Кнульп. Демиан. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер. Сиддхартха — страница 12 из 71


Наутро всю округу заволокло туманом, и Кнульп целый день провел в постели. Доктор принес ему несколько книг, но он едва к ним прикоснулся. Был раздражен и подавлен, ведь с тех пор как его окружили заботой, уложили в хорошую постель и вкусно кормили, он все более отчетливо понимал, что жизнь его на исходе.

«Если проваляюсь еще немного, – мрачно думал он, – то уже не встану». В жизни его теперь мало что интересовало, за последние годы дорога во многом утратила для него свое волшебство. Но он не хотел умирать, пока вновь не увидит Герберсау и не скажет в душе последнее прости всему – реке и мосту, Рыночной площади и давнему отцовскому саду, да и Франциске тоже. Позднейшие любови канули в забвение, и вообще, долгая череда многолетних странствий казалась ему теперь мелкой и несущественной, тогда как таинственные времена отрочества обрели новый блеск и волшебство.

Со всем вниманием он рассмотрел незатейливую комнату для гостей – много лет не живал так роскошно. Деловитым взглядом и чуткими пальцами исследовал льняные простыни, мягкое некрашеное шерстяное одеяло, тонкие наволочки. Заинтересовал его и крепкий деревянный пол, и фотография на стене, изображавшая венецианский Дворец дожей и помещенная в рамку из стеклянной мозаики.

Затем он опять долго лежал с открытыми глазами, ничего не видя, усталый и занятый лишь тем, что беззвучно вершилось в его больном теле. И вдруг вновь встрепенулся, быстро свесился с постели и торопливо выудил из-под нее свои башмаки, чтобы тщательно и со знанием дела их осмотреть. Прочными их уже не назовешь, но на дворе октябрь, и до первого снега они еще сгодятся. А потом все так и так кончится. У него мелькнула мысль, не попросить ли у Махольда пару старых башмаков. Хотя нет, тот лишь насторожится – в больнице-то обувь без надобности. Он осторожно ощупал истертые передки. Если хорошенько смазать жиром, по меньшей мере еще месяц продержатся. Никчемные опасения – эти старые башмаки наверняка переживут его и еще послужат, когда сам он навеки закончит свои странствия.

Кнульп уронил башмаки и попробовал глубоко вздохнуть, но от боли тотчас закашлялся. А потом тихонько лежал в ожидании, втягивая воздух маленькими порциями и опасаясь, что, прежде чем он успеет исполнить свои последние желания, станет совсем скверно.

Как уже бывало порой, он попытался думать о смерти, однако от этих мыслей голова устала, и он погрузился в полузабытье. А часом позже проснулся и решил, что проспал целый день, так как чувствовал себя бодрым и спокойным. Подумал о Махольде и о том, что, если уйдет, должен непременно оставить доктору какой-нибудь знак благодарности. Пожалуй, надо записать ему одно из стихотворений, ведь вчера доктор спрашивал об этом. Но ни одно не вспоминалось целиком, ни одно ему не нравилось. За окном в ближнем лесу стоял туман, и он долго смотрел туда, пока его не осенило. Огрызком карандаша, который нашел вчера в доме и взял с собой, он на чистой белой бумаге – ею был выстлан ящик ночного столика – написал несколько строк:

                        Цветам суждено увядать

                        В холодном осеннем тумане.

                        И люди должны умирать,

                        В сырой земле их хоронят.

                        Люди – те же цветы,

                        Весной они вновь расцветают.

                        И тогда они не болеют,

                        И прощенье даруется всем[10].

Закончив, Кнульп перечитал написанное. По-настоящему даже не песня, недоставало рифм, но все-таки здесь было то, что ему хотелось сказать. Он лизнул карандаш и подписал: «Его высокородию г-ну доктору Махольду от благодарного друга К.».

Засим он положил листок в ящичек.

На следующий день туман стал еще гуще, но воздух дышал морозцем, и можно было надеяться, что к полудню выйдет солнце. Доктор разрешил Кнульпу встать, поскольку тот очень его упрашивал, и сообщил, что место в герберсауской больнице нашлось и его там ждут.

– Тогда я сразу после обеда туда и отправлюсь, – сказал Кнульп, – часа за четыре – за пять дойду.

– Этого еще не хватало! – смеясь, воскликнул Махольд. – Ходить пешком тебе теперь заказано. Поедешь со мной в экипаже, если иной оказии не сыщем. Пошлю-ка я узнать у старосты, может, он поедет в город с фруктами или с картофелем. Один-то день погоды не делает.

Гость подчинился, а когда выяснилось, что работник старосты завтра повезет в Герберсау двух телят, было решено, что Кнульп поедет с ним.

– Тебе не помешает сюртук потеплее, – сказал Махольд, – мой подойдет? Или великоват будет?

Возражений не последовало, сюртук принесли, примерили и сочли вполне подходящим. Поскольку же сюртук был из доброго сукна и в хорошем состоянии, Кнульп из давнего детского тщеславия тотчас принялся переставлять пуговицы. Доктор, забавляясь, не препятствовал ему и подарил вдобавок воротничок для рубашки.

После обеда Кнульп тайком примерил новую одежду, остался вполне доволен своей наружностью, пожалел только, что в последнее время не брился. Попросить у экономки докторскую бритву он не рискнул, однако знал здешнего деревенского кузнеца и решил попытать счастья там.

В скором времени он разыскал кузницу, вошел в мастерскую и поздоровался, как исстари принято меж ремесленниками:

– Чужой кузнец не прочь поработать.

Мастер взглянул на него холодно и испытующе.

– Ты не кузнец, – спокойно сказал он. – Меня не проведешь.

– Верно, – рассмеялся бродяга. – Глаз у тебя, мастер, по-прежнему хороший, а все ж таки не узнал ты меня. Помнишь, я раньше был музыкантом, и в Хайтербахе ты субботним вечером частенько плясал под мою гармонику.

Кузнец нахмурил брови, раз-другой взмахнул напильником, потом подвел Кнульпа к свету и внимательно рассмотрел.

– Да, вот теперь вспомнил, – с коротким смешком сказал он. – Ты, стало быть, Кнульп. Стареем ведь и не виделись давненько. Каким ветром тебя в Булах занесло? За десятью пфеннигами да стаканчиком сидра я, знамо дело, не постою.

– Мило с твоей стороны, кузнец, ценю. Но пришел я не за этим. Можешь одолжить мне на четверть часика бритву? Хочу нынче вечером на танцы сходить.

Кузнец погрозил ему пальцем:

– Ох и горазд ты врать, старина. Вид у тебя – в чем душа держится, до танцев ли тут.

Кнульп довольно фыркнул:

– Все-то ты примечаешь! Жаль, не в управе начальствуешь. Завтра утром мне надо в больницу, Махольд посылает, и, как ты понимаешь, не могу я заявиться туда всклокоченным дикарем. Будь добр, одолжи бритву, через полчаса верну.

– И куда же ты с нею пойдешь?

– К доктору, я у него ночую. Так одолжишь или нет?

Судя по всему, кузнец не поверил. И по-прежнему колебался:

– Дать-то я дам. Только вот бритва особенная, настоящая золингенская, с желобком. Хотелось бы получить ее назад.

– Можешь не сомневаться.

– Ладно. Сюртук у тебя знатный, приятель. Он для бритья без надобности. Сделаем вот как: снимай сюртук, оставишь его здесь, а как вернешься с бритвой, получишь обратно.

Бродяга поморщился.

– Идет. Широкая ты натура, кузнец, ничего не скажешь. Но будь по-твоему.

Кузнец принес бритву, Кнульп оставил в залог сюртук, однако перепачканному кузнецу не позволил и пальцем к нему прикоснуться. Через полчаса он вернулся с золингенской бритвой, и без клочковатой бороденки выглядел совершенно иначе.

– Гвоздичку за ухо – ну чисто жених, – уважительно похвалил кузнец.

Но Кнульпу было уже не до шуток, он снова надел сюртук, коротко поблагодарил и ушел.

На обратном пути возле дома ему встретился доктор, который с удивлением его остановил:

– Далече ли собрался? А вид-то какой!.. А-а, ты побрился! Господи, Кнульп, ты все же сущий мальчишка!

Но ему это пришлось по душе, и вечером Кнульп вновь угощался красным вином. Школьным товарищам предстояла разлука, и оба изо всех сил шутили и веселелились, не желая показывать, что опечалены.

Рано утром к дому подъехал работник старосты на подводе, где в дощатых загородках стояли на дрожащих ножках два теленка, устремив широко открытые, чистые глаза в холодное утро. Луга впервые белели инеем. Кнульп уселся рядом с работником на козлы, укрыв колени одеялом, доктор пожал ему руку и вручил работнику полмарки; подвода загромыхала к лесу, работник меж тем раскурил трубку, а Кнульп заспанно щурился, глядя в студеное блекло-голубое небо.

Позднее, однако, вышло солнце, и к полудню стало совсем тепло. Двое на козлах вели неспешную беседу, а когда добрались до Герберсау, работник непременно хотел сделать крюк на своей подводе с телятами и довезти попутчика до самой больницы. Впрочем, Кнульп быстро его отговорил, и они дружески расстались у въезда в город. Кнульп еще постоял, провожая взглядом подводу, пока она не скрылась под кленами на пути к рынку.

Потом он с улыбкой зашагал меж садовыми изгородями по тропке, знакомой лишь местным обитателям. Он был вновь на свободе! Больница подождет.


Воротившегося скитальца вновь обвевало светом и духом, шумом и запахами отчего края, все здесь было волнующе знакомо и близко, все говорило: ты дома, – и толчея крестьян и горожан на скотном рынке, и напоенные солнцем тени побуревших каштанов, и печальное порханье запоздалых темных осенних мотыльков у городской стены, и плеск четырехструйного рыночного фонтана, и запах вина, и гулкий деревянный перестук, доносящийся из подвального сводчатого въезда в бочарню, и знакомые названия улиц, подле которых кружили беспокойные сонмы воспоминаний. Всеми фибрами бесприютный бродяга вбирал в себя многоликое волшебство родных пенатов, знакомости всего и вся, воспоминаний, дружества со всяким уличным углом и всякой придорожной тумбой. Целый день он без устали бродил по улочкам и переулкам, слушал точильщика у реки, смотрел в окошко, как трудится в мастерской токарь, читал на новых вывесках давние имена хорошо знакомых семейств. Окунул руку в каменную чашу рыночного фонтана, но жажду утолил лишь в нижнем этаже старинного дома, у маленького Настоятелева родника, который столь же таинственно, как и много-много лет назад, журчал в диковинно прозрачном сумраке меж каменными плитами своего бассейна. Потом долго стоял у реки, прислонясь к каменному парапету над текучей водой, где длинными прядями колыхались темные водоросли и узкие черные спины рыб беззвучно замирали над словно трепещущей галькой. Дойдя до середины старого мостика, он опустился на колени, чтобы, как в детстве, ощутить его ответное движение, едва заметное, живое и гибкое.