Относительно других сторон еврейской общинной жизни поступали столь же неутешительные новости. Концерты на идише в театре «Лютня», которые организовал Шмерке, были приостановлены администрацией. Еврейская школа получила уведомление Наркомпроса, что обучение там будет проводиться только до четвертого класса. После этого учеников будут переводить в русские или литовские школы[365].
Вера Шмерке в Советский Союз и в возможность создания здесь еврейской культуры была сокрушена. Через пять-шесть месяцев после отъезда Ружки, Амаранта и Ковнера – все они были сионистами – и он, коммунист, начал всерьез задумываться об эмиграции[366].
Последней каплей стал визит сотрудников НКВД в музей. Они затребовали материалы, относящиеся к проводившемуся ими расследованию военных преступлений, а заодно напомнили Шмерке, что выдавать на руки книги из собрания музея можно только с одобрения Комитета по цензуре. Он спросил, есть ли в литовском комитете цензоры, владеющие идишем и ивритом, ему ответили, что нет. Один из энкавэдэшников попросил Шмерке ссудить ему экземпляры немецких, литовских и польских газет, выходивших при немецкой оккупации. Шмерке подчинился, и больше этих газет не видел.
Этот переломный миг Шмерке описал в своих мемуарах, за которые сел несколько лет спустя: «До нас, музейных работников, дошла странная вещь. Мы должны спасать наши сокровища снова, вывозить их отсюда. В противном случае они исчезнут, погибнут. И даже если повезет, они все равно не увидят света дня в еврейском мире»[367].
«Бумажная бригада» спасала сокровища культуры от уничтожения в руках фашистов, однако в «освобожденной» Вильне ее члены оказались узниками советского лагеря. Всего полгода назад Шмерке осуждал Ковнера и, возможно, донес на него за то, что он похитил из музея экспонаты. Теперь, после множества разочарований, он подумывал совершить то же, что и Ковнер.
Для Шмерке решение выносить материалы из музея и переправлять их за границу стало итогом мучительной внутренней борьбы. Ему пришлось принять три тяжелых решения: отречься от СССР, его политической надежды и вдохновения с отроческих лет; отречься от Вильны, родного города, который он любил всей душой, и отречься от Еврейского музея, который он выстроил на собственном упрямстве и терпении.
Суцкевер пришел к тому же выводу, что и Шмерке – сокровища нужно вывозить, – однако ему это далось куда менее мучительным путем. Он никогда не был коммунистом, и ему, боготворившему слово на идише, было совершенно ясно, что законное место этих сокровищ – Институт изучения идиша, ИВО, ныне расположенный в Нью-Йорке.
Шмерке и Суцкевер понимали, как должны действовать. Однако контрабанда материалов из СССР была сопряжена с теми же опасностями и угрозой для жизни, что и вынос их из-под носа у сотрудников ОШР. Проводить операцию нужно было с величайшей осмотрительностью и осторожностью. Чтобы ее спланировать и осуществить, требовалось время.
Глава двадцать перваяКонтрабанда книг как искусство – снова
У Шмерке Качергинского начался сложный внутренний процесс – «расстаться с надеждой». Его мечтам не суждено осуществиться, нужно поменять образ мыслей. Еврейский музей – смертоносная ловушка для еврейских книг и документов. Нужно спасать то, что он еще в силах спасти.
О своих планах отъезда в Польшу Шмерке рассказал лишь нескольким близким друзьям. В конце апреля 1945 года он отправил Суцкеверу зашифрованное послание: «Через пять-шесть недель собираюсь съездить к тете Лоле». «Тетя Лола» – это кодовое название Лодзи, куда в основном направлялись все еврейские репатрианты в Польше[368]. Сроки, однако, оказались совершенно нереализуемы. В качестве первого шага, еще даже до подачи заявления на отъезд, Шмерке уволился с поста директора Еврейского музея под предлогом, что хочет полностью посвятить себя литературе (в качестве директора государственного музея его бы из страны не выпустили). Однако нарком образования Юозас Жюгжда сказал, что не подпишет заявление, пока Шмерке не найдет себе замену. Шмерке попросил писателей на идише Гирша Ошеровича и Янкеля Йосаду сменить его на посту, однако оба отказались[369]. В июне 1945 года он наконец-то нашел подходящего человека – Янкеля Гутковича.
Гуткович был другом детства Шмерке по виленской Талмуд-торе, а впоследствии – по коммунистическому подполью. Всю войну, с июня 1941-го по май 1945-го, он прослужил в рядах Красной армии, а сразу после демобилизации вернулся в Вильну. Столкнувшись на улице, они со Шмерке немедленно обнялись, и Шмерке сказал: «Отлично, что ты здесь. Возьмешь на себя музей». Гуткович немедленно приступил к работе, а формальная передача полномочий состоялась 1 августа 1945 года[370].
Шмерке и после 1 августа оставался штатным сотрудником музея, но уже не на должности директора. Официальная должность была и у Суцкевера, он работал в музее во время регулярных приездов в Вильну. При этом, ничего не сообщая Гутковичу и Шлойме Бейлису – оба были убежденными коммунистами, – бывшие члены «бумажной бригады» начали работать не столько на музей, сколько против него. Они тайно выносили оттуда экспонаты и прятали в тайники либо на территории самого музея, либо в своей квартире на проспекте Гедимина.
Первым делом Шмерке вынес сотни свитков Торы, которые он вместе с добровольными помощниками музея обнаружил по всему городу. Он вспомнил, как тяжело и грустно было Зелигу Калмановичу смотреть на неприкаянные и обнаженные свитки, лежавшие в здании ИВО, где хозяйничал ОШР. Вспомнил, как Иоганнес Поль уничтожил множество таких свитков, отправив на кожевенную фабрику. Шмерке не мог оставить их в музее, в советском государственном музее, откуда их могут конфисковать или вывезти в утиль. Они заслуживали лучшей участи. Однако не мог он и вывезти свитки из страны – они были слишком громоздкими, их было слишком много. Шмерке решил постепенно, потихоньку переправить их в синагогу. Гуткович и Бейлис не возражали и делали вид, что не замечают их постепенного исчезновения.
Это доставило несказанную радость еврейской религиозной общине, которой тогда руководил раввин Исаак Аусбанд, бывший студент литовских иешив, заменивший на этом посту раввина Густмана после отъезда последнего в Польшу. Осмотрев свитки, Аусбанд понял, что почти все они повреждены и не годятся для ритуального использования. По большей части это были обрывки, фрагменты текста Торы. Аусбанд решил организовать публичное погребение свитков и обрывков пергамента, как того требует еврейская религиозная традиция. По сути, то были похороны, день скорби по разрушению Литовского Иерусалима, еврейского города книги.
Церемония состоялась 13 мая 1945 года, в первый день еврейского месяца сиван, всего через несколько дней после Дня Победы и поражения нацистской Германии. То была самая трогательная церемония из всех, какие в Вильне проводили выжившие в Холокосте.
На биме в Хоральной синагоге стоял черный гроб, заполненный поврежденными обрывками пергамента. Гроб был накрыт разорванным талесом в пятнах засохшей крови. Кантор прочитал поминальную молитву «Эль мале рахамим» («Господь Всемилостивый») в память о замученных евреях Вильны и ее окрестностей, раввин Аусбанд произнес надгробную речь. Прочитали Тору в честь рош-ходеш (первого дня еврейского месяца), и все собравшиеся произнесли благословение «Ха-гомель» – его по традиции произносят после перенесенной опасности: тем самым почтили тех, кто уцелел в ходе нацистского уничтожения.
После чтения Торы всем присутствовавшим раздали обрывки пергамента, они по очереди подходили к открытому гробу и бросали их туда. Затем главы религиозной общины подняли гроб на плечи, вынесли из синагоги и понесли по улицам Вильны.
Процессия из нескольких сотен человек проследовала в гетто, приостановившись у ворот, у которых многие лишились жизни из-за контрабанды, а потом – к зданию юденрата, где правил Якоб Генс. Процессия произвела сильное впечатление на прохожих-неевреев, которые молча отступали на узкие тротуары. Шествие завершилось в шулхойфе, перед поврежденным зданием Большой синагоги и руинами клойза Виленского Гаона. Там дожидались автомобили, заполненные поврежденными свитками Торы, черный гроб поставили на один из них. Стоя на обломках клойза Виленского Гаона, один из выживших в Виленском гетто прочитал благословение, которое скорбящие произносят на похоронах: «Благословен Господь Бог наш, Царь Вселенной, Судья Праведный». Выживший из соседнего городка Неменчина совершил ритуал раздирания одежды, а потом заговорил преподаватель Михаил Раяк: «Виленским свиткам Торы повезло больше, чем виленским евреям. Свиткам довелось быть похороненными как положено. Они восстанут пред Господним троном во славе и станут свидетельствовать. Они видели все, что творили с нами злодеи».
Нагруженный свитками и сопровождаемый процессией, грузовик медленно двинулся в направлении Зареченского кладбища, второго самого старого виленского еврейского кладбища. Там каждый из участников процессии взял по свитку или фрагменту из одной из машин и опустил их в подготовленную могилу. Когда церемония уже подходила к концу, появился еще один человек и принес нечто крупное, завернутое в талес. Оказалось – это тело его дочери, убитой немцами. Он держал его в тайнике, где выживал сам, а теперь решил похоронить девушку вместе со свитками Торы. Все присутствовавшие прочитали кадиш.
Журналист, описавший эти похороны, отмечает: «Все присутствовавшие плакали и рыдали, и стоны их разносились далеко за пределы кладбища. Звук этот навек сохранится в разбитых сердцах тех, кто был там в этот день»[371]