– Отчего же, думаю, ответить надо. Ведь об этом я никому еще не рассказывал. И теперь, пожалуй, даже хорошо, если кто-нибудь услышит. Всего-навсего детская история, но для меня она была важной, годами покоя не давала. Странно, что ты спрашиваешь как раз об этом!
– Почему?
– В последнее время я волей-неволей вновь много о ней думал, потому и отправился в Герберсау.
– Ну что ж, тогда расскажи.
– Видишь ли, Махольд, в ту пору мы с тобой дружили, по крайней мере, до третьего или четвертого класса. Потом стали встречаться реже, и иной раз ты тщетно высвистывал меня возле нашего дома.
– Господи, а ведь верно! Я уж лет двадцать с лишком об этом не вспоминал. Ох и память у тебя! А дальше?
– Сейчас я могу тебе сказать, как оно вышло. Виной всему девчонки. Интерес к ним возник у меня довольно рано; ты еще верил в аиста и в капусту, а я уже более-менее знал, как обстоит дело меж парнями и девушками. В ту пору это очень меня занимало, потому-то в индейцев я с вами редко когда играл.
– Тебе было тогда двенадцать, да?
– Почти тринадцать, я на год тебя старше. Как-то раз, когда я хворал и лежал в постели, у нас гостила двоюродная сестра, года на три-четыре постарше меня, и она затеяла кокетничать со мной, а когда я поправился и встал с постели, то однажды ночью пошел к ней в комнату. Тогда-то я и узнал, как выглядит женщина, не на шутку перепугался и убежал. С двоюродной сестрой больше словом перемолвиться не желал, опротивела она мне, вдобавок я ее боялся, но эта история крепко застряла в голове, и я потом довольно долго хвостом ходил за девчонками. У кожевника Хаазиса было две дочери моего возраста, приходили и дочки других соседей, мы играли в прятки на темных чердаках, вечно хихикали, щекотались да секретничали. Большей частью я был в этой компании единственным мальчишкой, и мне иногда разрешали заплести одной из девчонок косички, или какая-нибудь из них целовала меня, все мы были еще невзрослые и ничего толком не знали, но были полны влюбленности, а когда они ходили купаться, я прятался в кустах и подглядывал… И однажды среди них оказалась новенькая, из пригорода, ее отец работал на трикотажной фабрике. Звали ее Франциска, и она с первого взгляда мне понравилась.
Доктор перебил его:
– Как звали ее отца? Возможно, я ее знаю.
– Прости, Махольд, но имя отца я предпочту не называть. Оно здесь значения не имеет, и я не хочу его разглашать… Ну так вот! Она была крупнее меня и сильнее, временами у нас случались ссоры и потасовки, и когда в ходе стычки она что есть мочи, до боли стискивала меня, от хмельного удовольствия у меня голова шла кругом. Словом, влюбился я в нее, а поскольку она была двумя годами старше и уже поговаривала, что скоро заведет себе сердечного дружка, думал я лишь об одном: вот бы мне стать этим дружком… Как-то раз она одна сидела в дубильне у реки, свесив ноги в воду, после купания в одном корсаже. Я подошел, сел рядом. И тут вдруг расхрабрился и сказал ей, что непременно хочу стать ее сердечным дружком. Но она, с жалостью глядя на меня своими карими глазами, отвечала: «Ты ж еще желторотик, ходишь в коротких штанах, ну что ты знаешь про сердечного дружка и про любовь?» Все знаю, сказал я, все-все, и если она не хочет стать моей сердечной подружкой, я швырну ее в воду и сам брошусь следом. Тогда она пристально посмотрела на меня, совершенно женским взглядом, и сказала: «Ладно, поглядим. А целоваться ты умеешь?» Я сказал «да» и быстро чмокнул ее в губы, думая, что этого вполне достаточно, но она крепко обхватила ладонями мою голову и поцеловала, как целуют женщины, так что я просто опешил. Потом рассмеялась низким грудным смехом и сказала: «Ты бы мне подошел, мальчуган. Но все же так не годится. Дружок, который ходит в латинскую школу, мне без надобности, там настоящих парней нету. А мне нужен в сердечные дружки настоящий парень, не из ученых, ремесленник либо рабочий. Стало быть, ничего у нас не выйдет». Тем не менее она притянула меня к себе, и держать в объятиях ее крепкое горячее тело было до того приятно, что я и не помышлял отступаться. Короче говоря, я дал слово бросить латинскую школу и стать ремесленником. Франциска только рассмеялась, но я стоял на своем, и в конце концов она еще раз поцеловала меня и обещала, что, коли я уйду из латинской школы, она станет моей подружкой и мне будет с нею хорошо.
Кнульп закашлялся и умолк. Друг внимательно смотрел на него, и минуту-другую оба молчали. Потом Кнульп продолжил:
– Ну вот, теперь ты знаешь эту историю. Все произошло, конечно, не так быстро, как я рассчитывал. Когда я сообщил отцу, что больше не могу и не хочу ходить в латинскую школу, он влепил мне пару затрещин. Выход я нашел не вдруг, подумывал даже подпалить нашу школу. Ребячество, но в главном мне было не до шуток. И в итоге я отыскал единственное решение. Просто стал плохо учиться. Помнишь?
– А ведь и правда, теперь припоминаю. Одно время тебя чуть не каждый день сажали в карцер.
– Да. Я прогуливал уроки, отвечал плохо, домашние задания не выполнял, терял тетрадки, каждый день что-нибудь да случалось, и в конце концов мне понравилось этак развлекаться, и я изрядно досаждал учителям. Все равно ведь латынь и прочее потеряли для меня всякий смысл. Ты знаешь, чутье у меня всегда было хорошее, и если меня увлекало что-то новое, то ничего другого на свете для меня некоторое время вообще не существовало. Так было с гимнастикой, потом с ловлей форели, потом с ботаникой. И точно так же дело обстояло и с девчонками: пока я не перебесился и не приобрел опыт, все остальное значения не имело. Глупо же сидеть на школьной скамье да твердить спряжения, когда втайне все твои чувства увлечены тем, что ты подглядел вчера вечером, когда девчонки купались… Так-то вот! Учителя, наверно, все это замечали, в общем-то они любили меня и старались по возможности щадить, и мои намерения, пожалуй, пошли бы прахом, но вдобавок я завел дружбу с братом Франциски. Он учился в народной школе, в последнем классе, и парень был дрянной; я от него много перенял, правда лишь плохого, и много натерпелся. Через полгода я наконец достиг своей цели, отец избил меня до полусмерти, но из латинской школы я был отчислен, перебрался в народную, в тот же класс, что и брат Франциски.
– А с нею как? С девушкой? – спросил Махольд.
– В том-то и беда. Моей подружкой она так и не стала. Теперь я иной раз заходил к ним домой, вместе с ее братом, и с этих пор ее отношение ко мне переменилось в худшую сторону, я словно бы значил для нее все меньше и меньше, но только когда я уже два месяца просидел в народной школе и взял в привычку вечерами тайком удирать из дома, мне открылась правда. Как-то поздним вечером я слонялся по Ридерскому лесу и, как уже не раз, следил за влюбленной парочкой на скамейке, а когда подобрался поближе, увидел, что это Франциска с подмастерьем механика. Они не обращали на меня внимания, он, зажав в руке сигарету, обнимал ее за шею, блузка у нее была расстегнута, словом, сущая мерзость. Так что все оказалось напрасно.
Махольд похлопал друга по плечу.
– Пожалуй, для тебя-то так было лучше.
Но Кнульп энергично тряхнул своей острой головой.
– Вовсе нет. Я бы и теперь руку отдал на отсечение, лишь бы все обернулось иначе. И ни слова о Франциске, я ни в чем ее не виню и другим не позволю. Случись все как полагается, я бы узнал прекрасную, счастливую любовь, и, может статься, это помогло бы мне примириться и с народной школой, и с отцом. Ведь – как бы сказать? – с тех пор у меня были кой-какие друзья, и знакомцы, и товарищи, да и любовные связи, но я уже никому на слово не верил и сам обещаний не давал. Никогда. Жил, как хотел, и в свободе и красоте недостатка не испытывал, но так и остался один.
Он взял бокал, аккуратно допил последний глоточек вина и встал.
– С твоего позволения, я опять прилягу, мне больше не хочется говорить об этом. Да и у тебя, верно, есть дела.
Доктор кивнул.
– Погоди, вот еще что! Я намерен сегодня же запросить для тебя место в больнице. Возможно, тебе это не по душе, но иначе никак нельзя. Ты погибнешь, если останешься без надлежащего ухода.
– Ах, – с необычной горячностью вскричал Кнульп, – ну и пусть! Мне все равно уже не помочь, ты ведь знаешь. Так чего ради запирать меня в четырех стенах?
– Ну-ну, Кнульп, будь же благоразумен! Хорош бы я был как врач, если б отпустил тебя бродяжить. В Оберштеттене для тебя наверняка найдется койка, и я дам тебе рекомендательное письмо, а через недельку сам заеду проведать. Обещаю.
Бродяга, зябко потирая худые руки, снова опустился на стул, казалось, он вот-вот заплачет. Потом по-детски умоляюще посмотрел доктору в глаза.
– Конечно, – очень тихо сказал он, – я не прав, ты столько для меня сделал, вот даже красное вино… все было для меня слишком хорошо и слишком шикарно. Не сердись, но у меня к тебе большая просьба.
Махольд положил руку ему на плечо.
– Успокойся, дружище! Никто тебя не принуждает. Выкладывай, в чем дело?
– Ты не рассердишься?
– Да пóлно тебе. С какой стати?
– Тогда прошу тебя, Махольд, сделай одолжение, не посылай меня в Оберштеттен! Если уж отправлять меня в больницу, то хотя бы в Герберсау, там меня знают, там мои родные места. Может, и с точки зрения попечительства о бедных так будет лучше, я ведь там родился, и вообще…
Его взгляд был полон страстной мольбы, от волнения он едва мог говорить.
«У него жар», – подумал Махольд. И спокойно сказал:
– Если это все, о чем ты просишь, то мы быстро уладим дело. Ты совершенно прав, я напишу в Герберсау. А теперь пойди приляг, ты устал и слишком много говорил.
Кнульп поплелся в дом, а доктор, провожая его взглядом, вдруг вспомнил давнее лето, когда Кнульп учил его ловить форель, вспомнил его умную, властную манеру обходиться с товарищами, обаятельную пылкость двенадцатилетнего мальчугана.
«Бедный малый», – подумал он с неловкой растроганностью и поспешно встал, чтобы вернуться к работе.