Книжные контрабандисты. Как поэты-партизаны спасали от нацистов сокровища еврейской культуры — страница 29 из 54

[324].

Еще бо́льшим чудом стала другая находка – записные книжки Крука из лагеря Клоога в Эстонии. Крук закопал их в канавке в Лагеди в присутствии шестерых свидетелей накануне дня, когда его вместе еще с четырьмястами узниками расстреляли. Одному из этих свидетелей, Нисану Анолику, удалось спастись. Он вернулся в Лагеди после его освобождения, откопал записные книжки и передал в Еврейский музей.

Мечта Крука о том, что записки его сохранятся для будущих поколений, сбылась[325].

В результате дневник оказался в ИВО в Нью-Йорке, где оригинальный текст на идише опубликовали с подробными комментариями и указателем, равно как и с пространным предисловием, в котором брат Крука Пинхас излагал его биографию. Когда дневник Крука появился в английском переводе, историки назвали его «одним из шедевров военной мемуаристики» и «архивом Рингельблюма о Виленском гетто» в одном лице, а также одновременно и «литературным шедевром». Главный историк Холокоста, Иегуда Бауэр из Еврейского университета в Иерусалиме, назвал дневник «одним из важнейших документов этой трагической эпохи». Именно Шмерке и Суцкевер сделали так, что слова убитого руководителя «бумажной бригады» дошли до потомков[326].

Пока Шмерке радовался своему открытию, разразился экзистенциальный кризис. В конце октября 1944 года московский Комитет по кадровой политике отказал Комиссии по сбору и обработке документов еврейской культуры в финансировании и распорядился комиссию распустить. Последствия дали о себе знать почти сразу. Все льготы, полагавшиеся сотрудникам – продовольственные карточки и освобождение от воинской обязанности, – были отозваны, а пропуска аннулированы.

Ковнер и Шмерке, несмотря на взаимную неприязнь, объединили усилия в деле спасения комиссии – или, как они это по-прежнему называли, музея – от истребления. Ковнер пошел прямо к Юозасу Жюгжде, наркому просвещения, и не стал выбирать слова: решение Москвы – прямой результат нежелания литовских властей оказать поддержку еврейскому музею. Он предупредил Жюгжду, что, когда об этом решении станет известно за пределами СССР, оно будет воспринято как антисемитские действия литовского правительства.

Ковнер написал Суцкеверу письмо с настоятельной просьбой: попросить Еврейский антифашистский комитет вмешаться; помощь должен оказать Илья Эренбург; необходимо встретиться с высшим руководством Литвы – Снечкусом, Юстасом Палецкисом и другими, которые, по сведениям, находились в Москве. «Нужно потребовать, чтобы они сохранили этот центр еврейской культуры, а не содействовали уничтожению того, что не смогли уничтожить немцы»[327].

Ковнер тем временем решил пойти ва-банк. В докладной записке властям он требует преобразования комиссии в Институт еврейской культуры Литовской академии наук. Подобное учреждение существует в советском Киеве, а до войны существовало в Минске – так чем Вильнюс хуже? Ковнер затребовал для института штат из двадцати сотрудников[328].

Ковнер трижды встречался с Жюгждой, но нарком с каждой встречей проявлял все больше суровости. Он был решительно против возрождения музея в любой форме – комиссии, музея или института. Документы надлежит передать в литовские архивы, книги – в государственную библиотеку, произведения искусства – в национальный музей, а научные материалы – в Академию наук. Ковнер очень красноречиво описал позицию Жюгжды – и это особенно показательно звучит в устах человека, выжившего в гетто: «Он хочет превратить нас в пепел»[329].

Ковнер и Шмерке полагали, что в роспуске комиссии, равно как и в запрете на публикации на идише и в затруднении работы еврейской школы, повинны литовские власти. Они не знали, что на литовское руководство оказывали сильное давление из Москвы, вынуждая его предпринимать не только эти, но и другие шаги. Обстановку нагнетал специальный представитель Сталина в Вильнюсе Михаил Андреевич Суслов, глава Литовского бюро ЦК ВКП(б).

Суслов, совершенно бездушный и бесчеловечный советский чиновник, был ярым противником существования в Литве, да и вообще во всей европейской части СССР, каких-либо еврейских институций. По его мнению, евреи должны были либо ассимилироваться, либо уехать в Биробиджан – крошечную в масштабах страны Еврейскую автономную область на Дальнем Востоке СССР, возле китайской границы. В Биробиджане, где проживало 10 тысяч из 2,2 миллиона советских евреев, идиш являлся официальным языком. Суслов настаивал на том, что в других местах еврейская культурная деятельность должна трактоваться как «национализм» – в советском лексиконе слово это считалось ругательным.

Когда представители вильнюсской еврейской школы встретились с ним, чтобы попросить о привлечении государственных ресурсов, человек из Москвы просто вышвырнул одного из них из своего кабинета, обозвав агентом еврейского национализма[330].

Позиция Михаила Андреевича подвигла чиновников из ЦК ВКП(б) написать официальную докладную записку своему начальнику Георгию Маленкову, в которой литовских коммунистов обвиняли в «неверном подходе к еврейскому вопросу» и в том, что они допустили создание отдельной еврейской школы и музея. Авторы сетовали, что еврейские коммунисты Вильнюса «не только… не разъясняют еврейскому населению неправильность и вредность создания особых еврейских организаций, но сами активно выступают в защиту их и по сути дела являются организаторами»[331]. Это был выпад в адрес Шмерке и ему подобных.

Суслов и его последователи заняли крайнюю позицию: еврейские учреждения культуры в Литве надлежит запретить, притом что в Москве таких учреждений было довольно много – Еврейский антифашистский комитет, издательство литературы на идише «Дер эмес» («Правда»), Московский государственный еврейский театр, газета «Эйникайт» («Единство»), литературный журнал «Геймланд» («Родина»), вещание на идише в эфире московского радио и так далее.

Вильнюсское партийное руководство ответило на резкую критику из Москвы тем, что перестало поддерживать Еврейский музей.

Ковнер предупредил литовцев, что ликвидация музея будет иметь политические последствия. В результате возникнут «недопонимания по всему миру, это, скорее всего, будет ложно истолковано»[332]. В переводе: в мире укрепится представление, что Литва пропитана антисемитизмом даже при советской власти. Снечкусу, Палецкису и прочим это совсем не улыбалось.

Когда буря стихла и Суслов отвлекся на более насущные проблемы, литовское руководство придумало хитрый ход, чтобы протащить идею музея мимо серого московского кардинала. 9 ноября Совет народных комиссаров Литовской СССР издал приказ об открытии 34 музеев. Под восемнадцатым номером в нем был закопан Вильнюсский еврейский музей[333]. На деле остальные 33 музея открылись только на бумаге. Там не было ни штата, ни помещений, не велось деятельности. Документ был декларацией о намерениях, уловкой, дававшей Еврейскому музею официальный статус[334].

Шмерке и Ковнер возрадовались. Шмерке, член партии, был назначен директором и написал Суцкеверу в Москву, что он придержит директорское местечко до его возвращения. В штате также было двое хранителей (Авром Айзен и Шмуэль Амарант), художник-график (Ковнер), секретарь (Нойме Маркелес), бухгалтер по фамилии Рубинштейн и двое технических работников (Каплан и Витка Кемпнер)[335].

По разумению Шмерке, название «Еврейский музей» было голой вывеской. Он не собирался следовать нормам и практикам музейной работы. Лишь крошечную часть коллекции составляли произведения искусства, монтировать экспозицию музейщики не собирались. Амарант и Айзен на деле не являлись хранителями, а Ковнер – художником. Еврейский музей представлял собой библиотеку, архив и, возможно в будущем, – научно-исследовательский центр. Самое главное – он был памятником погибшему Литовскому Иерусалиму.

Шмерке надеялся, что музей с его штатным расписанием в восемь человек станет временным пристанищем, а потом власти санкционируют создание института еврейской культуры. «Надеюсь, что нас уравняют с другими», – писал он Суцкеверу. Этой мечте Шмерке тоже не суждено было сбыться[336].

Несмотря на новый официальный статус, повседневная работа была нелегкой и нервной. Не было выделено средств на транспорт и ремонт здания. Шмерке писал Суцкеверу: «Ты пойми, дорогой Абраша. Чтобы получить три метра стекла [вставить в окна], я должен его запросить двадцать раз. И ходить должен только лично я. Если пойдет кто другой, ничего не добьется»[337].

Месяцы с июля по ноябрь 1944 года стали войной на нервное выгорание между виленским несгибаемым упрямством («если ты этого захочешь, ты станешь гаоном») и злокозненной инертностью советской бюрократической машины. Однако в ноябре 1944 года виленцы победили. Еврейский музей стал реальностью.

Глава девятнадцатаяСлезы в Нью-Йорке

Максу Вайнрайху выпала и большая удача, и тяжкое бремя: он оказался единственным из руководства виленского ИВО, на чью долю не досталось ужасов войны. 1 сентября 1939 года он был в пути на конференцию по языкознанию в Дании и на несколько недель застрял в Копенгагене. Когда 18 сентября Советы арестовали его близкого друга и коллегу по ИВО Залмана Рейзена, Вайнрайх решил не возвращаться домой. Про Рейзена больше никто не слышал. Он погиб в советских застенках.