на старости лет чудит. Уходит, даже не обернувшись.

После его ухода, когда воцаряется молчание, пауза немного затягивается, все стоят, опустив головы, Господин начинает говорить и говорит, не останавливаясь, так быстро, что за ним трудно записывать, и Дембовский, оставшийся в одиночестве, в конце концов откладывает перо. Яков говорит, что мир для них всегда будет представлять угрозу, поэтому следует держаться вместе и помогать друг другу. Они должны отказаться от прежнего понимания чего бы то ни было, потому что прежнему миру пришел конец. Наступил новый, и он еще более беспощаден и враждебен, чем тот, что был. Это особые времена, и они сами тоже должны быть особенными. Должны жить сообща, рядом, должны быть связаны друг с другом, а не с посторонними, так, чтобы получилась большая семья. Одни в этой семье будут составлять ядро, другие – свободно перемещаться. Имущество у них должно быть общим, лишь управляемым тем или иным человеком, а тот, кто имеет больше, поделится с тем, у кого меньше. Так было в Иванье и так должно быть здесь. Всегда. Пока они делятся друг с другом тем, что у них есть, это – махна, братия и тайна, недоступная посторонним. Эту тайну следует сохранить любой ценой. Чем меньше о них знают, тем лучше. Станут придумывать о них всякую ерунду – и отлично, пускай придумывают. Но внешне они никогда не должны давать повод думать, что нарушили закон или – формально – обычай.

Яков велит им встать в круг и положить руки друг другу на плечи, чуть наклониться вперед, а взгляд сосредоточить на точке в центре круга.

– У нас две цели, – говорит Яков. – Первая – дойти до Даата, знания, при помощи которого мы обретем вечную жизнь и вырвемся из темницы мира. Мы можем сделать это более приземленным способом: собственное место на земле, страна, где мы будем устанавливать свои собственные законы. А поскольку мир стремится к войне и вооружается, прежний порядок рухнул, и мы должны ввязаться в эту заваруху, чтобы заполучить кое-что для себя. Поэтому не смотрите подозрительно на моих гусаров и мои знамена. Тот, кто имеет знамена и армию, пусть даже крошечную, тот в этом мире сойдет за правителя.

Потом они поют «Игадель», ту же самую песню, что пели в Иванье. Наконец, когда все уже собираются расходиться, Яков еще рассказывает о сне, который видел прошлой ночью: ему приснился король Станислав Понятовский. Будто бы он гнался за ним и за Авачей и хотел драться. Во сне он также видел, что его, Якова, вели в православную церковь, но внутри та была сожжена.

Возвращение епископа Солтыка

Зимой 1773 года варшавяне вместе с епископами выходят на реку. По замерзшему льду добираются до острова посередине Вислы и там ждут епископа Солтыка, словно святого мученика. Стынут на морозе хоругви. Из уст распевающих гимны вылетают облачка пара. Варшавские мещанки в меховых чепцах, в пелеринах, подбитых мехом, и еще закутаны в шерстяные платки. Мужчины в шубах до пят, возчики, торговцы, ремесленники, кухарки и аристократы – все озябли.

Наконец появляется карета в сопровождении всадников. Все с любопытством заглядывают внутрь, но занавески задернуты. Когда экипаж останавливается, люди посреди реки опускаются на колени, прямо в снег.

Епископ появляется лишь на мгновение, поддерживаемый под руки, закутанный в длинное фиолетовое пальто, подбитое светлым мехом, вероятно, принадлежавшим какому-то сибирскому зверю. Он кажется большим, словно еще растолстел. Над головами верующих чертит крест, и в морозном воздухе разносится жалобная песнь, слова разобрать трудно, поскольку толпа поет в разном ритме, одни медленнее, другие быстрее, так что фразы накладываются и заглушают одна другую.

На мгновение мелькает лицо епископа – изменившееся, странно серое. Тут же начинают шептать, что его там пытали – вот почему он так выглядит. Затем фигура исчезает в карете, и та катится по льду к Старому городу.

И сразу по Варшаве распространяются слухи, будто епископ Солтык там, в Калуге[198], в этом морозном аду, потерял рассудок, и ум его лишь изредка обретает ясность. Некоторые, кто знал его раньше, утверждают, что он не был в здравом уме уже тогда, когда русские его схватили. Говорят также, будто есть люди, которые столь высокого мнения о себе, что оно полностью их ослепляет и они повсюду видят лишь самих себя. Убежденность в собственной важности лишает их рассудка и способности судить здраво. Епископ Солтык, безусловно, относится к числу подобных личностей, и не важно, сошел он с ума или нет.

Как обстоят дела у махны Господина в Варшаве

Посланцы должны отчитываться перед махной о своем пребывании в Брюнне и неудавшихся посольских миссиях. В Варшаве теперь все вращается вокруг дома Франтишека Воловского. Махна собирается то у него дома на Лешно (он самый просторный), то у одной из его дочерей, вышедшей замуж за Лянцкоронского, сына Хаи. Времена тяжелые, народ охвачен каким-то политическим возбуждением, какой-то тревогой, так что рассказы о дворе в Брюнне звучат неправдоподобно.


Ris 814_rynek Nowe Miasto


В столице Яковский встречается с Яковом Голинским, которого в последний раз видел, вероятно, в Ченстохове. Он питает к нему слабость – видимо, с Голинским для Яковского связаны воспоминания о пребывании у Бешта в Мендзыбоже, и эта память его неизменно трогает. Они обнимаются и замирают так на несколько секунд. Сквозь толстое пальто Яковский чувствует, как Голинский похудел и вроде бы уменьшился.

– У тебя все в порядке? – спрашивет он встревоженно.

– Я тебе потом расскажу, – отвечает шепотом Голинский, потому что в разговор вступает старый Подольский, маленький, высохший мужчина в бежевом кафтане, застегнутом под подбородок. Пальцы у него в чернилах. Он ведет счета на пивоварне у Воловских.

– Возьму на себя смелость сказать это, – говорит он по-польски с сильным, певучим еврейским акцентом. – Я уже старик, и бояться мне нечего. Тем более что мне кажется, вы думаете так же, просто вам недостает смелости сказать это вслух. Ну, так скажу я.

Он на мгновение умолкает, а затем продолжает:

– Все кончено. Он…

– Кто он? – гневно бросает кто-то стоящий у стены.

– …Яков, наш Господин, уехал, и нам не стоит его дожидаться. Следует самим о себе позаботиться, жить примерно, держаться вместе, не отказываться от наших практик, но должным образом приспособить их к обстоятельствам…

– Как крысы, в страхе цепляющиеся за землю… – снова раздается тот же голос.

– Крысы? – Подольский поворачивается в ту сторону. – Крысы – умные существа, они что угодно переживут. А ты, сынок, умом тронулся. У нас хорошие должности, есть пища и кров – какие крысы?

– Мы не затем крестились, – снова говорит этот человек, некто Татаркевич – отец его родом из Черновцов. Он почтальон, пришел в форме.

– Ты молод и запальчив. У тебя горячая голова. А я старик и умею считать. Я подсчитываю расходы нашей общины и знаю, сколько золота мы отправили в Моравию и сколько усилий ушло на то, чтобы собрать эту сумму здесь, в Польше. Этих денег хватило бы на то, чтобы дать образование вашим детям.

В комнате поднимается шум.

– Сколько было отправлено? – невозмутимо спрашивает Марианна Воловская.

Старик Подольский вытаскивает из-за пазухи бумаги и раскладывает на столе. Теперь все протискиваются поближе к нему, но никто не умеет разобраться в таблицах с цифрами.

– Я отдал две тысячи дукатов. Почти все, что у меня было, – говорит Яков Голинский Петру Яковскому, который сел рядом с ним на стул у стены. Они оба остаются здесь, с краю, понимая, что, как только речь зайдет о деньгах, поднимется скандал. – Прав этот Подольский.

И в самом деле, стоящие у стола начинают переругиваться, Франтишек Воловский-старший пытается навести порядок – успокаивает людей и объясняет, что их уже на улице слышно, а это ни к чему, что они превращают его дом в турецкий базар и что из этих вежливых, хорошо одетых чиновников и мещан вдруг вылезают старьевщики с рынка в Буске.

– Стыдитесь! – урезонивает он их.

Внезапно в Петра Яковского словно дьявол вселяется. Он бросается к столу и накрывает своим телом разбросанные бумаги.

– Что с вами? Хотите считаться с Яковом, как с каким-нибудь мелким торговцем? Уже не помните, кем были до того, как он появился? И кем были бы теперь, если бы не он? Торговцами, арендаторами, борода до пояса, пара грошей, зашитых в штраймл? Все позабыли?

Маевский, бывший Гилель, который уехал в Литву и редко бывает в Варшаве, восклицает:

– Мы и сегодня прежние!

Франтишек Воловский успокаивает Яковского:

– Ты, брат Петр, не преувеличивай. Мы многим обязаны собственному упорству в вере. И собственному труду.

– Из-за нас он провел тринадцать лет в тюрьме, мы его предали, – напоминает Яковский.

– Никто его не предавал, – отзывается молодой Лянцкоронский. – Ты сам говорил, что так должно было случиться. Ты сам говорил, а мы, вся махна, за эти тринадцать лет окрепли, подверглись испытанию, но не сошли с пути.

И еще кто-то бросает от стены, вероятно, снова этот Татаркевич:

– Неизвестно, он это или не он… Говорят, его подменили.

– Заткнись! – кричит Яковский, но, к его удивлению, Голинский тоже настроен критически:

– Кто мы теперь? Кто я теперь? В Буске я был раввином, дела у меня шли хорошо, а теперь пути назад нет, я банкрот.

Яковский выходит из себя, бросается на товарища и хватает его за гальштук. Бумаги летят со стола на пол.

– Вы все мелкие, подлые люди. Все позабыли. Так и сидели бы в дерьме – рогатинском, подгаецком, каменецком.

– И бускском, – саркастически добавляет Маевский из Литвы.

Яков Голинский возвращается домой пешком, один. Он возмущен. Жена, которая с самого начала находится в Брюнне, при Госпоже, уже несколько месяцев не дает о себе знать; он надеялся, что Яковский привезет от нее письма. Но тот не привез. Отводил глаза, а потом эта ссора, после которой Голинский сам не свой.

Цифры, которые он видел на счетах Подольского, не дают ему покоя, а в голове имеются и собственные счета: Голинский поставлял ткани к королевскому двору, поднялся высоко, но теперь – полное фиаско. Склады забиты тканями – дорогими, роскошными, которые никто уже не купит. Уверенный в своей удаче, когда собирали средства на Брюнн, он отдал все свои сбережения, полагая, что тем самым способствует процветанию – собственному и своей семьи, но сегодня вдруг видит все это совсем в ином свете. Будто пелена с глаз упала. Почему Магда не пишет? До сих пор он не хотел об этом думать, был занят, но сейчас в глубине души растет подозрение, почти уверенность; это как злокачественная опухоль, как будто у него в голове гнилая плоть: Магда теперь с другим.

Голинский всю ночь не спит, ворочается с боку на бок, слышит какие-то голоса, словно обрывки бурного спора, снова видит, как Яковский отводит глаза, и его заливает жар. Он уже чувствует, уже знает, хотя голова отказывается всем этим заниматься. Голинский снова подсчитывает долги, в полудреме видит мышей, грызущих запасы алой парчи и тюки камки.

На следующий день, не позавтракав, он идет пешком на улицу Длуга, к Яковским. Открывает сонный хозяин в рубашке и ночном колпаке, какой-то изнуренный, усталый, ноги в грязных носках потирают одну о другую. Вайгеле в наброшенном на сорочку платке молча начинает растапливать плиту. Вскоре появляются две сонные дочки Яковского – Барбара и Ануся. Яковский смотрит на гостя долгим взглядом, наконец жестом велит жене забрать детей и спрашивает:

– Чего ты от меня хочешь, Голинский?

– Расскажи мне, что там произошло. Что с моей Магдой?

Яковский опускает глаза на свои носки:

– Заходи.

Маленькая квартира Нахмана Петра Яковского заставлена вещами. Какие-то корзины, ящики. Пахнет вареной капустой. Они садятся за стол, с которого Яковский убирает бумаги. Старательно вытирает перо, прячет в ящик. На дне бокала – остатки вина.

– Что с ней? Скажи мне!

– А что с ней такое? Откуда мне знать? Я же по делам ездил, можно подумать, ты не знаешь! А не с бабами сидеть.

– Но ты был в Брюнне.

Порыв ветра ударяет в окно, стекло зловеще дребезжит. Яковский встает и закрывает ставни. В комнате делается темно.

– Помнишь, у Бешта мы спали в одной постели, – говорит Голинский, словно жалуется.

Яковский вздыхает:

– Ты же знаешь, как там живут. Ты сам все видел. Ты был в Ченстохове, был в Иванье. Никто не станет присматривать за твоей женой. Она свободная женщина.

– Я никогда не был так близко, как ты. Не был одним из вас, «братьев».

– Но ты видел, – Яковский говорит так, словно во всем виноват отчаявшийся Голинский. – Она сама попросила. Она теперь со шталмейстером Господина, Шимановским. Такой казак на коне…

– Казак, – машинально повторяет за ним Голинский, совершенно сломленный.

– Я тебе это говорю, Голинский, потому что мы друзья. Потому что ты поддерживал меня после смерти сына, потому что в Беште мы спали в одной постели…

– Я знаю.

– На твоем месте я бы так не расстраивался – ну а чего ты ожидал? Они делают это ради блага всех нас тут… Они близки к величайшему императору мира. Большой двор… Захочешь, чтобы она вернулась, – вернется.

Голинский встает и принимается расхаживать по маленькой комнате: два шага в одну сторону, два – в другую. Потом останавливается, делает глубокий вдох и начинает рыдать.

– Не могла она сама попросить, я Магду знаю… Ее наверняка заставили.

Нахман достает из буфета еще один бокал и наливает вина.

– Ты мог бы весь товар продать в Брюнне, вероятно, кое-что потеряешь, потому что парча там идет не так хорошо, как прежде. Но хоть что-то вернешь.

Через какой-нибудь час Голинский уже готов и под залог векселя занимает деньги на дорогу. Спустя несколько дней он добирается до Брюнна, грязный и усталый. Оставив товар на складе, тут же идет на Петербургер гассе, в дом у собора; надвинув шляпу на лоб, спрашивает у нескольких прохожих, как пройти. Дорогу тут все знают. Голинский собирался постучать и войти – по-человечески, но его вдруг охватывает подозрительность, он чувствует себя так, будто отправляется на войну, поэтому стоит в подворотне дома напротив и, хотя еще рано и на улицах лежат длинные утренние тени, надвигает шляпу поглубже на лоб и ждет.

Сначала открываются ворота и выезжает телега с мусором и отходами, потом выходят какие-то женщины. Голинский их не знает; у них плетеные корзины, и они поднимаются по улице, вероятно, на рынок. Затем подъезжает подвода с овощами, за ней – всадник. Наконец, откуда-то появляется экипаж, въезжает внутрь и остается до полудня, когда у ворот вдруг возникает какое-то движение. Голинскому кажется, что он видит двух женщин, одна из которых Звежховская, которая что-то подает то ли посыльному, то ли почтальону, другая – старшая Чернявская. В окнах второго этажа раздвигаются занавески, и там мелькает какое-то лицо – Голинский не понимает чье. Живот сводит от голода, но он боится уйти – вдруг пропустит что-нибудь очень важное. Перед самым полуднем ворота снова открываются, и на улицу выходит небольшая процессия, главным образом молодежь – они идут в собор на мессу, но Голинский снова никого не узнает. Только в конце видит знакомых – Дембовского в польском платье, с женой. Они идут молча и исчезают в соборе. Голинский понимает, что ни Франка, ни Авачи здесь нет. Он хватает за рукав одного из отставших юношей и спрашивает:

– А Господин где?

– В Вене, у самого императора, – добродушно отвечает тот.

Голинский проводит ночь в корчме, чистой, нарядной и вовсе не такой уж дорогой. Можно вымыться и выспаться. Он спит как убитый. На следующее утро, по-прежнему подгоняемый тревогой, отправляется в Вену.

У него уходит целый день, чтобы добраться до улицы Грабен, где живет Господин. У дома – стража, какая-то странная, в ярко-зеленых и красных ливреях, в шапках с пучками перьев. Вооруженная алебардами. О том, чтобы войти внутрь, нечего и мечтать. Голинский велит доложить о себе, но до вечера ответа все нет. Вечером подъезжает богатая карета в сопровождении нескольких всадников. Когда он хочет подойти, стража довольно грубо его останавливает.

– Я Голинский Яков. Господин меня знает, я должен его увидеть.

Они велят принести утром записку.

– Господин принимает в полдень, – вежливо говорит лакей в странной ливрее.

Anzeige, или Уведомление

Марии Терезии – Божьей милостью Императрице Священной Римской империи, Королеве Германии, Венгрии, Богемии, Галиции и Лодомерии, эрцгерцогине Австрии, герцогине Бургундии, Штирии, Каринтии и Карниолы, великой княгине Трансильвании и пр.

Будучи подданным Вашего Императорского Величества, родившись в Глинно, в четырех милях от Львова, и там выросший, я стал в этом городе раввином. Так случилось, что в 1759 году там появился некий Яков Франк, якобы неофит, живущий ныне в Брюнне, сын еврейского учителя. Его отец, подозреваемый в принадлежности к секте саббатианцев, был изгнан из общины и поселился в Черновцах на молдавских землях. Этот Яков Франк, хоть и родился в Королёвке, много поездил по свету, женился и имеет дочь, после чего принял магометанскую веру и саббатианцами провозглашен хахамом.

Со стыдом признаюсь, что также принадлежал к этой секте и полагал себя его последователем. По глупости своей я считал Франка не только великим мудрецом, но и воплощением духа Шабтая и чудотворцем.

В начале 1757 года вышеупомянутый Франк прибыл в Польшу и призвал всех верующих переехать в Иванье, во владения епископа Каменецкого. Там он объявил, что король Шабтай Цви должен был обратиться в веру Исмаила, что бог Барухия тоже должен был пройти через нее, а также через православие, но он, Яков, должен принять назарянскую веру, ибо Иисус Назарянин был оболочкой и шелухой плода и Его пришествие свершилось только затем, чтобы проложить путь истинному Мессии. И поэтому всем нам следует pro forma[199] принять эту веру и соблюдать ее в глазах христиан более тщательно, чем сами христиане. Мы должны жить благочестиво, но никогда не жениться на христианках, поскольку, как сказал Сениор Санто, то есть Барухия: «Блажен тот, кто позволит все запретное», он также говорил, что дочь чужого Бога запретна. Поэтому не следует никаким образом смешиваться с другими народами, но оставаться в глубине своего сердца верным трем узлам веры наших королей: Шабтаю Цви, Барухии и Якову Франку.

После долгих гонений на нас со стороны евреев, защищенные протекцией епископов Каменецкого и Львовского, осенью 1759 года мы приняли крещение.

Франку, который после приезда из Турции был беден, сразу дали много денег, во что я тоже внес свой вклад, пожертвовав ему для начала 280 дукатов.

Затем вышеупомянутый Франк отправился в Варшаву и там заявлял всем, что он властитель жизни и смерти и что те, кто поверит в него всем сердцем, никогда не умрут.

Однако когда, несмотря на все это, некоторые из самых близких ему и самых верных последователей умерли и у него просили объяснений, он сказал, что они, очевидно, верили в него недостаточно искренне.

Некоторые из окружения Франка, желая подвергнуть его испытанию, донесли обо всем церковным властям…

– Так было? – спрашивает Голинский человека, который ему диктует и чьи слова он записывает красивым почерком, лишь слегка спотыкаясь на длиннотах немецких выражений. Но тот не отвечает, и Голинский продолжает писать:

…Дело было передано в суд, состоящий из коронного канцлера, капитула и епископов. Большинство сторонников Франка открыто признали свою ошибку и поклялись отречься от подобных воззрений и отныне жить по-христиански. А Франка приговорили к вечному заточению в монастыре в Ченстохове. К сожалению, этот человек, одержимый сатаной, умеет привлечь к себе людей. Они поехали к нему в тюрьму и щедро его одарили. Многие остались там с ним, поскольку он сумел внушить, что его арест был необходим. И снова я вынужден со стыдом признать, что также был там и оставался с ним в его тюрьме до самой смерти жены Франка и ее похорон.

Эта смерть произвела на многих большое впечатление, как и учение Франка, в котором он восхвалял поступки, оскорбляющие человеческую природу и нравственность. Именно тогда я отступил от него и сделался его врагом. Покинув Ченстохову, я вернулся в Варшаву, где жил с женой и ребенком. Теперь моя жена уже четыре года проживает в Брюнне при дворе Франка, с недавних пор – с каким-то любовником…

Рука Голинского останавливается на этом слове: Gefährte[200].

– Это вам тоже уже известно? – спрашивает он.

Тот не отвечает, поэтому Голинский, помешкав, продолжает писать:

…она была с Франком и его дочерью в Вене, а теперь, вернувшись в Брюнн, встретилась со мной и, вновь ощутив ко мне естественное влечение, открыла мне, что Святой Господин, как называют Франка его последователи, еще тогда, в Ченстохове, приказал меня и других бунтовщиков убить во сне.

– Но это неправда. Ничего такого не было, – говорит удивленный Голинский, однако продолжает писать:

Она узнала об этом, поскольку ей там полностью доверяли, ведь это дочь одного из самых верных последователей Франка. Поэтому жена предупредила меня, чтобы я спасался и немедленно уезжал. По этой причине я подал жалобу коронным властям, и они даже начали расследование, предварительно записав мои показания в протоколе, с которым можно ознакомиться в Варшаве.

Когда в Польше начались беспорядки, Франк нашел возможность при посредничестве русских войск освободиться из тюрьмы. А затем отправился в Брюнн, где безнаказанно распространяет свою дьявольскую веру.

Кучеры Франка, конюхи, слуги, верховые, гусары, уланы – словом, все его окружение состоит сплошь из обращенных иудеев. Каждые четырнадцать дней к нему прибывают мужья, жены, сыновья и дочери из Польши, а также Моравии и даже из Гамбурга, с богатыми подношениями, лошадьми; это тоже выкресты из той же секты, которая – как мы видим – распространяется по миру. Они целуют ему ноги, остаются на несколько дней и уезжают, на их место прибывают новые, и эти паразиты размножаются с каждым днем.

Хорошо знаю, что слова мои ни в коей мере не являются доказательством, но я готов быть заключен в тюрьму до тех пор, пока расследование Его Императорского Величества не подтвердит эти неслыханные непотребства, о каких никто не слыхал от сотворения мира, и мой донос…

Голинский на мгновение задумывается над этим словом, наконец пишет:

…будет доказан по всем пунктам.

Поэтому я смиренно, на коленях, ходатайствую перед Вашим Императорско-Королевским Апостольским Величеством о том, чтобы по причине важности этого вопроса меня здесь, в Вене, подвергли очной ставке с Яковом Франком, в результате которой были бы раскрыты все преступления Франка, а я бы смог вернуть тысячу дукатов, им у меня взятую, при этом, учитывая совершенные ранее ошибки, кои жажду исправить настоящим откровенным признанием, я надеюсь на снисхождение.

Покорный слуга Вашего Императорско-Королевского Апостольского Величества

– Яков Голинский.

Человек, диктовавший ему это письмо, забирает листок и посыпает песком. Песок высушивает слова Голинского, и теперь они приобретают силу.

Кофе с молоком, последствия

Вероятно, Якову повредила эта новая мода пить смесь двух стихий: кофе и молока. Началось с легкого несварения желудка, но вскоре переваривание пищи словно бы полностью прекратилось, и овладевшая им слабость могла сравниться разве что с той, которая приключилась в Ченстохове, когда Якова отравили гостией. К тому же одолевают кредиторы, платить которым нечем, поскольку огромные средства, во-первых, были потрачены на пребывание в Вене, во-вторых, ушли на посольские миссии. Дожидаясь, пока Каплинский, Павловский и Воловский привезут из Варшавы деньги, Яков приказал временно ограничить все лишние расходы на питание и отослать домой некоторых гостей, содержание которых слишком обременяло двор. Настолько слабый и измученный, что не в состоянии даже сидеть, он диктует письма к варшавской махне, любимой общине. Учит их быть сильными, как дерево, которое, даже когда ветер ломает его ветви, остается на своем месте. Нужно крепиться и сохранять мужество. Он завершает письмо словами: «Ничего не бойтесь».

Диктовка настолько изнуряет Якова, что в тот же вечер он погружается словно бы в тяжелый и глубокий сон.

Кризис продолжается несколько дней, Господин лежит в летаргическом сне, и только сменяют друг друга те, кто ухаживает за ним, – смачивают рот влажной губкой, перестилают постель. Окна закрыты, совместные трапезы отменены, пищу теперь подают простую: хлеб и кашу с небольшим количеством масла. На второй этаж, где находятся комнаты Господина, никто не поднимается. График дежурств определяет Звежховская, высокая и худая, чуть сгорбленная, она бродит по коридорам, звякая висящими на поясе ключами. Это она, еще сонная, однажды утром, открывая кухню, видит Господина в одной рубахе, босиком – покачиваясь, он стоит на пороге. Дежурившие при нем задремали, а он выздоровел. Звежховская поднимает весь двор на ноги, варят бульон, который Яков отказывается даже попробовать. Теперь он питается печеными яйцами, не ест ни хлеба, ни мяса, только эти яйца и – что удивительно – быстро крепнет. Возобновляет свои одинокие прогулки за город. Звежховская незаметно посылает кого-нибудь следом – приглядеть за ним.

Месяц спустя, уже полностью поправившись, Яков торжественно отправляется в Проссниц к Добрушкам, куда раз в год – об этом знают только посвященные – съезжаются правоверные со всей Европы. У Добрушек делают вид, что это семейный праздник, годовщина, только не совсем понятно, какая и чья. Что-то вроде свадьбы Исаака Шора, ныне Хенрика Воловского, двадцать семь лет назад: собираются все. Яков Франк приезжает в богатой карете, в сопровождении собственных гусар. Один легко ранен. Под Брюнном на них напали евреи, правда, плохо вооруженные. Шимановский, у которого всегда наготове заряженное оружие, выстрелил несколько раз, и они разбежались.

На все это смотрит Ента, поскольку тут имеется определенное сходство, привлекшее ее внимание. Во времени случаются моменты, очень похожие друг на друга. На нитях времени завязываются узлы и узелки, время от времени происходит нечто симметричное, время от времени что-нибудь повторяется, словно все подчиняют себе припевы и лейтмотивы, повергая людей в некоторое смущение. Такой порядок может оказаться неудобен для разума; непонятно, как с ним быть. Хаос всегда казался людям более привычным и безопасным, как беспорядок в ящике собственного стола. И вот сейчас здесь, в Просснице, все напоминает тот памятный день в Рогатине двадцать семь лет назад, когда Ента не совсем умерла.

Там ехали по грязи телеги, а на них мужчины во влажных лапсердаках. Тлели в низких избах масляные лампы; густые бороды мужчин и пышные юбки женщин хранили запах вездесущего дыма, мокрого дерева и жареного лука. Теперь по моравским трактам летят экипажи на рессорах, с мягкими сиденьями. К большому дому Добрушек подъезжают опрятные и упитанные люди, хорошо одетые, любезные и сосредоточенные. Здороваются друг с другом во дворе; очевидно, что окружающий мир они воспринимают как свою удобную квартиру. Между собой общаются доброжелательно и приветливо – все говорит о том, что встречается большая семья. Так оно и есть. Останавливаются в двух корчмах по соседству. Жители города присматриваются к гостям, певуче говорящим по-немецки, с любопытством, которое, однако, быстро тает. Может, Добрушки празднуют золотую свадьбу. Что он еврей – так это все знают, тут много евреев. Живут честно и трудятся усердно. Чем-то они отличаются от тех, других, евреев, но никого уже не интересует, чем именно.

Женщин на время дискуссий непременно отделяют от мужчин, эти три дня они проводят в своем кругу, во всех подробностях обсуждая, кто, когда, с кем, как, почему и где. В долгосрочной перспективе эта болтовня приносит пользы больше, чем утверждение доктрины. Возникают идеи браков, женщины выбирают модные имена для еще не рожденных детей, обсуждают подходящие места для лечения ревматизма, сводят тех, кто ищет хорошую службу, с теми, кто нуждается в работниках. Утром читают священные книги и тоже спорят. После обеда устраиваются уроки музыки: Шейндел и ее дочери очень талантливы, и у них много нот. Пока девочки играют, старшие женщины, в том числе Шейндел, наливают себе по рюмочке вишневого ликера, и тут уж начинаются споры, ничем не уступающие мужским, за стеной.

Одна из дочерей Добрушки, Блумеле, особенно одаренная, аккомпанируя себе на фортепиано, поет переведенный на немецкий язык старинный гимн правоверных:

В железном ковчеге на тяге воздушной

Душа мчится пó морю, вóлнам послушна.

Не ввергнется сердцем ни в плен Вавилонский,

Ни в плотский иску́с, как в места заключенья.

Что скажут о ней, не имеет значенья.

Что будут шептать на балах и в гостиных

Изящные дамы, галантные паны,

Все грозные стражи традиций старинных,

О, как это скучно, не нужно и странно,

Душа проскользнет частокол этих слов,

И с крыльев стряхнет пыльный шум голосов.

Неведомы ей ни кошмар, ни блаженство,

Ни роскошь, ни бедность не трогают душу,

Ни даже девичьей красы совершенство.

Ее безмятежность ничто не нарушит.

Мне в уши вложи Твое слово, о Боже!

Чтоб истины искру познала, быть может[201].

Ее чистый голос звучит настолько выразительно, что некоторые мужчины, стоящие у двери и прислушивающиеся к дискуссии, на цыпочках ретируются и потихоньку присоединяются к женщинам.

Специально ради этого важного собрания приехал из Вены Томас. Сначала он, разумеется, отправляется к женщинам – прежде чем погрузиться в серьезные разговоры, хочет просто поболтать. Томас привез из Вены новую игру: один человек жестами изображает какую-нибудь фразу, остальные отгадывают. Жесты и гримасы – самый демократичный язык, и даже самый чуднóй акцент, который тут можно встретить, – не помеха. Томас обещает, что они поиграют вечером, когда настанет время развлекаться. Оставляет женщинам «Песни Оссиана», которые перевел его друг. Так что вечер проходит за чтением. Эве не понятны ни волнение, которое вызывает текст, ни растроганность, изливающаяся девичьими слезами.

С мужчинами Томас обсуждает масонские идеи. Эта тема уже давно интригует старших братьев, живущих в провинции, а поскольку сын Шейндел сам член ложи, он читает им что-то вроде небольшой лекции, после чего разгорается дискуссия. Больше всего братьям запоминается один фрагмент. Томас рассказывает, что в этом разделенном мире, выстроенном из фракций, которые частично накладываются друг на друга и называются религиями, масонство – единственное место, где могут встречаться и действовать люди с чистым сердцем, лишенные суеверий и открытые.

– Покажите мне, где еще еврей может говорить, обсуждать и действовать вместе с христианином вне бдительного ока костелов и синагог, систем власти, иерархий, которые делят людей на лучших и худших? – восклицает он, возвышаясь над собравшимися; узел белого шелкового гальштука слегка распущен, а уложенные волосы, длинные и волнистые, растрепались. Томас вдохновенно витийствует:

– Эти две враждебные системы вечно конфликтуют, никогда друг другу не доверяя, подозревая в бесчестных поступках и ложных убеждениях. Мы с самого рождения вовлечены в эту распрю, одни рождаются такими, другие – эдакими, и никого не интересует, как нам хотелось бы жить на самом деле…

Кто-то из сидящих сзади протестует. Начинается жаркий спор. Томасу не дают закончить. Если бы не тот факт, что он хозяин, а встреча происходит вечером, в менее официальной обстановке, его бы просто выставили за дверь. Однако и так ясно, что сын Залмана погорячился.

Яков в тот день выступает в самом конце, смело и ярко. Он совсем не похож на этих скучных старых ораторов (Томас – исключение), которые на все лады склоняют имя Эйбешюца. Яков ни разу не упоминает ни себя самого, ни Деву – от этого его особенно предостерегал молодой кузен, и он послушался. Яков говорит о том, что обращение «в религию Эдома» уже стало необходимостью. Других вариантов нет. И нужно искать для себя место, которое даст относительную независимость, в котором можно будет жить по собственным законам, но спокойно.

Когда из угла доносится чей-то возмущенный шепот, Яков поворачивается в ту сторону и замечает:

– Вы знаете, кто я и как стал тем, кем являюсь теперь. Мой дед, Моисей Меир Каменкер, был арестован за год до моего рождения, когда контрабандой перевозил правоверные книги из Польши в Гамбург. За это его посадили в тюрьму. Я знаю, чтó говорю, и не ошибаюсь. Я не могу ошибаться.

– Почему это ты не можешь ошибаться, Яков? – спрашивает кто-то из собравшихся.

– Во мне – Бог, – отвечает Яков Франк с обаятельной улыбкой, обнажающей его все еще белые и здоровые зубы.

Возникает суматоха, кто-то свистит, приходится утихомиривать всю компанию.

До поздней ночи женщины и молодежь играют в новую игру Добрушки. Из открытых окон доносятся взрывы смеха. Абсолютной победительницей оказывается Фанни, молодая жена раввина из Альтоны, наиболее рьяного противника теорий Томаса.

Грыжа и слова Господина

Дом в Брюнне уже не так многолюден, как прежде, но сюда все еще приезжают правоверные из Польской Руси, Подолья и Варшавы. Это самые бедные гости, которых тоже нужно принять. После долгого пути они грязные, некоторые выглядят дикарями, как та женщина с колтуном, который она не дает состричь, опасаясь, что вместе с ним потеряет жизнь. Господин велел срезать ей колтун во сне, а затем, сотворив над ним молитвы, торжественно сжег. Гостей укладывают спать во всех возможных углах и в комнатах для паломников над кухней во дворе, но места все равно не хватает. Так что они снимают комнаты и селятся по всей округе. Но все равно целыми днями просиживают у Господина. Едва бросив на них взгляд, Яков сразу понимает, чтó перед ним за человек, и в зависимости от этого одним рассказывает сказки и байки, а другим объясняет трудные и сложные места из ученых книг.


Ris 767. Jehova


На Хануку Господин сам зажег свечи, но запретил молиться на идише. А на Йом-кипур велел петь и танцевать, как было принято у них в Иванье и до этого тоже.

Господин зовет к себе на ночь Виттель Матушевскую – она только что приехала из Варшавы, где гостила у детей. Яков радуется ее приезду, велит себя побрить, постричь и подрезать ногти на ногах. Виттель бросается к нему и низко кланяется, но он поднимает ее и обнимает, а Виттель краснеет как рак. Так же сердечно Господин приветствует ее мужа, Матеуша.

С тех пор как Эва Звежховская заболела, Виттель взяла на себя ее обязанности руководства двором, а хватка у нее железная. Она заставляет молодых, обленившихся, праздных мужчин работать в огороде, вырывать траву, пробивающуюся между камнями во дворе, немедля убирать лошадиный навоз, над которым вьются тучи мух. Договаривается с водовозом, чтобы привозил больше воды, организует засолку огурцов в больших бочках. Только Виттель имеет право слегка журить Господина. Она даже может на него обидеться, как, например, когда обвиняет – женщины успели нажаловаться, – что совокупления он назначает всегда так, чтобы это устраивало мужей, а не жен.

– А ты бы как поступила? – спрашивает Яков. – Мне Бог подсказывает.

– Ты должен внимательно смотреть, кто кому симпатизирует, кто кому нравится, а кто – нет. Если ты сведешь вместе тех, кто друг друга ненавидит, результатом будут лишь стыд и страдания.

– Дело не в том, чтобы им было хорошо друг с другом, – объясняет ей Господин, – а в том, чтобы они через себя переступили и свыклись друг с другом. Дело в том, чтобы стать единым целым.

– Мужу легче, чем жене, «переступить через себя», как ты это называешь, а женщины потом чувствуют себя ужасно.

Яков смотрит на Виттель внимательно, он удивлен ее словами.

– Пусть женщины имеют право сказать «нет», – предлагает Виттель.

Яков отвечает:

– А вот об этом ты особо не распространяйся, иначе мужья будут велеть им говорить «нет».

Виттель, помолчав, отзывается:

– Они не такие дуры. Женщина не против побыть с другим мужчиной… Многие просто ждут разрешения; если разрешения не последует, они все равно это сделают. Так всегда было и всегда будет.

После возвращения из Проссница в Брюнн Яков снова заболевает. Виттель Матушевская утверждает, что его болезни – от злоупотребления здешним гермелином[202], местным сыром, который Господь ест горячим и помногу. Ни один желудок не в состоянии столько переварить, сердится она. На сей раз, однако, снова дает о себе знать болезненная грыжа. В нижней части живота, почти в паху, появляется уплотнение, торчащее из брюшной полости. У Якова уже так было в Иванье. Виттель и те, кто обслуживает Господина днем или ночью, взволнованно твердят, будто у него два члена. На кухне болтают, что второй член появляется, когда должно случиться что-то важное. Женщины хихикают, на щеках у них выступает румянец.

Грыжу, от которой якобы нет лекарства, – возможно, впрочем, эта болезнь все же является видимым признаком благословения, – Господин лечит сам. В его любимом лесу под Брюнном есть дубрава, там Господин выбирает молодой дуб и велит рассечь его вдоль, затем разжигает огонь и кладет туда камень и подожженный трут. Потом раскладывает вокруг розги и велит всем удалиться. Так он делает несколько раз, и грыжа исчезает.

Тогда же Яков посылает за Эвой в Вену и привозит одного художника, который специализируется на портретах-миниатюрах. Яков заказывает три. Эва позирует, недовольная, что ее отвлекли, ведь император может вызвать в любую минуту. Миниатюры отправляют братьям в Гамбург и Альтону с просьбой оказать финансовую поддержку двору и лично Деве, которая близка к императору, что Яков велит особо подчеркнуть.

Во время вечерних занятий, которые часто затягиваются до поздней ночи, Яков сначала рассказывает сказки и притчи, затем начинается более серьезная часть. Слушатели занимают все свободные места: старшие усаживаются в кресла, на диваны и скамьи, принесенные с этой целью из столовой, молодые устраиваются на полу на турецких подушках, которых тут повсюду полно. Мысли тех, кто отвлекся, обращаются к собственным делам, и только время от времени размышления прерывает чей-нибудь не очень умный вопрос или внезапный взрыв смеха.

– Мы сделаем три шага, запомните, – начинает Господин.

Три шага: один – крещение, второй – вход в Даат, а третий – царство Эдома.


Ris miniaturaEwaFrank


В последнее время Господин полюбил говорить о Даате, что на древнееврейском означает знание, величайшее знание, такое же, каким обладает Бог. Однако оно может быть доступно и человеку. Это также 11-я Сфира, которая стоит внутри Древа Сфирот, и сначала ее не сумел познать ни один человек. Тот, кто отправится вместе с Яковом, пойдет прямо к Даату, а когда они туда доберутся, все будет отменено, в том числе и смерть. Настанет освобождение.

Во время лекции Енджей Дембовский раздает напечатанные изображения Древа Сфирот. Он недавно это придумал и доволен, что и они могут воспользоваться современными, модернизированными методами просвещения. Так слушателям легче представить себе место спасения в общем плане творения.

О влечении к загадочным экспериментам с материей

Томас фон Шёнфельд, который после смерти отца вложил вместе с братьями средства в заморскую торговлю, теперь пожинает первые плоды. Несколько раз в год он ездит в Амстердам и Гамбург, а также посещает Лейпциг и возвращается оттуда с хорошими контрактами. Братья основали в Вене небольшой банк и ссужают деньги под проценты. Томас также проводит для императора некую довольно загадочную рекогносцировку относительно Турции, при этом охотно и по праву пользуется обширными связями своего дяди, Якова Франка.

Яков часто вызывает его письмами; через Томаса он занимает деньги в венских банках. Томас привозит векселя. Он уговаривает Якова положить полученные из Польши деньги в банк под проценты или сделать прибыльное вложение, а не держать в бочках в подвале, как требуют Чернявская с мужем – теперь они придворные казначеи.

Но самое главное в этой необычайной любви дяди и племянника – странные визиты «братьев», как их называет Томас, таких как Эфраим Йозеф Гиршфельд и Натан Арнштейн, оба богатые промышленники из Вены, Бернхард Эскелес[203], банкир, совершенно не интересующийся деньгами, а еще некий печатник – граф и крестный отец Томаса фон Шёнфельда. Этот граф скоро будет ходатайствовать о дворянском титуле для своего крестника.

Пока что Томас пользуется приставкой «фон» нелегально, в основном во время поездок в Германию или Францию. Но в то же время, также и по его инициативе, уже начата переписка по поводу баронского титула, который хочет получить Яков Франк. Здесь, в Брюнне, он использует фамилию Добрушка – по праву, поскольку находится в родстве с семейством Добрушек из Проссница. Итак – Йозеф граф Добрушка. Яков – имя парадное, пурпурный плащ, надеваемый по особым случаям.

Задолго до смерти Марии Терезии в 1780 году на письменный стол ее сына ложится ходатайство об австрийской нобилитации Якова Франка – польский дворянский титул он уже получил, – написанное подобающим, подкупающе красивым стилем Томаса фон Шёнфельда. Второй документ, приложенный педантичным и лояльным секретарем, – донос, составленный тем характерным образом, каким обыкновенно пишут доносы, – безлично, с непоколебимой уверенностью и в то же время будто бы шепотом:

…следует отдавать себе отчет, что существовало в прошлом и неизбежно существует сегодня знание, не доступное широкому кругу, направленное на предметы, казалось бы, естественные, которые, однако, трактуются как сверхъестественные, а также традиция рассматривать происходящее на нашей планете при помощи веры в циклы. Эта традиция смело обращается к тому, на что мы, богобоязненные католики, не осмелились бы, – рассмотрению проблемы Божественной Сути. Говорят, что подобное учение содержится в халдейской книге мудрости под названием Зоар. Эта мудрость выражена там туманным и специфически аллегорическим образом, так, чтобы посторонние, не умеющие пользоваться числовыми техниками и буквами древнееврейского языка, не могли ее понять. Впрочем, это относится и к евреям – лишь немногие в состоянии уразуметь то, что там написано. Среди тех, кто умеет это делать, – подданный Его Величества, проживающий в Брюнне Франк. У таких, как он, достаточно знаний, чтобы проводить загадочные эксперименты с материей и удивлять непосвященных. Чистой воды шарлатанство, но оно создает вокруг этих людей атмосферу чего-то необычного и порождает ложные репутации. Однако говорят, что после разрушения Второго Храма остатки этих знаний разошлись по всему Востоку, главным образом по арабским странам. Арабы же передали его тамплиерам…

На этом месте император тяжело вздыхает, он бы не стал читать дальше, кабы не тот факт, что имя знакомое. А потому продолжает:

…которые снова привезли его в Европу, положив начало многочисленным ересям. Это знание или его фрагменты стали краеугольным камнем верований и деятельности масонов, однако же не всех, а лишь тех, среди которых важное место занимает Томас фон Шёнфельд, он же Моисей Добрушка…

– Дорогая, твой отец умеет делать золото? – спрашивает император у Эвы, когда спустя несколько дней она появляется в его спальне в Шёнбрунне. Иосиф называет ее meine Vogel, то есть «моя птичка».

– Конечно, – отвечает Эва. – Под нашим домом в Брюнне имеется тайный ход, ведущий в Силезию, на секретные золотые прииски.

– Я серьезно спрашиваю, – говорит император, сводит брови, и на его безупречном лбу появляется вертикальная морщинка. – Мне говорили, что это возможно.

После венской прапремьеры оперы Моцарта «Свадьба Фигаро», которую император приказал устроить до французской премьеры, к Эве подходит элегантный, высокий и статный, но уже немолодой человек. Белый парик – волосок к волоску, а платье настолько изысканно и так отличается от тех, которые носят в Вене, что нет никаких сомнений: он прибыл прямиком из Парижа.

– Я знаю, кто вы, мадам, – говорит мужчина по-французски, глядя на Эву чуть искоса.

Эва польщена тем, что ее выделили из толпы светских дам, и, в сущности, на этом знакомство бы и закончилось, однако щеголь продолжает:

– Вы, мадам, подобны мне, вы чужая на этом представлении. Я прав?

Эва пугается – незнакомец слишком дерзок. Она хочет уйти и глазами невольно ищет в толпе отца.

– Я вижу, мадам, что ваше благородство и красота гораздо глубже, они исходят из чистого сердца; вы словно звезда, заблудившаяся под этими примитивными крышами, затерянная искра чистейшей кометы… – продолжает незнакомец. Он не первой молодости, но все еще очень красив. Напудренное лицо кажется Эве непроницаемым. Краем глаза она замечает любопытные взгляды других женщин.


Ris 746. Wieden plac cesarski


Поскольку император в тот вечер ею не интересуется и быстро исчезает со своей новой любовницей, Эва проводит время с незнакомцем. Он слишком стар, чтобы воспринимать его как мужчину, слишком мягок, слишком словоохотлив, и, в сущности, кажется Эве совершенно лишенным мужского начала. Они отправляются в курительную комнату, и спутник угощает ее прекрасным табаком. Приносит шампанское, и – вот удивительно – они беседуют о собаках. Эва жалуется, что ее борзые очень нежные и что они кажутся ей глупыми. Она тоскует по собаке, которая была у нее в детстве. Мужчина демонстрирует отличное знание собачьих нравов и секретов разведения.

– Крупные собаки много болеют и недолго живут, чему пример борзые, поскольку их скрещивают вплоть до полного вырождения. Совершенно как людей, – добавляет пожилой щеголь. Ей бы маленькую собачку, но храбрую. Маленького льва. Таких разводят в Тибете, говорят, это священные собаки.

Неизвестно, когда и как разговор заходит о «делании»[204]. Эта тема увлекает всех, хотя лишь немногие по-настоящему ее изучили; большинство интересуется только золотом. А ведь алхимия – путь к мудрости. И Джакомо Казанова замысловато объясняет Эве Франк значения различных этапов «делания». Сейчас речь идет о нигредо[205].

Эва давит на живот. Она отослала Магду Голинскую, у которой слишком длинный язык. Магда вернулась в Брюнн. Она выходит замуж за Шимановского, который отбил ее у Голинского. Всю правду знает только Ануся Павловская, но они ничего не обсуждают. Ануся помогает Эве перевязать бедра и округлившийся живот, причем так, будто это совершенно в порядке вещей. Ласково, но уверенно. Однажды к Эве зашел отец, она была уже в постели, сунул свою уверенную руку под одеяло. Шершавые, костлявые пальцы нащупали злосчастную округлость. Эва закусила губу. Отец лег рядом и погладил ее по голове, но потом пальцы вцепились ей в волосы и дернули. Он долго смотрел дочери в глаза, но так, будто видел не ее, а то, что вскоре произойдет. У Эвы душа ушла в пятки. Случилось самое страшное, что могло произойти, – отец сердится. Эва панически боится его гнева. После этого Яков больше не появлялся, а она не выходит из комнаты, сказавшись больной.

В конце концов пришла Виттель Матушевская и заставила Эву выпить много соленой воды с чем-то горьким, отвратительным. На следующий день она опять пришла – давила на живот, пока вечером не появилась кровь. Ребенок был крошечный, размером с огурец, длинный, тощий и мертвый. Матушевская и Ануся завернули его в тряпки и куда-то унесли. Случайно в комнату заглянула француженка, учительница Эвы. Ее в тот же день уволили.

Все виды золы, или Как сделать золото в домашних условиях

Когда Томас произносит слово «алхимия», такое ощущение, что из его рта вылетает маленькая круглая булка, еще теплая.

Под мастерскую отводят комнату в самом конце коридора, возле покоев Якова. Через генерала Балвиччини, с которым Яков познакомился при дворе, он заказывает из Италии специальные приборы. Аппарат, состоящий из реторт и горелок, стеклянных трубок и колб, осторожно и тщательно устанавливают на специально изготовленных для этого столах и полках, чтобы на Рождество наконец зажечь огонь под ретортой от первой ханукальной свечи. Томас фон Шёнфельд, уже отец троих детей, неизменно в белоснежном парике и элегантном костюме, всегда приходит, бывая в Моравии. Привозит массу подарков всем братьям и сестрам.

Они с Яковом практически не выходят из мастерской и никого туда не пускают; посвящены только Матушевский и еще один знакомый Томаса, некий граф Эккер унд Экхоффен, так любезно танцевавший с Эвой у императора. Теперь, однако, все знают, что он не интересуется женщинами, что не мешает ему разбираться в «делании». К сожалению, уже март, а им все не удается получить ни кусочка золота или серебра. Время от времени в бесчисленных сосудах и банках появляются только вонючие жидкости и всевозможные виды золы.

Якову снится, что графиня Зальм, с которой он познакомился при дворе и которая ему особенно симпатизирует, советует «употребить Мораву» от болей в затылке, которые в последнее время действительно его беспокоят. Разумеется, это означает, что скоро придет помощь в делании золота, что было бы кстати, так как долги превысили уже всякую меру – несмотря на все спекуляции Томаса. А может, и вследствие таковых. Ведь он убедил Якова, а прежде всего Звежховских и Чернявских, играть на бирже. И если поначалу им удалось заработать достаточно, чтобы расплатиться с долгами, то потом удача от них отвернулась. Тогда-то и родилась идея заняться алхимией. Теперь у Томаса появляется еще более удачная мысль: они начинают разливать по бутылкам прозрачную, ароматную жидкость золотистого цвета, производную какой-то слабой кислоты. Как следует разбавленная, она безвредна для кожи. Капля, выпитая с чашкой воды, лечит все болезни, утверждает Томас. Яков проверил это на себе, и кровотечение из заднего прохода, которым он страдал, летом полностью прекратилось.

Первые ящики с бутылочками этой чудесной жидкости отправляются в общину правоверных в Проссниц, и когда там снадобье производит фурор, Воловский везет товар в Варшаву. Летом в соседней комнате открывают небольшую мануфактуру, где женщины наклеивают на бутылочки маленькие красивые этикетки и укладывают в ящики, которые отправятся в Альтону.

К сожалению, даже средства, полученные за эти, как их называют, «золотые капли», не в состоянии покрыть все долги.

Как видят мир сны Господина

Зима 1785/1786 года не приносит ничего хорошего. В доме на Петербургер гассе холодно, Господин постоянно недомогает и вял, а Госпожа практически не выходит из своих покоев. Внезапно, как ножом отрезало, прекратились поездки в Вену. Продали один экипаж, а второй, маленькую элегантную коляску, еще держат в каретном сарае, на случай, если император передумает и захочет вернуть Эву Франк. Чтобы расплатиться с поставщиками, пришлось продать также ценный сервиз. Генерал Балвиччини купил его по очень выгодной цене. Много народу отослали домой, и на Петербургер гассе сделалось тихо. Топят только в спальнях и в большом зале, где есть камин. Именно из-за камина те, кто остался при дворе, проводят здесь бóльшую часть дня.

Утром, еще до завтрака, верующие собираются вместе, чтобы послушать сны Господина. Господин появляется последним: следует обратить внимание на то, как он одет. Женщины заметили, что если Яков в белой рубашке, то в этот день будет сердиться и многих упрекнет. А если надел красный халат – значит, настроение хорошее.

Господин рассказывает свой сон, его записывает молодой Чернявский или Матушевский. Когда Яковский в Брюнне, он тоже пишет. Потом свой сон рассказывает Эва – и его тоже записывают. Затем сны долго обсуждаются и комментируются. Стало традицией, что другие также могут поведать о своих снах, комментируя таким образом сновидения Господина и Госпожи. Случаются необыкновенные совпадения, о которых потом толкуют целыми днями. Рассказывание снов иногда продолжается до полудня, поэтому, по распоряжению Звежховской, в это время подают скромный завтрак.

В коридорах и на лестничных клетках царит пронизывающий холод, крошечные коготки ледяного снега царапают оконные стекла; ветер мечется в дымоходах. Люди буквально кожей чувствуют, как на дом в Брюнне наступают какие-то иные миры, где никто не является тем, кто он есть, а каждый представляет собой кого-то совсем другого, и все, что кажется постоянным и определенным, утрачивает свои очертания и всякую уверенность в собственном существовании.

Господин находится при дворе прусского короля Фридриха и подает ему превосходное вино, но прежде, чем налить, насыпает в бокал песок и смешивает с вином. Император с удовольствием выпивает. Тем же напитком угощают присутствующих здесь принцев и королей.

Странно, как такой сон потом находит себе место в дневном мире. Вот уже у всех перед глазами стоит картина кубков с песком и вином, и даже за ужином, когда они пьют вино, им чудится сыплющийся песок, а некоторые – особенно женщины, потому что им словно бы больше снов снится или, по крайней мере, они больше помнят, – твердят, будто на следующую ночь они тоже пили песок или давали его пить другим; возникает возможность превращения, которая будет постоянно им сопутствовать: превратить песок в вино, превратить вино в песок.

Господину явился во сне рабби Шимон, отец Якова Шимановского, и сказал, что его ждет помещица из Войславиц. Она тоже появляется – красивая молодая женщина в белом. Господин сказал Шимону: «Но она старая, уродливая и всегда одета в черное». Шимон же ответил: «Не обращай внимания, это всего лишь тень. Она очень богата и хочет все отдать тебе». В этом сне Господин был еще молодым и толстым. Помещица из Войславиц ласкала его и обнажала свою грудь, хотела с ним быть, но Господин не пожелал, отказывался.

Все сходятся на том, что этот сон означает разрешение финансовых проблем.

Господин видел на огромном поле тысячи улан, все правоверные, а его сыновья, Рох и Юзеф, ими командовали. Вывод Господина: «Я покину Брюнн и займу наконец подобающее место, и тогда ко мне придет множество господ и евреев, желающих креститься».

Господин видел графа Весселя, у которого пытался арендовать дворец в Пилице, – он сидел на маленькой табуретке в своей карете. Вывод Господина: «Придет помощь золотом, а просьба графа будет удовлетворена, ибо он просил, чтобы его дочь приняли в свиту Эвы».

Господин видел красивую девушку, сидящую на горе, а вокруг много травы, свежей и пышной. Между ног девушки бил источник чистой, пресной, холодной воды. Бесчисленное количество людей стояло и пило из этого источника. И он тоже пил, но незаметно, чтобы не привлекать к себе внимания. Интерпретация этого сна совершается вечером в спальне Эвы, которая в последнее время очень подавлена. Сон может значить только одно: она наконец выйдет замуж.

Эва ждет знака от императора. Но его все нет. После похорон матери император ни разу за ней не прислал. И уже, вероятно, не пришлет. Хотя она знала, что так случится, Эва чувствует себя несчастной и брошенной. Она похудела. В Вену ездить не хочет, слишком многое там вспоминается, хотя ее знакомая, графиня Вессель, пыталась объяснить Эве, что как бывшая любовница императора она могла бы теперь иметь всех и вся. Эва приезжает только на похороны императрицы, но народу столько, что новое платье и шляпа теряются в толпе, никто не обращает внимания на прекрасные глаза и восточное очарование.


Ris 780.Czyja zona bedzie Ewa_a


Ris 780.Czyja zona bedzie Ewa_b


Императрица лежит в гробу, очень красиво одетая, массивное тело утопает в пене кружев. Эва Франк стояла достаточно близко, чтобы видеть кончики сизых пальцев, сложенных на груди. С тех пор она каждый день со страхом разглядывает свои, боясь, что увидит признак подступающей смерти. На похоронах вполголоса рассказывали, как умерла Мария Терезия. Якобы императрица упала на кресло и начала задыхаться. Одна из фрейлин драматическим шепотом утверждала, что молодой император, как всегда хладнокровный, еще успел упрекнуть мать, что она упала неудачно. «Ваше величество неудачно сели», – якобы сказал он. «Достаточно удачно, чтобы умереть», – якобы ответила императрица и в самом деле умерла.

Эва обещает себе, что тоже умрет достойно. «Желательно молодой», – говорит она, и это раздражает отца. Яков твердит, что теперь, когда Иосиф стал единоличным правителем, он наконец-то сможет делать, что хочет, и верит, что тот женится на Эве.

Он велит дочери приготовить платья, ведь она вот-вот снова вернется ко двору. Но Эва знает, что этого не случится. Она боится сказать об этом отцу, поэтому по вечерам они с Анусей Павловской чинят порванные кружева и гадают по Зоару, который Ануся привезла из Польши.

Эва в последнее время обгрызает заусенцы. Иногда пальцы в таком состоянии, что скрыть ранки можно только под перчатками.

О Франтишеке Воловском и его ухаживаниях

Франтишек Воловский, первенец Шломо, он же Лукаш Франтишек Воловский, – спокойный, высокий, красивый молодой человек, на год старше Эвы; говорит медленно, с расстановкой. Он учился в польских школах и мечтал об университете, но не вышло. Зато Франтишек много читал самостоятельно и во многом разбирается. Говорит на древнееврейском, идише, польском и немецком. На каждом из этих языков своеобразно, потому что у него есть небольшой дефект дикции. Франтишек не хочет оставаться с отцом в Варшаве и варить пиво. В конце концов, у него имеется шляхетский титул. Он хотел бы заняться делами великими и важными, хотя еще не знает точно, какими именно. В Брюнн он приезжает в том возрасте, когда уже принято жениться. Будучи сыном одного из самых старших и важных братьев, обладает определенными привилегиями. Франтишеку выделяют комнату, которую он делит со своим двоюродным братом. Тот, несколькими годами моложе, окончил коллегию пиаристов – предмет жгучей зависти Франтишека.

Отец Франтишека, Шломо Воловский, уже писал Якову Франку по поводу женитьбы сына; не открытым текстом, но письмо было очень сердечным и полным воспоминаний – Шломо ссылался на память Элиши Шора и заверял в своей братской любви, что, возможно, указывало на то, что семья Воловских надеется каким-то образом укрепить связь варшавской махны со двором в Брюнне. Это само собой напрашивается, о таком браке не раз говорили, еще в Иванье, когда дети были маленькими. Что такого необычного в том, чтобы Франтишек приехал и сделал Эве предложение?

Франтишек спокойно ждет вечернего приглашения. Наконец, аккуратно одетый, он сердечно приветствует Господина и Эву, а потом, после довольно сложной беседы (непринужденные беседы Франтишеку всегда давались с трудом), ему даже разрешают переворачивать ноты, когда Эва играет на только что купленном инструменте. Вскоре Франтишек, как того и желали родители, влюбляется, хотя можно с уверенностью сказать, что Эва, вероятно, даже не обратила внимания на присутствие этого переворачивателя нот.


Ris 664. piano


– Тебе не мешает, что она резвилась там, в Вене? – спрашивает двоюродный брат, когда они уже лежат в постелях, уставшие от светскости и муштры. Франтишек для этого совершенно не приспособлен.

– Резвилась она с императором. Впрочем, об императоре не говорят, что он «резвится», император флиртует, у императора случаются романы… – мудро отвечает Франтишек.

– И ты бы хотел на ней жениться?

– Конечно. Она предназначена мне, поскольку мой отец ближе всех к Господину, он старший из братьев.

– Мой тоже, возможно, даже ближе твоего. Он был с ним в Ченстохове, а затем, когда умерла госпожа Хана, бежал через стену.

– Почему он бежал?

– Так он рассказывал – что спрыгнул со стены, потому что испугался.

Франтишек Воловский-младший отвечает, как всегда, невозмутимо:

– Наши отцы верили, что после того, как они примкнули к Господину, смерть их не коснется. Сегодня это трудно понять.

– Они верили, что бессмертны? – голос двоюродного брата срывается на недоверчивый дискант.

– Что тебя так удивляет? Ты тоже в это веришь.

– Ну да, но ведь не на земле. В Царствии Небесном.

– То есть где?

– Не знаю. После смерти. А ты как думаешь?

О Самуиле Ашербахе, сыне Гитли и Ашера

Теперь Ента, которая повсюду, смотрит на Самуила, сына Гитли и Ашера, они же Гертруда и Рудольф Ашербах, владельцы магазина оптики на улице Альте-Шмидегассе в Вене. Этот худой прыщавый юноша, студент-юрист, стоит со своими товарищами и смотрит на проезжающий мимо богатый открытый экипаж. В экипаже сидит мужчина в высокой шапке, рядом с ним – красивая молодая женщина. У женщины оливковый цвет лица и огромные темные глаза. Вся одежда на ней светло-салатового цвета, даже перья на шляпе, – такое ощущение, что она сияет каким-то подводным светом. Невысокая, но прекрасно сложена – с тонкой талией и красивыми формами. Большое декольте прикрыто белоснежным кружевным платочком. Карета останавливается, слуги помогают господам выйти.

Мальчики смотрят с любопытством, и из восторженного шепота прохожих Самуил узнает, что это какой-то польский пророк с дочерью. Они исчезают за дверью дорогого кондитерского магазина. Больше ничего не происходит. Мальчики отправляются по своим делам.

Самуил бывает вульгарен, но в его возрасте это простительно.

– Вот бы я ее поддел на штык, эту польскую красоточку, – говорит он.

Его товарищи гогочут.

– Она не про тебя, Ашербах. Это богатая дама.

– Вот как раз богатых дам я и собираюсь поддевать на штык.

Салатовая красавица произвела на Самуила неизгладимое впечатление. Он представляет ее вечером, когда удовлетворяет себя. Из декольте выскакивают полные, упругие груди, а среди пены юбок Самуил отыскивает горячую, влажную точку, которая поглощает его и заливает наслаждением.

28