Герман Крук участвовал в марше из гетто по улице Субоч и пережил обе селекции. Почти весь следующий год он провел в концентрационном лагере Клоога у северного побережья Эстонии. Клоога стала одним из главных немецких промышленных центров на востоке, там производили армированный бетон и деревянные изделия для фронта. Крук называл ее столицей еврейских лагерей.
Клоога отличалась от Виленского гетто, как день от ночи. Узников постоянно избивали и секли кнутом, применялись и иные виды физической расправы. Заставляли часами стоять по стойке смирно на морозе во время проверок, в начале и конце рабочего дня. Принуждали делать гимнастику, а тех, кто падал или терял сознание, расстреливали[244].
Крук в основном работал на мощении дорог и строительстве бараков. Кроме того, он активно участвовал в деятельности лагерного подполья, которое называлось партизанской группой (ПГ). Занимались они по большей части организацией помощи – доставляли пищу и лекарства самым больным и нуждающимся. Помимо этого, ПГ втайне проводила культурные мероприятия. Крук, например, устраивал по воскресеньям политические беседы. Удалось собрать некоторое количество пистолетов, планировалось использовать их для восстания, если выбор между смертью или освобождением окажется неизбежным.
Целый год после депортации из Вильны Крук продолжал писать: сохранились его дневниковые записи, истории других заключенных, зарисовки из лагерной жизни. Все это заносилось в крошечные записные книжки, которые он ухитрялся украсть в кладовой и потом прятал в бараке. Заполнив книжку, Крук начинал делать записи в следующей. Почерк почти нечитаемый. «Пишу на колене, постоянно опасаясь незваных гостей, либо в портновской мастерской, либо пока мешаю цемент и заливаю бетон, либо ночью на жестком стуле»[245]. Крук постепенно слабел и физически, и морально, однако делать записи не прекращал. Лагерные врачи убеждали его отдыхать по вечерам после работы, но Крук отвечал, что писать для него важнее, чем жить. Он говорил, что заметки его переживут Гитлера и станут сокровищами для будущих поколений[246].
Главной бедой в Клооге был голод. Множество заключенных ежедневно умирали от истощения. Крук написал проникновенную заметку о новом виде голода, с которым он столкнулся в лагере. «Тридцать три декаграмма хлеба: на это невозможно ни жить, ни умереть… Большинство, кто не может больше ничего добыть, в итоге погибает от истощения… Более энергичные пытаются разжиться картофельными очистками. Перебирают, достают самые толстые. У тех, кто их ест, часто случаются желудочные колики. Но боль в животе проходит, а голод возвращается. Тогда они гоняются за брюквой, заплесневелыми кусочками хлеба и набивают живот ядом, болью, лишь бы прогнать голод – червя, который грызет и грызет, без остановки»[247].
Тела умерших узников немцы складывали поверх поленьев, обливали бензином и поджигали. Офицер, надзиравший за сожжением, был одет в парадную форму. По словам одного из выживших заключенных, он напоминал языческого жреца, приносящего жертву своему божеству.
Крук знал, что Красная армия уже близко. 14 июля 1944 года он записал новость об освобождении Вильны. «Вильну освободили, а мы здесь стонем под ярмом, оплакивая свою участь. Виленская ФПО наверняка проходит победным маршем по переулкам гетто, ищет, высматривает. Надеюсь, они заодно пытаются спасти мои материалы»[248].
22 августа 1944 года Крука и еще пятьсот заключенных внезапно перевели в другой лагерь Лагеди, где условия были гораздо тяжелее, чем в Клооге. Жили они в низких деревянных срубах, построенных прямо на земле, получали в день лишь миску водянистой мучной болтушки. Не было ни кроватей, ни одеял, ни отхожих мест. Совершенно собачье существование. Единственным лучом надежды оставалась близость фронта. Слышно было, как неподалеку падают бомбы, летают военные самолеты. Красная армия вскоре освободила Тарту, второй по величине город Эстонии.
Поскольку перевод из Клооги в Лагеди произошел внезапно, Крук не успел забрать из тайника свои записи. Он решил, что они погибли.
Для Крука и других заключенных Лагеди оказался последней остановкой. Их убили 18 сентября 1944 года, на Рош-ха-Шану, еврейский Новый год.
Немцы провели казнь с изощренным цинизмом. В лагерь приехал высокий эсэсовский чин, отчитал директора за плохие условия жизни заключенных и приказал – так, что заключенные слышали, – перевести их в более пригодное для жизни место. Подъехали грузовики, подвезли хлеб, маргарин, варенье, сахар. Все это было обманом, чтобы заключенные поверили, что их действительно переводят в другое место, где им будет легче.
В каждый грузовик сажали по пятьдесят человек, и с интервалом в полчаса они отъезжали к месту расстрела. Это делалось для того, чтобы заключенные не поняли, что происходит, – до самого последнего момента.
Казнь здесь проводили иначе, чем в Клооге. Немцы связывали заключенных по десять-двенадцать человек, заводили на бревенчатый помост и стреляли в затылок. Потом на их тела ставили новый помост, на него заводили новую группу и тоже расстреливали. После расправы над всей партией из пятидесяти человек немцы обливали помосты и тела бензином и поджигали. Расстрел узников Лагеди продолжался с 11 утра и до вечера.
Красная армия пришла на следующий день, 19 сентября, и обнаружила сотни обгоревших тел – и двоих выживших.
За день до расстрела тайный курьер принес Круку из Клооги пакетик с его записными книжками. Крук очень обрадовался. Он решил закопать их в землю и сделал это в присутствии шестерых свидетелей, в надежде что хоть кто-то из них уцелеет. Один уцелел[249].
В качестве последнего послания потомкам Крук записал стихотворение в прозе, сочиненное в Клооге. Оно начинается так:
Соседи по лагерю Клоога задают мне вопрос:
Зачем писать в такое трудное время?
Зачем, для кого?..
Я знаю, что обречен, настанет и мой черед,
Хотя в глубине души трепещет надежда на чудо.
Пьянит меня мысль, что пером, дрожащим в руке,
О том, что случилось, я пишу для потомков.
Настанет день, в который кто-то найдет
Листы, где моею рукою описан ужас[250].
Глава пятнадцатаяМосковское чудо
Личное чудо Аврома Суцкевера – то, о котором он просит в записи в гостевой книге ИВО, – произошло в марте 1944 года. Федор Марков получил из Москвы телеграмму, сообщавшую, что за поэтом Суцкевером и его женой будет прислан советский военный самолет. Партизанский командир отправил супругов на взлетно-посадочную полосу на санях, с охраной. Вылететь удалось только со второй попытки: первый самолет был сбит немецкой зениткой, второй же забрал живой груз, и на следующий день Абраша и Фрейдке Суцкеверы уже были в Москве и сидели в штабе Литовской партизанской дивизии[251].
Эту невероятную доставку спецрейсом организовал Юстас Палецкис, титулярный глава литовского советского правительства в изгнании. Прежде чем стать президентом, Палецкис был известным поэтом и с Суцкевером познакомился на встрече литовских и еврейских писателей в начале 1940 года. Он был ярым противником авторитарного режима Антанаса Сметоны и, как считалось, идиш выучил в тюрьме, где отбывал срок за антигосударственную деятельность и делил камеру с заключенными-евреями.
Палецкис вступил в компартию в июне 1940 года, когда Сталин включил Литву в состав СССР. Через несколько месяцев он был назначен на пост президента – этим жестом новые власти пытались расположить к себе литовских интеллигентов. Должность президента была в значительной степени номинальной[252].
После начала войны, в июне 1941 года, Палецкиса эвакуировали в Москву. Получив от партизанского командира письмо с сообщением, что поэт Суцкевер жив и продолжает заниматься литературным творчеством в Нарочи, глава государства обратился с просьбой к советскому военному командованию. И вот Суцкевер уже в самолете[253].
Внезапная перемена в жизни Суцкевера выглядела почти сверхъестественной. Целых два года они с Фрейдке были беззащитными обитателями гетто, потом еще полгода спали под открытым небом или в землянках. И вот, после короткого перелета, их поселили в роскошной гостинице «Москва», выдали новую одежду, позволили свободно гулять по улицам современного города. После почти трехгодичного перерыва они вернулись в цивилизацию.
Появление Суцкевера в Москве стало в литературных кругах сенсацией. В свой тридцать один год он уже считался одним из величайших поэтов-идишистов своего времени. Еще во время заточения в Виленском гетто он с партизанским курьером отправил несколько своих стихотворений в Москву, там их зачитали на писательском собрании, они вызвали восторг и изумление. Через несколько дней после чудесного прибытия Суцкевера по воздуху еврейская секция Союза советских писателей устроила в Московском доме литераторов прием в его честь. Вел программу поэт Перец Маркиш, лауреат Сталинской премии по литературе, и представил он Суцкевера так: «Про Данте, бывало, говорили: “Этот человек побывал в аду!” Но ад Данте кажется раем в сравнении с тем местом, из которого только что спасся этот поэт»[254].
Приезд Суцкевера стал важным событием не только для литераторов. Суцкевер стал первым узником гетто, которому удалось добраться до столицы СССР и от первого лица рассказать про то, как фашисты истребляют евреев. Его пригласили выступить на масштабном антифашистском митинге, который состоялся 2 апреля в Колонном зале