Книжная лавка близ площади Этуаль — страница 50 из 58

нький Русский» — храбрый и верный товарищ, разделявший с ними почти полгода все лишения, трудности и ратные дела. Николь лично знали только самые близкие товарищи Дани. Зато почти всем в отряде было известно, что долговязая подружка Русского, подавальщица из «Святого Антония», навела отряд на славное дело — освобождение политических — смертников из альбийской тюрьмы. Знали, что именно Николь сумела обработать тюремщика так, что он согласился помочь маки. Некоторые видели Николь, когда она приезжала к Дане. От полноты сердца несколько человек притащили подарки даже Николь. Старик Вино испек ей какую-то особенную коврижку, Жюль передал Дане собственноручно подстреленную лисицу на «зимний воротник», Иша сунулся было с какой-то ленточкой, но Даня так рявкнул на него, что грек поспешно ретировался. Ведь он был главным виновником всей этой суеты в отряде, и Даня про себя негодовал и злился:

«Зачем это я понадобился так срочно Николь? Не могла приехать сама, если уж я так нужен! И Костя тоже хорош! Знает, что Иша первый трепач, и бухает при нем! Сделал меня посмешищем целого отряда!»

Слухи дошли даже до Лидора. Обычно Лидор неохотно давал увольнительную в город — боялся за своих маки. Но тут беспрекословно отпустил Даню, только сказал на прощание:

— Помни — девушки способны погубить нашего брата. Не засиживайся долго, в городе кишат боши.

Поэтому в Альби Даня прибыл в довольно нелюбезном настроении.

— Ты меня вызывала? В чем дело? — начал он, едва поздоровавшись и не замечая, что на Николь ее лучшее платье и голубая, очень идущая ей косынка.

В противоположность Дане Николь была отчаянно, как-то залихватски весела.

— Идем, идем со мной в наш ресторан. Сегодня ради такого торжественного дня я приготовила роскошный ужин. То есть, конечно, приготовляла не я, а мадам Риё, но я сказала ей, что у меня сегодня особенный день, и она обещала сделать для меня и моего друга особенный салат, — без умолку трещала она, ведя Даню в зеленый, благоухающий жасмином садик «Святого Антония».

— Особенный день? Роскошный ужин? Да в чем же, наконец, дело? — все еще раздосадованно спрашивал Даня. Что еще новое придумала эта шалая долговязая девчонка?

В садике царили спокойствие, уединение, невозмутимая тишина. Стены, увитые плющом и розами, отделяли посетителей Риё от всего остального мира. И как не вязались с этой тишиной, с этим спокойствием нервное возбуждение Николь, ее размашистые жесты, когда она открывала бутылку игристого местного вина и закуривала первую в жизни сигарету.

— Хочу поздравить тебя сегодня, — начала она, как только они уселись за столик и разлили вино по бокалам. — Наконец-то я тебя освобождаю, Дени. Освобождаю от себя, от своего присутствия, от своих наездов. Подумай, какая радость: ты избавляешься от необходимости видеться со мной, терпеть все мои глупости, мои выходки, мой отвратительный характер! Ну, радуйся же, смейся, Дени! Послушай, теперь, когда уже все позади, сознайся: тебе было здорово противно водиться со мной?

— Ничего не понимаю! — Даня и правда не понимал. — Зачем этот ужин? Почему ты меня поздравляешь? И с каким таким избавлением?

— О небо, а я еще считала этого парня умным! — комически всплеснула руками Николь. — Ну как ты не понимаешь, я же тебе все ясно сказала. Я уезжаю, Дени. Уезжаю насовсем, взаправду, навсегда.

Николь залпом выпила свой бокал. Глаза у нее были совсем шальные. Даня все не верил.

— Уезжаешь? Что это тебе вздумалось? Это глупо, Николь, честное слово, глупо. Байяр хотел доложить о тебе командованию. Ты так хорошо работала с Байяром, со всеми нами… А это дело с тюрьмой — ведь это ты его провела, если говорить правду. Ты шутишь, Николь. Скажи, что шутишь!

— Шучу ли я, шучу ли я?.. — запела Николь. — Нет, мой храбрый маки, мой пират, я не шучу. Меня вызывают. Я, видишь ли, важная, незаменимая персона. Сопротивление без меня погибнет, увянет, перестанет существовать… Гюстав пишет, я нужна им для большого дела. Кажется, что-то вроде шифровок. Словом, я должна ехать. И моя дорогая, уважаемая сестрица тоже считает, что там я буду более на месте, чем здесь.

Даня начинал верить. Ему сделалось не по себе: Николь, Цапля Николь, вправду уезжает? Как же так?

Николь испытующе смотрела на него.

— Кстати, еще новость: Жермен и Гюстав женятся. И очень скоро.

— Когда же? — машинально спросил Даня. Мысли его были далеко.

— Как только бошей вытурят из Парижа. В первый же день Победы.

— Ага, значит, и ты теперь поверила в близкую победу, — обрадовался Даня. — А помнишь, в тот день, когда мы с тобой бродили по Парижу, ты еще сказала…

Черт! Даня готов был откусить себе язык. И дернуло же его заговорить о той прогулке! Николь схватила его руку горячей рукой:

— Ты помнишь ту прогулку, Дени? Ты ее запомнил?

— Ну конечно, Николь. Это была чудесная прогулка. Только потом — этот красный переплет…

— Послушай, Дени, тебе будет жаль, если я уеду? Только говори мне чистую правду: тебе будет жаль?

— Конечно, Николь, — опять как можно естественнее сказал Даня. — Мне будет очень не хватать тебя.

Николь нервно скручивала салфетку. Точно выжимала ее.

— Послушай, Дени, если тебе правда так жаль и ты не хочешь, чтобы я уезжала, ты скажи. Может, я как-нибудь сумею устроиться. Напишу Гюставу, что я и здесь могу работать, быть полезной. Словом, останусь.

Она смотрела на Даню не мигая. «Скажи, ну скажи, чтобы я осталась!» — приказывал, требовал, молил ее взгляд.

Нет! Нет, как и тогда, в Париже, Даня не мог лгать Николь. Не мог. Не хотел.

— По-моему, Николь, не стоит, — трудно выговорил он. — По-моему, следует ехать, если так велит Гюстав. Ведь ты и в самом деле отлично работаешь, Николь. Ты такой хороший товарищ. Мы с тобой так дружили, так слаженно действовали… — Он ненавидел себя в эту минуту. Ненавидел свой тон, свои слова.

Николь отбросила салфетку.

— Ты прав, как всегда, Дени. — Голос ее звучал чуть насмешливо. — Я поеду. Ты дал мне хороший совет. И мы в самом деле были славными товарищами. Жаль, что расстаемся мы насовсем.

Сейчас Николь казалась спокойной. Как садик мадам Риё. Как бронзовая фигурка в траве.

— Но почему насовсем, Николь? Вот кончится война, и мы увидимся. Ты приедешь к нам в Полтаву или я — в Париж.

— Ты сказал «к нам»? К кому?

Даня чуть отвернулся. Невыносимо было смотреть на Николь.

— К нам, в наш полтавский дом.

Николь немного помедлила.

— У меня для тебя что-то есть, Дени. На память. Вернее, не тебе, а той девочке, о которой ты мне рассказывал. Лиза — так ведь ее зовут?

— Так, — пробормотал Даня.

— Вот, возьми. — Николь сняла с шеи воздушную голубую косынку. — Ее носила моя мать. Это самое дорогое, что у меня есть. Отдай ее Лизе, Дени.

— Но зачем же… — начал было Даня.

Николь его удержала:

— Не отговаривай меня, Дени. Я хочу послать Лизе самое свое дорогое. Мы же с ней ровесницы, и у нас… у нас…

Николь угловато взмахнула рукой и, не договорив, выбежала из сада. Даня не видел, когда именно Тото увез ее на поезд Тулуза — Париж. Через Бриё.


9. ОН СТАНОВИТСЯ ВЗРОСЛЫМ


На первый взгляд это было совсем не похоже на полтавскую весну и все-таки похоже. Похоже — шумной возней птиц в кустах, острыми пиками новой травы, пронзающей прошлогодний прелый лист, потемневшими, точно потными стволами дубов и тополей, всем могучим, сладким, победным дыханием земли. Не похоже — колючей цепкой зеленью роз, вьющихся по стенам старых домов, струистой лиловой дымкой над горами, пеной боярышника на дорогах, а главное, виноградниками. Вчера еще голые, корявые, как пальцы ревматиков, лозы вдруг, в одну ночь, выпустили скомканные матерчатые листы и пошли волнистым изумрудным морем скатываться с гор и холмов.

Никогда еще не соприкасался Даня так близко с природой, никогда еще не ощущал так сильно и так зримо каждый, даже самый маленький шажок весны. И эта близость делала его по-звериному чутким, зорким, восприимчивым. Природа была под руками, под головой, на уровне его глаз, рта, носа. Все пять его чувств были настороже, готовы вобрать в себя то новый запах, то ворсистость первого листа, то горьковатый вкус салата из одуванчиков, который приготовлял к обеду бывший повар Вино. Даня со смехом уверял Костю-Дюдюля, что у него прорезалось шестое чувство: «Назовем его чувством природы. Оно у меня сейчас работает вовсю».

И еще в эту весну он очень сильно ощущал собственное повзросление. Далеко позади осталось полтавское детство, и хоть постоянно носил он в себе отца, мать и Лизу, но именно детство — дом, игры — все это уже перестало для него существовать. Что-то похожее на игру, опасную, увлекательную, было в Германии, на заводе, но и там он оставался несмышленышем, сосунком. Потом наступила парижская, неуверенная в себе юность, присматривание к другим, примеривание себя к уровню других, первые выводы, первые уроки жизни и самый суровый урок — смерть Павла. А сейчас здесь, в горах, пришло что-то новое, крепнущее с каждым днем, определяющееся с каждым новым делом, затвердевающее на глазах, как затвердевает жидкая масса металла, вылитая в форму. Зрелость? Нет, конечно, еще не она. Но и не прежняя зеленая юность.

Даня и раньше почти никогда не смотрелся в зеркало; Евдокия Никаноровна, бывало, шутила, что сын пошел не в нее — она любила повертеться у зеркала. Сейчас зеркало в отряде есть только одно — у Марселя. Где удалось Марселю раздобыть это зеркало, неизвестно, но в час бритья по утрам к нему — целая очередь, хотя многие партизаны давно запустили густые бороды или же бреются «наизусть». Даня однажды посмотрелся — увидел чужое, с выступающими скулами лицо, хмурые, очень взрослые глаза, обветренную, задубевшую, тоже чужую кожу. Только рот оставался детским — уголками вверх, добродушный и наивный. В зеркале был новый, незнакомый Даня.

— Тебя не узнать, — говорил Марсель, заглядывая Дане в лицо своими женственными глазами. — У нас дома, в Лаоне — помнишь? — ты был совсем другой; не человек, а куколка человека, голенький, совсем птенчик. А сейчас — у-у, сейчас ты настоящий мужчина!