Книжные контрабандисты. Как поэты-партизаны спасали от нацистов сокровища еврейской культуры — страница 16 из 54

Были и другие дела. Доктор Даниэль Файнштейн, популярный лектор, делал заметки для выступлений; Ума Олькеницкая, художница, рисовала иллюстрации, в том числе – эскизы декораций для театра гетто; Илья Цунзер, занимавшийся разбором музыкальной коллекции ИВО, читал ноты с листа: он утверждал, что «слышит» их так же, как если бы находился на концерте.

Рахеле работа в ИВО под немецкой оккупацией впоследствии представлялась своего рода потерянным раем – то был единственный период за всю войну, от которого у нее остались воспоминания о радости, гуманности и достоинстве. Это единственное место, откуда видно было небо и деревья и где благодаря стихам можно было вспомнить, что в мире осталась красота[146].

А еще в обеденные часы, в отсутствие надзирателей, члены бригады принимали посетителей – друзей-христиан, которые приносили пищу и обеспечивали нравственную поддержку, делились новостями из внешнего мира. Среди них была и Виктория Гжмилевская, жена польского офицера, который раньше помогал Шмерке и десяткам других евреев скрываться за пределами гетто; Она Шимайте, библиотекарша из Виленского университета, которая не раз проникала в гетто под вымышленными предлогами – якобы забрать вовремя не сданные книги, а на деле – чтобы оказать друзьям помощь и поддержку; молодой друг Шмерке, литовец Юлиан Янкаускас, у которого несколько недель скрывалась жена Шмерке Барбара после того скандала в лесу.

Раз или два к Рахеле Крыньской приходила совершенно особая гостья: маленькая дочка Сара. Когда евреев начали в сентябре 1941 года сгонять в гетто, Рахела решила оставить дочь – той был год и десять месяцев – за пределами, на руках у няни-польки Викси Родзиевич. Через год с лишним Викся привела малышку на десятиминутное свидание во двор ИВО; Рахела, страшно боявшаяся, что вот-вот вернутся немцы, сказала девочке, которую теперь звали Иреной, несколько слов, а та и не знала, что с ней разговаривает ее мама. Рахела протянула девочке цветок, а та повернулась к няне Виксе и сказала: «Мамочка, эта тетя хорошая, я ее не боюсь». На этом они расстались.

Викся иногда гуляла с Сарой по улице Вивульского, чтобы Рахела могла хотя бы издалека посмотреть на дочь[147].

Посетители-неевреи рисковали, уповая на то, что немцы вернутся нескоро, – и один раз все едва не закончилось катастрофой. Раздосадованная старуха, которая до войны работала в ИВО уборщицей, решила их проучить и во время обеда заперла ворота, выходившие на улицу, – все посетители остались внутри. «Ключ отдам немцам, когда вернутся», – посулила она. Посетители, особенно Викся Родзиевич, которую однажды уже арестовывало гестапо, сильно встревожились. Выручил их Шмерке. Бывший уличный мальчишка, он умел работать кулаками. Подошел к старухе, схватил ее за руку и заорал на своем корявом польском: «Еще до того, как немцы вернутся, я тебя так отделаю, что ни один врач не поможет. А ну, давай ключ!» Он так вывернул ей руку, что она поняла: дело нешуточное. Старуха освободила перепуганных пленников и убралась в свою лачугу[148].

Поскольку перед зданием ИВО находился просторный двор и многие окна именно туда и выходили, члены «бумажной бригады» могли заранее заметить, что немцы возвращаются, и возобновить работу. Во время долгого обеденного перерыва невольники назначали дежурного – он следил за обстановкой и, завидев немцев, выкрикивал условленное слово: «яблоко».

По протоколу, разработанному Шпоркетом, евреи-невольники обязаны были вставать, когда в комнату входил сотрудник ОШР. Суцкевер придумал при приближении немца произносить слово «яблоко», после чего все работали стоя, чтобы уже не вставать. Это был акт молчаливого сопротивления, помогавший сохранять человеческое достоинство и не унижаться[149].

Со временем между членами «бумажной бригады» сложились тесные дружеские отношения, на которые не влияли ни политические разногласия, ни характеры. Гебраист и сионист Израиль Любоцкий стал близким другом социалиста и противника сионизма Даниэля Файнштейна. Зелиг Калманович по-отечески привязался к Уме Олькеницкой, художнице, несмотря на то что не разговаривал с ее мужем Моше Лерером. Лерер, бывший сотрудник ИВО и фанатичный коммунист, снял Калмановича с поста исполняющего обязанности директора ИВО, когда в июне 1940 года институт перешел в руки советских властей. Пятеро преподавателей из бригады тоже держались вместе, делились едой и словами поддержки. А члены «Юного стража» – социал-сионистской организации – составляли тесно сбитый и крепко хранящий свои секреты клан.

Между Шмерке и Рахелой Крыньской вспыхнули нежные чувства. Оба недавно овдовели – причиной тому стала безжалостная немецкая машина уничтожения. Мужа Рахелы арестовали прямо на дому и отправили на расстрел в Понары в июле 1941 года, еще до создания гетто. Жена Шмерке Барбара скрывалась в городе под видом польки, но в апреле 1943 года ее разоблачили и расстреляли.

Их сближению способствовали не только одиночество и работа бок о бок. Рахела полюбила Шмерке за его искренность, чувство юмора и оптимизм, ее восхищали его уличные замашки[150]. Сердце Шмерке тронула ее любовь к поэзии и спокойное достоинство, с которым она переживала личные трагедии. Его впечатлили ее энциклопедическое образование и эрудиция. У Рахелы был диплом Виленского университета, Шмерке же даже не окончил школу.

Отношения Шмерке и Рахелы не афишировались вне круга друзей и коллег. Они не съехались, окружающие не принимали их за пару. Однако их связывала искренняя взаимная привязанность, достаточно сильная, чтобы после войны он предложил ей выйти за него замуж. (Она долго колебалась, но в итоге ответила отказом.)

Эти отношения вдохновили Шмерке на написание стихотворения про Рахелу и ее дочь под названием «Одинокое дитя». Там говорится о девочке, отца которой «схватил великан», а теперь она разлучена с матерью. Но после долгих скитаний и многих бессонных ночей несчастная мать отыщет свою дочку и споет ей колыбельную:

И ты станешь мамой, и деткам тогда

Расскажешь, какая

Случилась беда,

Как маму и папу

Терзали враги,

Запомни – и память

Навек сбереги.

Стихотворение было положено на музыку, песню исполняли в театре гетто, и она стала чрезвычайно популярной[151].

Тяжелыми моментами были также дни отправки книг и документов в Германию. Бессовестный грабеж приводил молодых членов бригады в ярость. Калманович пытался убедить их, что за плохим скрывается хорошее. «Всё немцы уничтожить не смогут. Они уже отступают. А то, что им удастся вывезти, в конце войны обнаружат и отнимут». Художница Ума Олькеницкая говорила примерно то же самое: «Если немцы не уничтожат эти материалы, а продадут или положат в архивы, все будет хорошо. Мы их найдем». Однако глубокая грусть на лице противоречила ее словам, когда она грациозно поводила рукой вдоль стен, будто озирая свои сокровища. В словах Калмановича и Олькеницкой звучала надежда, но ничем не подкрепленная[152].

Калманович пытался скрывать свою боль от сотрудников, однако мучился куда сильнее, чем им представлялось. Его чувства однажды выплеснулись по ходу литературной программы в гетто, где он выступал главным лектором. Когда ведущий представил его как «хранителя ИВО в Виленском гетто», Калманович подскочил и оборвал его: «Нет, я не хранитель; я гробовщик!» Зрителей огорчила эта вспышка, они начали протестовать, но Калманович не унимался: «Да, я гробовщик ИВО, я надеялся выстроить здание культуры, а теперь его кладут во гроб»[153].

На настроение членов бригады влияли и тяготы жизни в гетто. Когда 17 июля 1942 года Франц Мурер объявил очередную акцию – забирали пожилых людей, – несколько старших членов «бумажной бригады» испугались за свою жизнь. Калманович укрылся на ночь в больнице гетто. На следующее утро бригада, как обычно, собралась в девять часов у ворот. Охрана действовала строже обычного. Немцы проверяли рабочие пропуска у всех выходивших и в полный голос выкрикивали приказания. «Бумажная бригада» построилась и, как всегда, двинулась в путь. Все молчали, погрузившись в мысли об акции, которая унесла жизни примерно ста узников. Вдруг Калманович начал яростно жестикулировать и громко обратился к соседу, доктору Якову Гордону: «Я их не боюсь, не боюсь. Ничего они мне не сделают!» Гордон изумленно откликнулся: «В каком смысле, Калманович, вы их не боитесь?» Все навострили уши, когда Калманович заявил прямо на улице, оккупированной немцами Вильны: «Ничего они мне не сделают. У меня сын в Земле Израиля»[154].

Глава десятаяКонтрабанда книг как искусство

Сразу после того как в июне 1942 года началось уничтожение книг, Герман Крук принялся подбивать членов «бумажной бригады» выносить книги с рабочего места. Многие согласились сразу, думая: «Я все равно долго не проживу. Так отчего бы не сделать хорошее дело, не спасти какие-то материалы?»[155]

Крука порадовали такие отклики и первые результаты: «Все пытаются помочь и многое делают. Поразительно, что люди готовы рисковать жизнью ради бумажки. Каждый клочок может стоить им головы. Однако находятся идеалисты, притом весьма ловкие»[156].

Откладывать в сторону материалы, предназначенные к выносу, было несложно. Здание было завалено грудами книг и бумаг. Всего-то и нужно, что засунуть ценную книгу или рукопись в одну из этих груд, пока Альберт Шпоркет и члены его команды смотрят в другую сторону, а потом забрать оттуда и унести. В случае если немцев в помещении не было, можно было даже сложить на полу отдельную кучу «на вынос».

Каждый невольник принимал тысячи сиюминутных решений по поводу того, что отложить для спасения. Времени на размышления не было, однако сложилось несколько обязательных правил:

• Книги: откладывать для выноса не более одного экземпляра. Дубликаты пусть отправляются в Германию или на переработку. Поскольку «бумажная бригада» работала с фондами многих библиотек, дубликаты попадались часто.

• Книги: малоформатные книги и брошюры легче выносить под одеждой, чем большие фолианты – Талмуды или альбомы. Большие книги следует откладывать в сторону внутри здания ИВО, потом можно организовать доставку в гетто на грузовике.

• Рукописи: Шмерке и Суцкевер очень высоко ценили рукописи художественных произведений и письма известных писателей. Оба были поэтами и понимали, как важно сохранить литературное наследие. Кроме того, письма, стихи и рассказы были материалами малообъемными, их с легкостью можно было спрятать на себе.

• Архивы: неразрешимая проблема. Архивные собрания были слишком велики, чтобы вынести их на себе. А выбирать один «бриллиант» – важнейший документ из тысячестраничного собрания – было некогда. Бо́льшую часть архивов «бумажная бригада» предназначала для отправки в Германию. Некоторые фрагменты отложили, чтобы вывезти на грузовике.

• Произведения искусства (картины и скульптуры): вывозить на грузовике.

Члены бригады пришли к выводу, что безопаснее всего спрятать книги и документы внутри гетто, среди собратьев-евреев. Однако, с точки зрения немцев, незаконный внос материалов в гетто был серьезным преступлением по двум причинам. Во-первых, речь шла о краже имущества с рабочего места. Иоганнес Поль и Шпоркет недвусмысленно заявили, что из этого здания материалы могут уходить только в двух направлениях: в Германию и в утиль. Во-вторых, существовал общий запрет на внос книг и документов в гетто, он распространялся на всех работавших вовне.

К концу рабочего дня члены бригады оборачивали бумаги вокруг тела, засовывали предметы под одежду. В долгие холодные зимние месяцы заниматься контрабандой было удобнее: работники ходили в длинных пальто и надевали под них несколько слоев одежды. Были также сшиты специальные пояса и подвязки, их набивали книгами и бумагами.

Однако, чтобы «загрузиться», нужно было взять пальто из деревянной лачужки рядом со зданием, а там обитала их врагиня, бывшая уборщица из ИВО. Она иногда замечала, как работники засовывают под пальто бумаги, и доносила об этом Вирблису, дежурному охраннику. По счастью, Вирблис не слишком серьезно относился к ее словам: теткой она была сквалыжной и часто выдумывала всякую напраслину, так что он не трудился передавать ее жалобы сотрудникам ОШР[157].

Когда группа отправлялась из ИВО в гетто, всех мучил один и тот же вопрос: кто сегодня дежурит на воротах? Если полицейские из гетто и литовцы, проблем, скорее всего, не возникнет. Осматривали они поверхностно, особенно ленились охлопывать членов «бумажной бригады». Охранникам было прекрасно известно, что эти люди несут всего лишь какие-то бумажки, а не продукты питания, что считалось более серьезным нарушением. Некоторые полицейские порой даже просили членов «бумажной бригады» принести им в следующий раз с работы интересный роман.

Однако, если у ворот поджидали немцы, например Мартин Вайс, начальник полиции, Франц Мурер, заместитель гебитскомиссара по еврейским делам, или командир отряда СС Бруно Киттель, ставки менялись. Немцы безжалостно избивали всех, у кого находили хоть какое-то подобие контрабанды. Мурер часто являлся с инспекцией и заставал всех врасплох. Если он обнаруживал у работника или работницы хлеб или деньги, спрятанные под пальто, он раздевал провинившихся догола, избивал кнутом и бросал в тюрьму. Те, кого Мурер сажал в тюрьму гетто, как правило, выживали. А вот те, кого он отправлял в Лукишки, потом чаще всего оказывались в Понарах[158].

«Кто нынче на воротах?» – это был вопрос жизни и смерти.

По пути с улицы Вивульского невольники узнавали у членов других бригад, только что вышедших из гетто на ночную смену, про ситуацию у ворот. Если дежурили немцы, рассматривалось несколько вариантов действий: свернуть и сделать круг по соседним кварталам – выгадать время, а там немцы, глядишь, и уйдут. Можно было оставить материалы, по крайней мере на время, у евреев, живших в доме для рабочих «Кайлис» – он находился неподалеку от ИВО. Но бывали случаи, когда группа подходила к воротам слишком близко – повернуть незамеченными уже бы не удалось – и приходилось проходить досмотр у немцев[159].

Шмерке был дерзок до умопомрачения. Однажды он среди бела дня принес к воротам огромный потертый том Талмуда и пояснил вооруженному охраннику-немцу: «Мой начальник, Шпоркет, велел забрать эту книгу в гетто и заново переплести в мастерской при библиотеке». Гестаповец и помыслить не мог, что этот еврей-коротышка способен на столь наглую ложь, которая может стоить ему жизни, и Шмерке пропустил[160].

Иногда контрабандистам просто везло. Мурер обнаружил в кармане у Рахелы Крыньской серебряный бокал для вина, и все испугались, что Рахеле конец. Однако она сказала Муреру, что принесла бокал в подарок лично ему, плюс добавила пару дорогих кожаных перчаток для его жены. По непонятной причине заместитель гебитскомиссара повелся на эту выдумку – или согласился на взятку – и пропустил Рахелу беспрепятственно. В тот день у него было хорошее настроение[161].

Суцкевер оказался необычайно изобретательным книжным контрабандистом. Однажды он получил от Шпоркета разрешение пронести в гетто несколько пачек макулатуры в качестве топлива для домашней печки. Документ он предъявил охранникам у ворот, а пачки держал в руках. В «макулатуре» были письма и рукописи Толстого, Горького, Шолом-Алейхема и Бялика; полотна художника Шагала и уникальная рукопись Виленского Гаона. В другом случае Суцкеверу удалось внести в гетто скульптуры Марка Антокольского и Ильи Гинцбурга, картины Ильи Репина и Исаака Левитана: при помощи друзей, имевших нужные связи, он привязал их к днищу грузовика[162].

Не у всех историй был столь же счастливый финал: случалось, Шмерке и прочих избивали у ворот, иногда немцы, иногда полицейские из гетто, когда получали распоряжение «ужесточить» осмотры. Однако в Понары никто не попал. Им просто повезло[163].

Рахела Крыньская вспоминает, что, хотя дело было рискованное, контрабандой занимались почти все члены «бумажной бригады», в том числе множество работников из «технической бригады», отвечавших за перевозку, – те, кто делал коробки и ящики, паковал книги, перемещал. Один из таких технических работников завел ящик для инструментов с двойным дном и переносил книги и документы в этом тайнике, под молотком, гаечным ключом и плоскогубцами[164].

Зелиг Калманович снял свои возражения и присоединился к контрабандистам. Он знал, что, поскольку квота на вывоз в Германию составляет 30 %, многие ценные вещи, если их не вынести, будут уничтожены. Деятельность своих товарищей он считал духоподъемной, способом нравственного сопротивления, и благословлял книжных контрабандистов, будто набожный раввин: «Работники спасают от гибели все, что могут. Да будут они благословенны за то, что рискуют жизнями, да защитят их крыла Божественного Присутствия. Да пребудет… милость Господня со спасителями, и да дарует он нам право увидеть зарытые письмена в мире»[165].

Шмерке впоследствии вспоминал: «Жители гетто смотрели на нас как на ненормальных. Они вносили в гетто продукты под одеждой, в обуви. Мы вносили книги, листы бумаги, иногда – Сефер-Торы или мезузы». Перед некоторыми членами «бумажной бригады» стояла непростая нравственная дилемма: брать с собой книги или еду для родных. Некоторые узники критиковали контрабандистов за то, что во времена, когда речь идет о жизни и смерти, их волнует судьба каких-то бумажек. Калманович с чувством отвечал, что книги потом не вернешь: «Они не растут на деревьях»[166].

После того как материалы удавалось пронести на территорию гетто, их еще нужно было где-то спрятать. Проще всего было передать их Круку, который помещал самые ценные вещи в свою книжную «малину», а менее редкими экземплярами пополнял библиотеку гетто. Крук вел карточный каталог, куда вписывал все находившиеся в его руках сокровища, указывал их происхождение. Вещи, «украденные» из помещения ОШР, вписывались как «поступившие из той самой организации». Если написать «из Оперативного штаба рейхсляйтера Розенберга», оставишь свидетельство о краже – вдруг каталог попадет в руки немцев[167].

Однако никто не мог гарантировать, что библиотека гетто и «малина» Крука уцелеют. А если немцы ворвутся в здание и заберут часть коллекции? Безопаснее было распределить сокровище по множеству небольших тайников. По воспоминаниям Суцкевера, таких тайников было десять, а запомнил он адреса семи: на Немецкой улице (в здании, где жили он, Шмерке и доктор Даниэль Файнштейн); на Страшуна, 6 (в библиотеке гетто), в домах номер 1, 8 и 15 по улице Страшуна; на улице Святого Иоанна Крестителя и в бункере на Шавельской улице, 6.

Самыми ценными предметами, которые Суцкевер вырвал из немецких когтей, были дневник Теодора Герцля – отца современного сионизма, а также актовая книга клойза Виленского Гаона. Они были обнаружены на достаточно раннем этапе и пронесены в гетто; их держали в двух разных тайниках[168].

Были и другие способы прятать спасенное. Шмерке и Суцкевер передали множество предметов друзьям, полякам и литовцам, которые приходили к ним в гости в обеденный перерыв. Она Шимайте, библиотекарь из Виленского университета, забрала пачку рукописей И.-Л. Переца и, по договоренности с коллегами, спрятала их в университетской библиотеке. Поэт-литовец Казис Борута прятал коробки с документами в Литературном институте при Литовской академии наук[169]. Некоторые ценные материалы Суцкевер передавал Виктории Гжмилевской, имевшей связи с польским подпольем. Когда он вручил ей документ, подписанный польским борцом за свободу Тадеушем Костюшко, она опустилась на колени и поцеловала его имя на странице. Впоследствии Виктория рассказывала, что, когда она передала этот документ участникам польского Сопротивления, реакция была такая, будто искра попала в пороховой погреб[170].

Однако все больше материалов увозили на переработку, и стало ясно, что «бумажная бригада» выигрывает сражения, но проигрывает кампанию. Спасти удавалось лишь крошечную толику. Весной 1943 года Суцкевер изобрел новую тактику. Он решил создать «малину» в самом здании ИВО. Тем самым откроется новый канал спасения – возможно, нужда в контрабанде отпадет вовсе.

Изучив архитектуру здания, Суцкевер обнаружил рядом с балками и стропилами на чердаке большие полости. Нужно было одно – отвлечь поляка-охранника Вирблиса, чтобы в обеденный перерыв Суцкевер и его друзья могли перетаскивать материалы на чердак. По счастью, Вирблис очень переживал, что из-за войны ему пришлось бросить учебу, и с радостью принял предложение двух членов бригады, доктора Файнштейна и доктора Гордона, позаниматься с ним в отсутствие немцев математикой, латынью и немецким языком. Стоило педагогам и их ученику погрузиться в учебу, как другие члены «бумажной бригады» принимались таскать материалы на чердак[171].

Тут самое время сделать паузу и задаться простым вопросом: почему? Почему эти мужчины и женщины готовы были рисковать жизнью ради книг и бумаг? По сути, тем самым они провозглашали свое мировоззрение и воплощали в жизнь свои убеждения. Мировоззрение их заключалось в том, что литература и культура являются высшими ценностями, они ценнее жизни отдельного человека или группы людей. Будучи убеждены, что скоро погибнут, члены «бумажной бригады» сделали выбор: посвятить остаток жизни тому, что действительно важно, а если понадобится, то и принять за это смерть. Что касается Шмерке, книги в молодости уберегли его от преступлений и отчаяния. Настало время отплатить им за это сторицей. В душе Абраши Суцкевера жила мистическая вера, что поэзия – это сила, одухотворяющая всю жизнь. Пока он хранит верность поэзии – пишет, читает и спасает стихи, – он не умрет.

Кроме прочего, своими поступками книжные контрабандисты выражали веру в то, что еврейский народ выживет и после войны, и тогда ему вновь понадобятся сокровища его культуры. Кто-то уцелеет, и тогда они достанут из тайников эти предметы, с помощью которых можно будет возродить еврейскую культуру. В самые темные часы истории Виленского гетто было трудно понять, произойдет все это или нет.

И наконец, в качестве гордых граждан еврейской Вильны члены «бумажной бригады» верили в то, что сама сущность их города сокрыта в книгах и документах. Если спасти книги из Библиотеки Страшуна, документы из ИВО и рукописи из Музея Ан-ского, дух Литовского Иерусалима не иссякнет, даже если здешние евреи окажутся обречены. Калманович выразил это в суровых словах: «Возможно, после войны в Вильне и останутся евреи, но писать еврейские книги здесь будет некому».

Суцкевер подтвердил свою веру в пользу деятельности «рабочей бригады», написав в марте 1943 года стихотворение, которое называется «Пшеничные зерна». Он изобразил в нем себя: он бежит по улицам гетто с «еврейским словом» в руках, приласкав его, точно ребенка. Листы пергамента взывают к нему: «Спрячь нас в своем лабиринте!» Он закапывает спасенные тексты в землю, и его душит отчаяние. Однако ему становится легче, когда он вспоминает старинную притчу: египетский фараон выстроил себе пирамиду и велел слугам положить в гроб несколько пшеничных зерен. Прошло девять тысяч лет, гроб вскрыли, обнаружили там зерна, посадили в землю. Из зерен взошли многочисленные и пышные ростки. Когда-то, пишет Суцкевер, зерна, которые он посадил в виленскую почву – посадил, не закопал, – тоже принесут свои плоды.

Эфшер ойх велн ди вертер

Дервартн зих вен аф дем лихт —

Велн ин шо ин башертер

цеблиен зих ойх умгерихт?

Ун ви дер уралтер керн

Вос хот зих фарвандлт ин занг

Велн ди вертер ойх нерн,

Велн ди вертер гехерн

Дем фолк, ин зайн эйбикн ганг.

Слова, вопреки всем сомненьям,

Вернутся на свет после нас,

И ярким, нежданным цветеньем

Взойдут в предначертанный час.

Как в колос на стебле высоком

Зерну суждено прорасти,

Слова напитаются соком,

Слова станут истинным оком

Народа в извечном пути[172].

Силы и воодушевление члены «бумажной бригады» черпали, помимо прочего, в осознании того, что ИВО и его довоенный директор Макс Вайнрайх живы и здоровы в Америке. Вайнрайх обосновался в Нью-Йорке в 1940 году и превратил местный филиал института в его головное отделение. Крук и Калманович были вне себя от радости, когда до них дошли отрывочные сведения о том, что ИВО возобновил в Америке свою деятельность. Как ни странно, источником этих новостей стал сам Поль.

Поль был постоянным читателем газеты Yiddish Daily Forward и вырезал оттуда материалы, которые, по его мнению, служили подтверждением нравственной ущербности и злокозненности евреев. (Любые высказывания против преследования евреев он считал проявлением антинемецкой «злокозненности».) В одном из номеров газеты он нашел материалы о проведении в Нью-Йорке 8–10 января 1943 года конференции ИВО и, закончив чтение, показал заметку Калмановичу. В ней упоминались лекции нескольких довоенных друзей и коллег Калмановича – ученых, которые успели спастись из Варшавы и Вильны. Говорилось также, что на конференции принято официальное решение о переводе штаб-квартиры ИВО в Нью-Йорк. Калманович, совершенно ошеломленный, помчался в библиотеку гетто, чтобы поделиться новостями с Круком. Они обнялись, по щекам покатились слезы радости. Крук пишет в дневнике:

Только находясь в Виленском гетто и пережив все то, что пережили мы, зная, что стало с ИВО здесь, можно понять, каково нам было получить этот привет от американского ИВО и в особенности от тех, кто остался жив, кто восстанавливал еврейскую науку. <…>

Мы с Калмановичем пожелали друг другу выжить, чтобы поведать миру свою историю, в особенности главу под названием «ИВО». Судьба в своей жестокости заставила нас нести бремя страшной трагедии гетто, но нас переполняет радость и удовлетворение при мысли о том, что все, связанное с евреями и идишем, живо и сохраняет наши общие идеалы[173].

Члены «бумажной бригады» были убеждены, что Литовский Иерусалим полностью не уничтожен. Живая его часть теперь в Нью-Йорке. Уцелевшие ученые когда-нибудь унаследуют сохраненные книги и документы. Мысль эта стала лучом надежды во тьме.

Спасенное сокровище

Дневник Герцля

Теодор Герцль (1860–1904), человек-легенда, отец современного сионизма, взрослые годы жизни провел в Вене, работая журналистом в Neue freue Presse, а также занимая должность президента Всемирной сионистской организации. Как его рукописный дневник за 1882–1887 годы (в это время он изучал в Вене юриспруденцию и пытался стать писателем) оказался в Литовском Иерусалиме? Уже одно это – отдельная история.

При жизни Герцль не публиковал и не обнародовал содержание своего юношеского дневника. Обнаружили его в 1930 году в поместье его непутевого сына Ганса Герцля, который покончил жизнь самоубийством.

На момент отцовской смерти Ганс был тринадцатилетним мальчиком. Образ этого юного существа, читающего кадиш у могилы Теодора Герцля, произвел неизгладимое впечатление на всех, кто присутствовал на похоронах еврейского национального лидера или читал про них. Ганс вырос в Англии, учился в Кембридже, но места в жизни так себе и не нашел. Его мучило то, что его воспринимают только как сына Теодора Герцля, он считал себя неудачником. Ганс впал в депрессию, наделал долгов. В 1924 году, в тридцатитрехлетнем возрасте, он крестился в баптистской церкви – по собственным словам, чтобы обрести полную независимость от отца. Впоследствии перешел в католицизм. Сионисты и британские евреи отвернулись от него, оборвали все связи. Ганс был одинок, беден, озлоблен и ожесточен. Последним его якорем в жизни была сестра Полина. Потом она заболела и умерла. В день ее похорон он покончил с собой[174].

Дневник достался Гансу от отца, и Ганс указал, что дневник надлежит продать за несколько десятков фунтов, чтобы расплатиться с долгами. Душеприказчиком Ганса оказался английский журналист-еврей Джозеф Лефтич, один из немногих членов еврейской общины, кто поддерживал с Гансом отношения после смены веры. Помимо прочего, Лефтич обожал читать литературу на идише и был членом ИВО. Впоследствии он стал первым крупным переводчиком с идиша на английский и составителем антологий. Случилось так, что один из руководителей ИВО, Залман Рейзен, вскоре после самоубийства Ганса проезжал через Лондон, направляясь в Вильну после поездки в США с целью сбора денег. Рейзен встретился с Лефтичем, и тот рассказал ему про дневник. Рейзена так изумила эта находка и так вдохновила возможность поднять престиж ИВО, что он буквально подскочил на стуле и воскликнул: «Эта рукопись должна принадлежать ИВО!» Он предложил приобрести ее немедленно за сумму, указанную в завещании Ганса, – и даже не потрудился посоветоваться с виленскими коллегами. Лефтич дал согласие, Рейзен подписал договор, заплатил аванс, положил дневник Герцля в карман пальто и увез в Вильну.

Засим последовала склока. Лидеры сионистов, проживавшие в Вене, страшно разгневались из-за того, что дневник попал в организацию, которая занимается идишем, а члены ее относятся к их движению либо с равнодушием, либо даже враждебно. Они стали писать письма в ИВО, заявляя, что Ганс не имел права продавать дневник отца. Эта записная книжка – часть литературного наследия Теодора Герцля, которым теперь распоряжается банкир из Вены Мориц Рейхенфельд. Венские сионисты грозились подать на ИВО в суд. Однако ИВО отказался расторгать сделку, если его не принудят к этому решением суда.

Когда угрозы не возымели действия, сионисты прибегли к дипломатии. Штаб-квартира движения в Вене попросила сионистов из Вильны встретиться с руководителями ИВО и попытаться на них воздействовать. На этой встрече виленские сионисты, которыми руководил доктор Яков Выгодский, выдвинули тезис, что все дневники Герцля предпочтительнее хранить в одном месте. Эту записную книжку надлежит присоединить к другим дневникам Герцля, которые находятся в Еврейском университете в Иерусалиме. Кроме того, сионисты отметили, что, по сути, изучение наследия Герцля не относится к основным научным занятиям ИВО. Судя по всему, виленские сионисты предложили денежную компенсацию, чтобы возместить расходы ИВО и, возможно, подсластить пилюлю.

ИВО, однако, ответил, что в сферу интересов института входят все еврейские дела, в том числе история Теодора Герцля. Не стали его сотрудники скрывать и того, что обладание дневником важно для ИВО с точки зрения престижа. Молодой институт (основанный в 1925 году) тем самым становился одним из важнейших еврейских хранилищ в мире. После полутора лет нерегулярных встреч сионисты сдались[175].

Дневник – в нем в основном описаны книги, которые Герцль читал в этот период, – многое дает для понимания образа мыслей человека, который впоследствии стал частью истории. Из дневника следует, что в ранние годы Герцль был достаточно ассимилированным евреем и даже сторонником ассимиляции. Будущий отец еврейского государства гордился тем, что он немецкий гражданин. Он сурово критиковал французских писателей, в том числе Эмиля Золя, за их «борделлетристику» и отмечал, что «немцы пишут лучше».

Герцля глубоко возмутил антисемитский трактат Евгения Дюринга «Еврейский вопрос как вопрос о расовом характере и о его вредоносном влиянии на существование народов, на нравы и культуру», где утверждалось, что евреи непоправимо ущербны и их следует удалить из всех сфер общественной жизни: образования, печати, бизнеса и финансов. Молодой венский студент-юрист приходит к совершенно «несионистскому» выводу, что евреям надлежит полностью слиться с окружающим их обществом. Если не будет разницы между евреями и немцами, никто не сможет вычислить еврея и подвергнуть его дискриминации. «Слияние западных рас с так называемыми восточными расами на основе общей гражданской религии – вот оптимальное решение!» – гласит одна из ранних записей в дневнике.

На этих страницах Герцль предстает в образе неопределившегося молодого человека, особенно в сравнении с величавой фигурой лидера сионистского движения, которым ему предстояло стать около десяти лет спустя. «Я не из тех, кто займет видное положение среди великих умов нашего времени. <…> Я не питаю иллюзий на собственный счет, – размышляет Герцль. – Мне уже двадцать два года! И я почти ничего не достиг. Не отрицая собственных талантов, я чувствую, что не ношу в себе великую книгу». Чувства, которые он высказывает на этих страницах, во многом созвучны унынию и безысходности, которые впоследствии испытывал его сын Ганс. «В сердце моем нет любви, в душе – ни устремления, ни надежды, ни радости», – записал Герцль 13 апреля 1883 года[176].

Дневник добавляет неоднозначности образу человека, ставшего мифом и легендой. Автор лозунга «Если захотите, сказка станет былью» (на иврите – «им тирцу эин зу агада») писал, что у него нет устремлений. Из дневника видно, что Герцль был далеко не очевидным кандидатом на свою будущую роль лидера еврейского национального движения. Когда Вайнрайх предложил опубликовать текст дневника в нью-йоркской газете Yiddish Daily Forward, редактор Авром Каган отклонил инициативу. Каган, давно бывший социалистом, после визита в Палестину в 1925 году стал сторонником рабочего сионистского движения. Герцль из этого раннего дневника был не тем Герцлем, которого Каган хотел представить своим читателям.

Глава одиннадцатая