Презрение к быдлу глупо, как любой снобизм. Но объяснение в любви к урле, выдаваемое за национальное единство, никак не лучше. Цицерон говорил: «Народ не любое соединение людей, собранных вместе каким бы то ни было образом, а соединение многих людей, связанных между собою согласием в вопросах права и общностью интересов». Страшный криминал, по нынешним понятиям.
Портрет Людовика XIV написан Риго в самом начале XVIII века, когда королю-Солнце было 63 года. В юности я любил его разглядывать, перебирая тряпочки, которыми славна картина, и восхищаясь тем, что в самом деле является телесным низом, – последним прибежищем старикашки. Уже фигуры давно нет, и ее отсутствие богато задрапировано, уже лицо скукожилось, как пожилая натруженная мошонка, но ножки! ножки! – в них весь секс, вся сила и власть, вся магия, они по-прежнему стройны и грациозны, по-прежнему вожделенны, и госпожа де Ментенон с маркизой де Монтеспан ведут за них незримый бой.
Приблизившись к герою Риго по возрасту, я обрел и его чулки – компрессорные изделия до паха на резинке 78 Б/Д+, такая же точь-в-точь красота и грация, неотличимые, но ни секса, ни силы, ни власти, ни магии, одна борьба с тромбофлебитом. Два часа провозившись и спустив три литра пота, можно облечься в этот сверкающий низ. Можно так же выставить ножки. И втроем с госпожой де Ментенон и маркизой де Монтеспан пить чай; к нему есть великое подмосковное варенье, правильно сваренное, почти без сахара; ни я, ни мои гостьи ни на что другое не претендуют.
2015. Частное лицо
В Новой Зеландии рухнул самолет. Никто не погиб, даже не пострадал. Всем пассажирам и экипажу удалось спастись.
Всего на борту было 13 человек – 6 пассажиров, 6 членов экипажа и пилот. Когда началось крушение, люди на парашютах по двое вылетали из самолета – один пассажир + один член экипажа. Последним, как и полагается, был пилот. Святочная история, случившаяся под Рождество. Я всегда подозревал, что экзистенциальная пара вовсе не мальчик + девочка или не мальчик + мальчик и девочка + девочка, а именно пассажир + член экипажа. Есть в этой паре бытийная поступь. Жаль, что она удел бизнес-джетов, при обычных перелетах паритета не бывает. Даже экзистенция в этом мире доступна только богатым.
И все равно всех с Рождеством!
Когда писатель выступает по Эху и говорит, что расстрелянные сами виноваты, и нечего было рисовать карикатуры на Аллаха, – это, конечно, большая печаль. Зачем она нарядилась, как проститутка, была вызывающе накрашена и бесстыже обнажена – сама напросилась, всякий бы такую изнасиловал и убил.
Но когда в ответ критик сокрушается, не понимая, зачем он защищал от закрытия Эхо, раз по нему звучат такие отвратные речи, он, в сущности, их повторяет. Он совершает ровно ту же ошибку. Расстрелянные карикатуристы высказывали мнение, и писатель, выступающий по Эху, высказывает мнение. И мнение критика о писателе должно остаться только мнением, не влекущим за собой никаких оргвыводов. Всякий имеет право на свое прогрессивное, свое замшелое, свое ничтожное мнение. Оно может быть любым, в том числе, кощунственным и человеконенавистническим – исламофобским, юдофобским, русофобским, гомофобским, плюющим на политкорректность, на все святыни, ВОВ и подвиг народный. Это всего лишь мнение. Точно так же женщина может быть одета, как институтка, как проститутка, как помесь монахини и блудницы, любым доступным ей образом, это всего лишь наряд. И ни одного повода насиловать и убивать он не дает.
С одной стороны мнения и наряды, с другой – насилие и убийства. И между ними непереходимая черта. Почувствуйте ее, пожалуйста.
В юности Господь послал мне шубу, о которой я мечтал. Она была из горного козла, с длинным ворсом, серая с желтым и в пол – огромное сооружение немыслимой экстравагантности. В ней было тепло, в ней было красиво, она была счастьем, но всего за три недели сделалась мукой. Нельзя было выйти из дома, чтобы не стать центром жадного, агрессивного внимания, а я этого не заказывал и не любил. Шуба гремела, шуба зажигала, и я гремел и зажигал вместе с ней. Прохожие не сводили с шубы глаз, троллейбусы сворачивали нам вслед. Дело происходило в 1980-е, в стираное и штопаное черненковское время, и хотя горный козел, прямо скажем, не соболь, шуба вызывала ажиотажную ненависть. Она оскорбляла религиозные чувства, и ненависть к ней была тоже религиозной, исполненной святой неколебимой убежденности. Жизнь стала невозможной, слушать мат, летящий в спину, мне надоело, не слышать его я так и не научился. Что же делать, если обманула та мечта, как всякая мечта? – месяца не прошло, и я скинул шубу любимому другу Ипполитову, который к мнению ширнармасс всегда был божественно равнодушен и рассекал в ней туда-сюда по Невскому проспекту с теми же проблемами, что были у меня, но без всякого внутреннего дискомфорта.
Я вспомнил эту шубу, слушая важные разговоры о том, что надо самоограничиться, не задевать чувств верующих, пещерно, завистливо, ненавистно верующих – с пивком, матерком и пинком в чужую спину. Неизменно оскорбляющихся в своих чувствах. Бросьте, я и так всю жизнь иду с вами на компромисс, всегда самоограничиваюсь. Кто-то должен еще и рассекать, спорить с тем, что солнце ходит вокруг земли, – а ведь это была крамола почище любых карикатур, плевок на алтарь всех авраамических религий разом. Но ничего, алтарь устоял. От открытий подлинных и мнимых, от глупостей, от умностей, от восхвалений, от оскорблений, от всего устоял. И сейчас устоит – если верить в него, а не в шубу.
Звягинцев снял кино про кошмар кошмарыч современной российской жизни. Но это масштабное, библейское и фестивальное кино, такая тут обертка. А это значит, что северная каменистая природа должна быть исполнена могучей аскезы, что море должно стонать и биться в торжественном рыдании, и хотя все расхищено, предано, продано, кадр выстроен и вылизан, и огоньки-акценты светятся внутренним золотом. Ну и конечно, книга Иова, куда ж без нее? «Левиафан» это «Груз 200», пересказанный всеми службами издательского дома Конденаст.
Надо, ох, надо похвалить Звягинцева: очень своевременный он сделал фильм, нужный, политически полезный, пошли ему Господь «Оскара». Но зрелище это нестерпимо фальшивое, друг другу на ухо мы сказать это можем.
Умерла Анита Экберг. Анита в «Сладкой жизни» Феллини не просто выразительная роль, а одна из первых и самых великих инсталляций: барокко XX века в барочном фонтане Треви. Фонтан сейчас в лесах, на реконструкции, Аниты больше нет, и негде плакать, не с кем вспоминать мраморную шведскую красавицу, которой удалось внедриться в Рим и что-то к нему добавить. Даже не знаю, у кого еще в XX веке это получилось.
К прекрасным созданиям, родившимся в 1990-е, никаких претензий у меня нет. Пусть думают про советскую власть все, что им угодно. Хотят видеть в ней «Летучую мышь», праздничный фейерверк, нескудеющий оливье, пусть видят. Это только проблема знаний, ну и каких-то умственных способностей, элементарных, впрочем, – не дал их Господь, как за то судить? А вот ностальгирующие старперы, коммунизм пережившие, куда дели, где похоронили свои воспоминания?
В юности у меня был приятель, который подолгу жил в Доме творчества, убогом, по нынешним понятиям, но сосны, Комарово, ветер с моря, я часто к нему ездил, утром мы шли завтракать, а над входом в столовую висела перетяжка: «Мир без войн и разрухи – вот идеал социализма» И подпись: Л. И. Брежнев. Тут как раз началась чехарда, Брежнев умер, но не пропадать же добру, жаль перетяжку, подпись замазали и сверху начертали: Ю. В. Андропов. Вскоре Андропов умер, и на перетяжке образовался К. У. Черненко. Потом, понятное дело, возник М. С. Горбачев: цитата, как красное знамя, переходила от вождя к вождю. Но все уже пахло весною, впору было жадно дышать и даже двигаться, и какой-то остроумец, входя в столовую, громко и свободолюбиво произнес: «Мир без воспоминаний – вот идеал социализма». Тридцать лет с тех пор прошло. Мир без воспоминаний рулит, как прежде.
Я болею, из дома не выхожу, но всех, кто в Москве, призываю двинуться на Садовническую. Прямо сейчас там сносят ансамбль доходных домов Привалова, построенный в 1903–1913 годах архитектором Нирнзее. В одном из них помещался журнал «Млечный путь», и туда ходили Есенин, Северянин, Новиков-Прибой, Пильняк. Именно этот корпус решено полностью снести ради – вы удивитесь! – подземной парковки многофункционального офисного центра.
Какие-то мы совсем беспомощные. Прямо сейчас, в эти минуты, уничтожают последнее, что осталось в Москве. И что? И ничего. Народ безмолвствует. «Я – Нирнзее», «Я – Есенин, Северянин и Новиков-Прибой», «Я – Дом Привалова на Садовнической улице», столько есть вариантов, на любой вкус. «Меня сносят» – лучше всего.
Говорят, нынешние подростки совершенно равнодушны к сексу. Нам этого не понять. Детям страшных лет России секс чудился буквально во всем, в любом бублике, уж не говоря про щиколотки-запястья, духи-запахи и колени-колени. Важно, как знатоки, обсуждая это с одноклассниками, помню, мы вышли из комнаты большой московской коммунальной квартиры в прихожую, чтобы там одеться и вырваться на улицу, на свежий воздух, прочь из душного шестнадцатилетнего эроса. Как раз в этот момент разговор крутился вокруг того, какая дева для кого идеальная. Блондинка, брюнетка, маленькая грудь, большая грудь, глаза в пол-лица, длинная шея. Не знаю, сказал хозяин комнаты, я так хочу, меня так распирает, что идеальная – вот она, прямо щас ей бы и вдул. И он указал в конец коридора, где восьмидесятилетняя баба Наташа в плотных шерстяных чулках на раздутых варикозом ногах, держась за стену, шаг за шагом пробиралась в сортир и была уже почти у цели. Как она догадалась, что о ней зашла речь, что почувствовала, не знаю, но в этот момент баба Наташа обернулась и долго, с нежностью на нас смотрела.