Книжка-подушка — страница 48 из 68

2. Можете вспомнить, когда и как вы почувствовали, что наступают новые времена? Какое событие стало для вас знаком перемен?

Мне кажется, я могу совершенно точно датировать – свои чувства, по крайней мере. В январе 1987 года на каком-то слете или встрече, уж не помню, Горбачев сказал, что общечеловеческие ценности выше классовых. Я охнул, услышав об этом по радио. Все, дорогие мои, вам пиздец, этот рубеж просто так сдать не выйдет, обратного хода нет, коготок увяз – всей птичке пропасть. Начиная с января 1987 года мы жили с чувством нарастающего счастья. Сейчас молодые люди, тогда толком не родившиеся, компетентно описывают наши страхи – я тут недавно с изумлением прочитал, что мы боялись общества «Память». Тогдашнее общество «Память» – это малосимпатичные ряженые. Бояться их – все равно как сегодня бояться казаков: всякие есть опасливые люди, конечно. Но мы боялись только одного: что наше счастье схлопнется – что Горбачев передумает или за него передумают, и эти страхи трудно назвать совсем напрасными.

3. Как вы тогда, в начале 90-х, представляли себе будущее – свое и страны?

В 1991 году я съездил в Америку на три месяца и, вернувшись оттуда, написал статью для «Столицы» про политическую корректность, которая тогда была в новинку. Конечно, это был фельетон про искусственные правила говорения, но закончил я его в том роде, что ругать политическую корректность у нас рано, что все защищаемые ею меньшинства должны чувствовать себя в полной безопасности и когда это наконец произойдет, можно будет с чувством и расстановкой плюнуть на любые вымученные предрассудки речи. Казалось, что еще года три, ну пять, от силы семь – и Россия станет нормальной европейской страной с защищенными меньшинствами, в которой на первом месте отдельный человек, частное лицо, личность выше государства и так далее, и тому подобное. Конечно, всякая ксенофобия и ненависть к чужому останутся, никуда не денутся, куда ж без этого, но их будут стесняться, их будут стыдиться. Смешно, правда?

4 сентября

Их осталось уже совсем немного – краснокирпичных модерновых домов, которыми когда-то славилась Москва, этот, построенный в 1914 году в Лефортово, сразу стал госпиталем, здесь царь с царицей и дочерьми навещали раненых, здесь в домовой церкви 26 марта 1915 года молилась вел. кн. Елизавета Федоровна, и память об этом жива. Память жива, а дом уничтожают прямо сейчас, хотя он на редкость хорошо сохранился, все крепкое, ладное, с родной арматурой, с оконными рамами, ручками, полами, стоит уже сто лет, и еще простояло бы столько же, но у строительной компании Мортон другие планы: она задумала возвести тут бизнес-центр, такая неожиданная свежая идея.

Спрашивать, куда смотрят милиция, мэрия, министерство культуры и др. высокодуховные инстанции, я не буду, надоело. Им и не справиться с Мортоном: не могут или не хотят, уже не интересно выяснять. Но ведь с недавних пор у нас появилась сила, перед которой все немеют. Где она, спрашивается? Где верующие, оскорбленные в своих чувствах? Или их оскорбляют только пиписки? И только пиписки возбуждают в них гражданские страсти?

В госпитале храм, который вот-вот сравняют с землей, – в последний раз дореволюционную церковь сносили в Москве в 1972 году. Не станет места, где молилась святая преподобномученица, такова жизнь. При чем здесь религиозные чувства? То ли дело нарисованные и слепленные гениталии, они – удар ниже пояса, плевок в душу, кровоточащие стигматы. А тут что? Тут построят прекрасный бизнес-центр, и милиция, мэрия, министерство культуры придут на открытие, и церковь придет, и окропит, и освятит, и изгонит, и дух вел. кн. Елизаветы Федоровны, еще сейчас витающий, ретируется оттуда навеки.

8 сентября

Ходил сегодня к врачу на умное компьютерное обследование. Врач посмотрел на меня изучающе и спросил: «У вас есть профессиональная бедность?» Я подумал: надо же, какой проницательный человек, глаз – алмаз, по виду я – срань и богема, типичная профессиональная бедность, но так вышло, случайно, в сущности, что последние четверть века зарабатываю консалтингом, а на лице это никак не отразилось – о, счастие, о, радость! Великий всевидящий доктор! И выражение какое чудесное – профессиональная бедность. Я, конечно, ослышался. Доктор сказал: профессиональная вредность. Он принял меня за шахтера.

11 сентября

В Петербурге все еще рассказывают про красавиц 1913 года, которые прошли через войну и блокаду, поседели и посидели – без этого никуда, а все равно в 80 выглядели на 50, всегда нарядней всех, всех розовей и выше и, главное, всех остроумнее, с шутками на грани фола. Красавицы эти давно ушли, а сейчас уходят те, кто застали их в своей юности, но все шутки живы и передаются внукам. Вчера слышал рассказ про даму уже крепко за 70, которая – талия рюмкой, юбка воланами, сумочка небрежно висит на руке – входит в автобус, и сзади военный, красивый, здоровенный, шепчет ей жарко: «Девушка, разрешите вас проводить»; а она, оборачиваясь: «Куда? В могилу?» Пока такое помнится, Петербург не сгинет, не умрет – есть в его танатосе что-то очень жизнеспособное.

13 сентября

Одна из любимых книг детства – Тютчев, изданный несколько десятилетий спустя после его смерти, – вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей. Там Денисьева в примечаниях еще называлась госпожой Д. Помимо великой лирики и политических стихов, прекрасных и трескучих, в ней был раздел, мною больше никогда не виданный, – собрание тютчевских бонмо, кем-то любовно сохраненных и записанных. Удивительное для начала XX века понимание поэта, после которого остаются не только стихи (проза, дневники, письма), но и городской фольклор, по определению не имеющий достоверного авторства. Я эти бонмо учил наизусть, как стихи, но и стихи сейчас не рискую цитировать по памяти, так что могу наврать. Про светского знакомого, который женился на даме, известной своей доступностью, Тютчев в той книжке, помнится, говорил: «Это подобно тому, как если б я купил Летний сад для того, чтобы в нем прогуляться». Какая-то совсем затонувшая Атлантида. Старик, по-старому шутивший, – отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно.

15 сентября

С позорным опозданием узнал, что памятник св. Владимиру примеривают к Боровицкой площади. Это большая беда. На Боровицкой площади гадить нельзя. Она в Москве самая красивая. Больше у нас ничего не осталось. Там на воздушных путях двух голосов перекличка: Пашков дом и Кремль в напряженном собеседовании, которому 250 лет – оно для русской культуры вообще-то главное, уж простите за пафос. И что, теперь в этот диалог встрянет новодельный каменный дурак, прервет его, отрежет пути, съест воздух? На Боровицкой площади не должно быть преград, третий там лишний – вне зависимости от качества памятника и отношения к св. Владимиру. Вас здесь не стояло.

19 сентября

Дамы чаще, но и господа, бывает, представляют себя фотокарточкой двадцатилетней давности, вывешивают ее себе на страничку как основной портрет. Свой уголок я убрала цветами. Такое простодушное жульничество, трогательное, в сущности. Повальное опрокидывание в девяностые, случившееся нынче в фейсбуке, конечно, про это, а вовсе не про политику – с той лишь только разницей, что и жульничества тут никакого нет: карты честно выложены на стол, дело было 20 лет назад, а сейчас возник предлог показать себя во всей красе – эх, были и мы рысаками. Странно видеть в этом идеологический демарш и реабилитацию ельцинизма, хотя прекрасный ельцинизм сам по себе давно заслужил воспевания. Но шея без пяти подбородков не об этом. Иногда шея это только шея, что на фотографии июня 1991 года было задокументировано в разных обличиях.

P. S. Меня тут спросили, чья дача, что за сюжет, кто собрался и по какому поводу. Рассказываю. Это конец июня 1991 года, последние дни советской власти, тридцатилетие пианиста Алексея Гориболя, он рядом с Дуней Смирновой, обнимает лежащего у него на коленях кинооператора Сергея Дубровского. Над Дуней Людмила Шендяпина. «Дача» композитора Десятникова, он в первом ряду, рядом с Дубровским. Дачу я заключил в кавычки потому, что это коттедж в доме творчества композиторов в Репино, под городом, который еще, кажется, назывался Ленинградом. Композиторы жили жирнее других творцов, и каждому из них в доме творчества полагался личный коттедж в три комнаты с роялем и крыльцом, по нынешним понятиям, сарай, по тогдашним – немыслимая роскошь. Слева от меня Кирилл Веселаго, справа Полина Осетинская, под ней Аркадий Ипполитов, чуть выше него Рахель Каминкер-Напарина, жена певца Владимира Напарина, он рядом с Десятниковым, между ними обладательница лучшей тут шеи кинокритик Ирина Любарская. В центре композиции мать Гориболя, Ирэна Пастухова, подо мной прекрасный виолончелист Олег Ведерников, который этим летом умер. Под ним Белла Ахмадулина, ее тоже уже нет в живых. Ахмадулина и Мессерер любили композиторский дом в Репино и часто там останавливались. Видимо, они из своего коттеджа пришли на день рождения к Гориболю, с которым дружили. Все остальные тоже стеклись из окрестных домов творчества – писателей и кинематографистов – или приехали из Ленинграда. Советская власть кончалась на глазах, дома творчества переживали взлет, они стали гораздо доступнее и милее, но еще не разорились, не заплесневели, не осыпались; перед близкой смертью им выпало последнее неистовое цветение.

24 сентября

Советская власть, та, которую я застал, – брежневская, была тошнотворной и беспросветно унылой, она брала за горло: ни охнуть, ни вздохнуть. Но дышалось мне в то время как никогда легко; жизнь была немыслимо прекрасной, полной захватывающих романов – в книжках и совсем не только, которые упоительно переплетались и путались, и столько было открыто и понято, столько прочувствовано и продумано, что хватило на тридцать лет вперед. Мы, как жирафы, тогда набирались страстями и мыслями. А люди? Боже, какие вокруг жили люди! И плевать было на власть с вышки без передышки. И это относится к любой эпохе – и к сталинской, и к ельцинской, и к путинской. Человек, конечно, общественное животное, и социум всесилен и мерзопакостен, но с посылания его нах – не обязательно вслух, можно и про себя, главное, без глупой пустой аффектации – и начинается свобода, разве нет?