.
На этих похоронах уцелевшие виленские евреи навек попрощались с искалеченными свитками Торы. Осуществить погребение удалось благодаря Шмерке, члену коммунистической партии. Впрочем, чтобы не привлекать внимания ни к себе, ни к своим «незаконным» действиям по переправке свитков, сам Шмерке на церемонию не пришел.
Выносить другие экспонаты за спиной у друга детства и преемника Гутковича было непросто и в практическом, и в нравственном смысле. Гуткович многое подозревал, но на откровенный разговор со Шмерке не отваживался. Одну напряженную сцену воспроизвел писатель из «Юнг Вилне» Хаим Граде, который слышал об этом от самого Шмерке:
Каждый день Гуткович заходил к Шмерке в кабинет и жаловался на то, что, сверяясь со списками, составленными бывшим директором, обнаруживает пропажу важных рукописей и редких книг. Шмерке пожимал плечами и советовал поискать в кипах, сваленных во дворе. Гуткович решил там и поискать, а на следующий день вернулся с той же жалобой: ничего не находится.
– Пока я здесь работаю, мой кабинет принадлежит мне, – заявил Шмерке и не отдал ключа. При этом работать в музее он предпочитал в те часы, когда нового директора не было на месте – он либо находился в каком-то правительственном учреждении, либо обедал дома. <…>
И вот однажды Гуткович зашел к Шмерке в кабинет без списка отсутствующих ценностей, чтобы не вызвать подозрений. Заговорил подчеркнуто безразличным голосом: он просмотрел целые груды книг и документов, но так и не обнаружил письма Аврома Мапу, дневник доктора Герцля и рукописи доктора Эттингера. Может, Шмерке вспомнит, куда он их положил? <…> На сей раз Шмерке рассердился и обрушился на друга: «Да не переживай ты. Подумаешь, одной книжкой больше – одной меньше. Тебе-то что? Не ты рисковал головой, чтобы спасти их от немцев». <…>
Гуткович не хотел терять давнего друга. Он не стал отвечать, что советский государственный комитет может потребовать у него отчет о пропавших рукописях. После долгого молчания Гуткович ответил: «Я ничего конкретного не имел в виду. Просто спросил, вдруг ты случайно видел эти материалы». После чего тихонько вышел из кабинета Шмерке[372].
О своих планах отъезда в Польшу Шмерке не рассказывал никому, кроме самых близких друзей. Внешне он оставался убежденным коммунистом и советским патриотом. В июне сочинил для учеников еврейской школы пьесу на празднование конца учебного года, которая открывалась советским гимном, а заканчивалась выражением благодарности товарищу Сталину. В августе подписал с московским издательством «Эмес» договор на публикацию своего сборника песен гетто. В середине октября московский поэт Ицик Фефер, автор стихов на идише, пишет ему: «Хочу вырваться отсюда и приехать к тебе в гости»[373].
В квартире у Шмерке собралась целая сокровищница книг и рукописей, и он стал раздавать небольшие порции тем, кто «репатриировался» в Польшу, с просьбой провезти их через границу в своем багаже. Отъезжавшие с радостью соглашались. Они понимали, что, расставаясь с городом, увозят с собой кусочек Литовского Иерусалима. Шмерке просил их в Польше оставить документы у себя: приехав, он отправит им дальнейшие указания[374].
В июле 1945 года Шмерке через эмигрировавших друзей отправил пакет с материалами Рахеле Крыньской, бывшей коллеге и возлюбленной из «бумажной бригады»: она уцелела в концентрационном лагере и теперь жила в Лодзи. В этом пакете находился дневник Теодора Герцля и другие редкости. В сопроводительном письме он давал Рахеле очень строгие указания: о пакете никому не рассказывать, содержимое разрешено передать только человеку, который представит записку от него с кодовой фразой: «Швейк запросил» (Швейк – это акроним от Шмерке Качергинский)[375].
Вильнюс Шмерке покинул внезапно, в конце ноября 1945 года, даже не попрощавшись с Гутковичем. Как сообщает Хаим Граде, сотрудник музея Шлойме Бейлис дал Шмерке понять, что уезжать ему нужно немедленно, во избежание ареста. Он зашел к Шмерке в кабинет, пожал ему руку и сказал: «Счастливого пути. Ты же сегодня уезжаешь, верно?» Когда Шмерке ответил, что ничего такого не планирует, Шлойме сказал, что Гутковича только что вызвали в Министерство культуры – дать подробный отчет о состоянии рукописей и редких книг из музейного собрания. Потом он с намеком добавил: «Я уверен, что товарищ Зиман из ЦК ошибается в своем предположении, что ты – враг Советского Союза». Шмерке все понял: его ждет арест. В тот же день он уехал из Вильны в другую часть страны, чтобы стряхнуть возможные «хвосты». Несколько дней спустя он пересек польскую границу[376].
Шмерке, как и Аба Ковнер годом раньше, вынужден был сняться с места внезапно, опасаясь ареста. Ему пришлось оставить бо́льшую часть припрятанных им ценностей. Теперь забрать их и вывезти из страны предстояло Суцкеверу.
В 1946 году, после отъезда Шмерке, Суцкевер дважды приезжал в Вильну[377]. Цель его визитов была двойная: выкапывать материалы для Еврейского музея и вызволять материалы из музея. Шмерке прислал ему из Польши с курьером письмо, где содержались конкретные указания касательно местоположения конкретных вещей: «Во дворе Еврейского музея, под лестницей, где навалены религиозные книги, я припрятал дневник Крука. Обязательно отыщи его»[378].
Суцкевер уехал в Польшу в мае 1946 года. Как именно ему удалось переправить материалы через советско-польскую границу, непонятно. В письмах к Максу Вайнрайху он лишь отмечает, что операция была сопряжена со «множеством трудностей и опасностью для жизни». Шмерке также не стал раскрывать подробностей, видимо, чтобы не подвести людей, все еще остававшихся в советском Вильнюсе. В мемуарах о жизни в СССР Шмерке лаконично пишет: «Придет время, когда эта глава истории еврейского героизма и самопожертвования будет написана со всеми подробностями»[379]. Время так и не пришло. Нам остается лишь строить догадки.
Весьма вероятно, что с переправкой книг и документов через польскую границу помогла «Бриха» («Побег») – подпольная сионистская организация, занимавшаяся переправкой евреев через Европу в Палестину. В одном-двух чемоданах такой объем материалов явно было не увезти[380]. «Бриха» осуществляла нелегальные железнодорожные перевозки по всей Европе, перемещала евреев из страны в страну, сажала их на незарегистрированные суда, направлявшиеся в Палестину. В СССР центром ее деятельности была Вильна, а руководили ею два члена «Ха-шомер ха-цаир» Шмуэль Яффе и Яков Янаи. За первую половину 1946 года им удалось незаконно вывезти из СССР 450 советских граждан. Им помогал бывший офицер-партизан, белорус, работавший советским представителем в комиссии по репатриации в Барановичах, у советско-польской границы. По всей вероятности, чемоданы Суцкевера, набитые книгами и документами, пересекли границу именно на пропускном пункте в Барановичах[381].
Глава двадцать втораяВыбор Рахелы
История Рахелы Крыньской после роспуска «бумажной бригады» представляла собой череду кошмаров. На момент ликвидации гетто в сентябре 1943 года ее уже вывезли в лагерь Кайзервальд под Ригой, где обрили голову, обработали дезинфицирующим веществом и выдали лагерную форму. Она грузила бревна и рыла ямы на страшном холоде. Тех, кто не мог работать в полную силу, расстреливали на задворках лагеря, но Рахела, в силу природного трудолюбия, выжила.
Из Кайзервальда немцы перевели ее в лагерь Штутгоф под Данцигом, там она провела год с лишним. Рахела оказалась одной из немногих счастливчиков, кто не умер в Штутгофе от тифа и не погиб в газовой камере. Изначально Штутгоф создавался как трудовой лагерь, но в 1944 году его стали использовать как лагерь смерти – Освенцим уже не справлялся. Немцы партиями присылали в Штутгоф евреев из Венгрии, их отправляли прямиком в газовые камеры. Каждый вечер Рахела видела, как над крематорием поднимается дым, и гадала, когда настанет ее очередь. Когда подошла Красная армия, нацисты закрыли лагерь, а оставшихся узников отправили «маршем смерти» к балтийскому побережью в сильную зимнюю стужу. Отставших и ослабевших пристреливали без предупреждения. Однако Рахела выжила. 12 марта 1945 года ее освободили советские бойцы.
Окрепнув, она двинулась на восток, из Германии в Польшу, в Лодзь, куда в основном и собирались уцелевшие польские евреи[382]. Из Лодзи Рахела связалась со своей бывшей няней Виксей Родзиевич – та по-прежнему жила в советском Вильнюсе – и выяснила, что дочь Сара, которую она три с половиной года назад оставила у Викси на руках, жива и здорова. Как мать, Рахела радовалась, но ее терзало чувство вины за то, что она бросила своего ребенка. Внутренними муками она делилась в письмах со Шмерке и Суцкевером: Викся по-матерински заботилась о Саре все годы войны, и «мало справедливого в том, что я выжила». Рахела была опустошена, угнетена и растеряна. Жизнь в лагерях, писала она, была непрерывным адом. «Я сотни раз пережила собственную смерть, однако выжила – чтобы дожидаться еще худшего».
Рахела писала, что после освобождения не может вновь научиться радоваться. «Мне просто не поймать ритм этой новой жизни. Я думала, что все будет иначе, что совесть не чужда и чуду» (это цитата из написанного в гетто стихотворения Суцкевера «Молитва к чуду»). «Я так соскучилась по красоте. Так мало у меня ее было в последние два года». Она с теплотой и даже с ностальгией вспоминала, как Суцкевер устраивал чтения стихов на идише в здании ИВО, находившемся в руках ОШР. Собственно, единственной радостью, какую она обрела в новой жизни, было чтение стихов