Книжные контрабандисты. Как поэты-партизаны спасали от нацистов сокровища еврейской культуры — страница 28 из 54

Тяготы советской жизни

В Вильну со всех сторон хлынули возвращавшиеся евреи-беженцы, и мало-помалу начало заново формироваться еврейское сообщество. Религиозная община была образована в середине августа, во главе ее встал раввин Исроэл Густман, единственный уцелевший член виленского раввината. Община приняла на работу резника, двух гробовщиков, администратора и секретаря. Получать письма тех, кто искал родственников, и отвечать на них теперь входило в ее обязанности[311].

18–19 сентября 1944 года в частично разрушенном здании Большой синагоги отпраздновали Рош-ха-Шану. Уцелела лишь половина крыши, над головами у прихожан моросило. Лишь четыре человека пришли в талесах (молитвенных покрывалах)[312]. На Йом-Кипур службу перенесли в Хоральную синагогу, защищенную от непогоды. Она и стала постоянным домом еврейской религиозной общины.

Был создан комитет, который заботился об осиротевших детях-евреях: они бродили по городу беспризорные, изголодавшиеся, не знавшие ни врачей, ни школ. Комитет возглавила Цивия Вильдштейн, преподавательница, окончившая педагогический факультет Виленского университета. Шмерке, Суцкевер и Аба Ковнер также вошли в его состав.

В конце сентября власти дали комитету разрешение создать еврейскую школу, детский сад и детский дом – все располагались в одном здании, получившем название Еврейский детский комбинат. В школе обучали по советской программе, но на идише. Ни религиозных предметов, ни практик в программе не было, однако велось преподавание литературы на идише. Музей передал детскому комбинату учебники и детские книги[313].

К осени 1944 года у двух тысяч виленских евреев появилась скромная сеть общинных учреждений: синагога, светская школа и музей. При этом не существовало городского еврейского комитета, о котором раньше думали Шмерке и Суцкевер. Эту идею власти не приняли.

Все три учреждения сталкивались с ограничениями, вмешательством и откровенной враждебностью местных властей, в составе которых было много представителей прежней, подконтрольной немцам администрации. Синагоге отказали в получении груза одежды из Америки. Запретили проводить субботние трапезы и религиозные занятия. В СССР культовые учреждения могли только отправлять религиозные церемонии, им запрещалось заниматься филантропией, проводить общественные собрания или вести религиозное воспитание. А поскольку субботы были рабочими днями, прихожан на субботние молитвы собиралось мало. Еврейский детский комбинат за первый год вынужден был дважды переезжать с места на место, так как их помещения в обоих случаях передавались другим школам. Наркомпрос даже закрыл школу в середине учебного года, однако изменил свое решение после телеграммы с протестом из Москвы от Еврейского антифашистского комитета.

А музей барахтался как мог, в форме комиссии, без всякого бюджета[314].

Да и в целом еврейская жизнь едва дышала. Шмерке и Суцкевер обращались к властям с просьбой разрешить публикацию еженедельной газеты на идише. Поначалу первый секретарь компартии Литвы Антанас Снечкус ответил через Генрика Зимана (единственного еврея в партийном руководстве), что говорить о газете преждевременно, однако власти окажут поддержку в публикации литературного альманаха. Потом Снечкус передумал – идея альманаха «несвоевременна». Тем временем в городе начали выходить газеты и журналы не только на двух государственных языках, литовском и русском, но и на польском – языке другого этнического меньшинства. Почему у поляков есть своя газета, а у евреев нет? Вопрос повис в воздухе[315].

О том, чтобы выделить средства на еврейский репертуарный театр или клуб, речь не шла вовсе.

Шмерке, закаленный активист и неисправимый оптимист, отыскал дырки в системе. Он читал еженедельные лекции для родителей в еврейской школе; уговорил руководство литовского Союза писателей создать секцию на идише и стал ее председателем; организовывал под эгидой еврейской секции Союза писателей концерты на идише (декламация, пение, музыка) в вильнюсском городском театре «Лютня»[316]. Однако, несмотря на все эти начинания, в освобожденном советском Вильнюсе постоянно шла борьба между еврейской жизнью и удушающей бюрократией.

Евреи держались вместе благодаря дружеским компаниям, которые собирались по вечерам на дому. Это запретить было невозможно. У Шмерке был собственный круг: разномастная компания бывших узников гетто, которые выжили в укрытиях, в лесах или – буквально чудом – в эстонских лагерях, плюс несколько уволенных в запас бойцов Красной армии и беженцев, вернувшихся из Средней Азии. Им, как и Шмерке, всем было под сорок. Пошли помолвки и свадьбы, празднества по этому поводу; Шмерке первым затягивал песню и отбивал ритм по столу. Однако спрятать мучительную боль в глубину не мог никто – все здесь были молодыми вдовами и вдовцами, многие потеряли и детей.

Шмерке оставался бодрым и энергичным в компании друзей, на деле же его грызло одиночество. В начале сентября Суцкевер уехал в Москву, так что рядом со Шмерке не осталось никого из его довоенной компании. То была уже не «Юнг Вилне». Женщины совсем не походили на Барбару (его убитую жену) и Рахелу Крыньскую (которая, по доходившим до него сведениям, все еще мучилась в немецком трудовом лагере).

В свободное время Шмерке собирал и записывал песни, которые узники пели в Виленском гетто. Он подготовил черновую рукопись 49 песен, некоторые – из репертуара театра гетто, другие написаны замученными поэтами. В коротком предисловии Шмерке пишет, что память о жертвах должна быть облечена в их собственные слова – слова песен, в которых они выражали свою твердость и страхи, надежду и отчаяние[317]. Песни эти стали частью его репертуара. Однако даже самые пламенные и оптимистичные, вроде его «Гимна молодежи» и марша «Еврейский партизан», звучали теперь с оттенком горечи[318].



Комиссия по сбору и обработке документов еврейской культуры столкнулась с новыми трудностями, когда 10 сентября, перед самыми еврейскими осенними праздниками, Суцкевер решил уехать в Москву. Там его ждали беременная жена и литературные начинания, а работа по спасению ценностей была налажена, и у музея (или комиссии) появилось собственное здание[319]. Суцкевер попросил Ковнера занять должность председателя комиссии, а заместителем своим назначить Шмерке. Все полагали, что через месяц-другой Суцкевер вернется, однако он в итоге прожил в Москве почти год[320].

Перед отъездом Суцкевер подготовил текст рекламной брошюры, рассказывавшей о работе комиссии. В ней перечислены некоторые из спасенных сокровищ: письма мистика начала XIX века – раввина Элияху Гутмахера («Единственного немецкого знатока хасидизма»), рукописи ранних пьес на идише, написанных отцом еврейского театра Авромом Гольдфаденом, тексты Ш.-Я. Абрамовича, отца литературы на идише, десять пинкасов (актовых книг), в том числе синагоги Виленского Гаона, редкие книги на иврите, опубликованные в XVI веке в Венеции, Кремоне, Кракове и Люблине; скульптуры Марка Антокольского и архив Виленского гетто, включавший административные документы, плакаты, дневники и фотографии[321].

В брошюре не была упомянута одна из важнейших находок комиссии: рукописный дневник Теодора Герцля 1880-х годов. В СССР не стоило хвастаться тем, что в руках у вас находится дневник одного из основателей политического сионизма. Ленин раскритиковал сионизм, и с 1920-х годов он находился в СССР под запретом[322].

Однако, как оказалось, отсутствие в брошюре Герцля ничего не меняло. Брошюра не увидела света. Цензурный комитет передал текст на утверждение в ЦК КПСС, а тот его так и не одобрил.

Сразу после отъезда Суцкевера начались распри между Шмерке и Ковнером. Шмерке очень не нравилось, что Ковнер официально возглавляет комиссию, тогда как он, человек, рисковавший жизнью ради контрабанды книг, первым доставший эти книги из тайников, находится у него в подчинении. Кроме того, Шмерке возмущали длительные отлучки Ковнера из музея, а тот отвлекался на другие дела: восстанавливал молодежное движение «Ха-шомер ха-цаир» («Юный страж»), организовывал акты отмщения пособникам нацистов, планировал нелегальный отъезд в Палестину. И это называется директор музея?

Взаимную неприязнь подпитывали и идеологические факторы: Шмерке был коммунистом и осенью 1944 года все еще непререкаемо верил в советскую систему. Ковнер – социалистом-сионистом, для которого был неприемлем проект восстановления еврейской жизни в Вильне, в СССР, да и вообще где бы то ни было в Европе. Кроме того, Шмерке завидовал выдержанно-авторитетной позе Ковнера и… его успеху у женщин[323].

При этом работа по возвращению ценностей продолжалась, и в октябре Шмерке сделал фундаментальное открытие: обнаружил в бункере на Шавельской улице дневник Германа Крука, написанный в гетто (Суцкевер еще в августе отыскал несколько десятков страниц и забрал их в Москву, Шмерке же нашел несколько сотен). Библиотекарь Крук спрятал три экземпляра своей летописи в разных частях города, но из мясорубки войны невредимой вышел только экземпляр, хранившийся в бункере.

Машинописная копия была полностью разрозненна. Крук положил ее в металлическую канистру и закрыл, однако те, кто жил в бункере после ликвидации гетто, вскрыли канистру в поисках ценностей. Страницы дневника были раскиданы по всему бункеру, смяты, порваны, перемешаны со всевозможными бумагами. На то, чтобы их собрать и сложить по порядку, ушло много недель