Сырихами были в основном девы – юные, но не только, встречались и молодые люди, и не очень молодые, были и сырихи-ветеранши. У них возникали свои обиды, свои счеты, свои отношения с кумиром, хотя они не сказали с ним и двух слов, и у них была очень четкая иерархия внутри, как в любой стае. Мне было совсем мало лет, когда я подружился с одним артистом, тоже не старым, но уже обзаведшимся сырихами, которого иногда ждал после спектакля у служебного входа, чтобы дальше идти кутить. Сырихи сразу поняли, что я к Нему причастен, и смотрели на меня со смесью восхищения и злобы. Одна из них, как сейчас помню, отделилась от толпы, подошла ко мне, держащемуся на безопасном расстоянии, и, по-мужски протянув руку, сказала: «Будем знакомы. Я – Инна, Цветок в пыли. Запомни, малыш: я тут в почете. Я не поссать вышла. Я еще за Лемешевым ходила». Было ей, наверное, лет 45, мне казалось, она из палеозоя.
С начала девяностых годов я о сырихах не слышал. Жизнь пошла тяжкая, театр запылился, кино перестали снимать: какие тут цветы, кому поклонники. И вообще много разных появилось интересов и любовей. Они сменяли друг друга, порой молниеносно. Вчера еще политический журналист носился с Гайдаром, а сегодня он, глядь, уже с Гусинским, с Березовским, с Лужковым, с Лебедем, с Путиным. И всякий раз это страсть, всякий раз крик. Дуня Смирнова не сдержалась как-то и спросила, ласково, впрочем: «Мишка, ты кого хочешь от Путина, мальчика или девочку?»
Природа не терпит пустоты – отпав от артистов, сырихи припали к политикам, поменяв по дороге пол и возраст, но это мелкие детали. Преимущественно мужчины, преимущественно немолодые, политические сырихи бывают и либеральными, и патриотическими. Либеральные сырихи недавно ходили за Навальным, патриотические – сейчас ходят за Стрелковым. И молятся на кумира, иногда вдруг проклиная его, сводя с ним счеты, и снова молятся, и визгливо славят, и постят в фейсбуке его фоточки – Игорь Иванович в шинели, Игорь Иванович с думой о Родине, Игорь Иванович смотрит вдаль – и пишут изо дня в день, и стучат по клавишам каблуками, и мнут слипшиеся в целлофане слова.
Эта война в буквальном смысле съедает в людях мозг, уничтожает душу. Испаряются все профессиональные навыки, умение думать и писать. Но это ладно. Происходит какое-то оглушительное оскотинивание, я такого прежде никогда не видел. И все это под дружное хрюканье: нас большинство, нас много. Конечно, «чума на оба ваши дома» – самая вялая и бескрылая позиция. Но что поделать, если тут кровавые робингуды, прискакавшие на Донбасс из октября 1993 года, а там киевская АТО, которая никак не может с ними справиться, зато утюжит почем зря стариков и детей. Каждый раз, когда я такое пишу, в меня летят говна куски с обеих сторон, не желающих поверить, что они могут быть одинаково отвратительны. Но утешусь тем, что я никого не звал воевать, ни прямо, ни косвенно, а значит, ни один дурак, вдохновленный моей писаниной, не бросил близких, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать, и гроб с ним, пришедший на родину, не на моей совести. У вялости и бескрылости есть свои преимущества, согласитесь.
Пушкин пишет, что для «любовных приключений наши зимние ночи слишком холодны, а летние слишком светлы». Раньше они были к тому же слишком душны, чтобы мучить в объятиях друг друга. А теперь включаешь кондиционер на холод, и можно разметаться в своей большой, в своей пустой постели. И думаешь, зевая: как бы завтра не расчихаться. Чихание, говорят, вид оргазма.
Ездил в Солнышково к себе на дачу, где сейчас живут Андрюшины родители; мать, прихватив собаку, бежала из Горловки, с трудом выехала, сложно добиралась, через Запорожье, уже все слава богу, но, рассказывая об этом, она все время плачет: их бомбили, чудом выбрались из пожарищ, волонтеры не хотели брать собаку, а она не могла ее бросить. Собака безмятежная, счастливая, играет со мной в мячик; тишина, сонная жара, белка застыла на сосне, над участком низко пролетает самолет, учебный, что ли? Заслышав гул, собака опрометью кидается в дом и сидит там, забившись под диваном, – все мои попытки вытащить ее с помощью мячика теперь напрасны: знаем мы, как АТО в мячик играет.
Сделал зарисовку про собаку с Донбасса, которая на подмосковной даче, заслышав гул самолета, забралась от страха под диван. Получил такие комментарии:
«Не было б АТО, была бы благодать?»
«Ну зачем вы так? Вы можете предложить какой-то другой способ выкурить вооруженных российских наемников, с теми же Градами?»
«Все правильно. Но где же возмущение по поводу тех (того), кто длит эту безумную бойню? Не прослеживается».
«Есть, мягко говоря, некоторая нечестность в упоминании только одной вооруженной стороны».
«И не просто упоминание двух вооруженных сторон, но называние агрессора, того, кто первый начал, кто вторгся на чужую территорию, а теперь виноват оказывается хозяин, который пытается дать отпор бандиту».
Дорогие мои, вы спятили? Я не писал публицистической статьи о войне на Украине. Это был абзац в дневнике про дачу и собаку. Какая «мягко говоря, нечестность в упоминании только одной вооруженной стороны»? Какое неназывание агрессора? Вы о чем? О том, что я всякий раз должен говорить, как не люблю бандитов, экспортированных на Донбасс? Да, я их не люблю и даже очень, но их на даче не было. Пока Бог миловал. Или вы о том, что драму надо спрямлять, адаптировать под комфортные для вас эмоциональные переживания? И собаку, помнящую злодейства боевиков, описывать можно и нужно, а собаку, боящуюся ударов с воздуха – нет, нельзя: политически неправильная выйдет собака, место ей на свалке истории.
Интереснее всего, что это возмущение исходит от людей просвещенных и либеральных, наверняка страдающих от закрытия оппозиционных СМИ, от отсутствия свободы печати, от искоренения противоречивой множественности, любой цветущей сложности, случившегося в последнее десятилетие. Как, почему это все-таки произошло в России? Потому, мои дорогие, потому.
Максим Семеляк поздравил меня с днем рождения этой картинкой – кадром из фильма Висконти «Семейный портрет в интерьере». Для тех, кто не видел фильм или подзабыл его, напомню сюжет. Профессора (на фотографии справа), обитающего в Риме и занятого там собирательством живописи, атакует экстравагантное семейство, во что бы то ни стало решившее снять в его квартире пустующий верхний этаж. Мать и предводительница семейства (на фотографии слева), богатая буржуазка, в сущности, бандерша, у нее есть дочь и молодой любовник, еще имеется жених дочери, сообща они настырны, вульгарны и несут дыхание улицы. Профессор, наоборот, само благородство, он анахорет, собиратель древностей, живет своей коллекцией и воспоминаниями.
Конфликт напрашивается, и он бодро был определен критикой: великая культура, великое прошлое vs. новая мутная жизнь, герцог Висконти в поисках современности.
Это вообще-то звонкая чушь.
Герой Берта Ланкастера (на фотографии справа) никакой не герцог, а предводительница семейства как раз маркиза Брумонти (недаром ее играет самая изысканная итальянская актриса Сильвана Мангано). Профессор неслучайно американец, это интернациональный, мутировавший между Старым и Новым светом образованный филистер, бюргер «с влажным очажком», постаревший и увенчанный научными регалиями Ганс Касторп. Очень почтенное, но не великое прошлое – вполне умеренное и буржуазное. И хранит профессор совсем не римские древности, не барокко, которое у него за окном.
Фильм начинается с того, что герой покупает картину Дэвиса, английского живописца XVIII века, мало известного даже культурным людям, знающим историю искусств. На Дэвисе, собственно, профессор и сходится с молодым любовником предводительницы, помойным и пленительным (его играет Хельмут Бергер), который ни к какой культуре никакого отношения не имеет, но почему-то знает и опознает Дэвиса. Бывает. Про это, собственно, и снят фильм: человек всегда исключителен, он парадоксальней и значимей, чем его типаж, сословие, цех; коллекция ценна своей стройностью, жизнь – выпадениями, они теплы и человечны, из них и составляется семейный портрет в интерьере.
Кадр, который мы видим, воспроизводит композицию встречи Марии и Елизаветы – два мира, один космос. Профессор и маркиза соединились в рукопожатии перед битвой за пленительного и помойного.
Сейчас, когда былых битв и след простыл, когда уже нет старой Европы, нет ни семейного портрета, ни интерьера, когда этот космос ушел в свою даль, два мира стали совсем равновеликими. Все – исключительны, и все – выпадения, все образуют коллекцию, которую храним, которую оплакиваем, которую перебираем, как самые драгоценные воспоминания.
Ездил в Ростов Великий, где великие церкви и великое русское провинциальное палладианство – целые улицы, застроенные гостиными дворами, покосившимися с конца XVIII века клоповниками в два этажа с их неуклюжей, простодушной щемящей грацией. В одном из таких этажей расположилась антикварная лавка, торгующая иконками, крестами и до кучи живописью, русской преимущественно, но и итальянской или, по крайней мере, итальянистой. Одну из картинок я сфотографировал – «Святое семейство с Иоанном Крестителем», как бы XVII века, как бы болонская школа. Хотят по-божески – 150 тысяч рублей и еще 10 % готовы скинуть. Послал фотографию Ипполитову. Аркаша тут же указал на первоисточник – офорт Аннибале Карраччи Madonna della scodella (Мадонна с миской). Офорт, конечно, виртуознейший, рядом с которым ростовская живопись совершеннейший примитив. Когда, где она сделана? Может, в Италии, сразу за Карраччи, а может, в России в конце XVIII или даже в начале XIX века. Недаром св. Анна из офорта Карраччи стала в живописи св. Иосифом – так сюжет привычнее, понятнее, да и баб меньше. И вообще живопись из лавки похожа на болонцев, как ростовская архитектура на Палладио: такая же простодушная щемящая грация. И, в сущности, все равно, какой она страны, какого века, в любом случае это наша великая «девятнашка», болонские академики – любимые художники русского ампира. Братья Карраччи, Гвидо Рени, Доменикино, Гверчино, Альбани в подлинниках, репликах и копиях разошлись по усадебным анфиладам. Парки бабье лепетанье, спящей ночи трепетанье, жизни мышья беготня; красная мебель, диваны с карнизами, кресла с сухариками, шкафы с желудями; Мадонна с миской и тут же миски; может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки, покойник мой без этого никак не засыпал.