Кнульп. Демиан. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер. Сиддхартха — страница 13 из 71

Неспешно продолжая путь, он не забыл ничего – ни церковной липы с маленькой лужайкой, ни пруда верхней мельницы, где в свое время так любил купаться. Остановился перед домиком, в котором некогда жил его отец, и ненадолго с нежностью прислонился к старой входной двери, проведал и сад, поверх скучного нового проволочного забора глянул на недавние посадки, впрочем, отшлифованные дождями каменные ступеньки и толстая айва у крыльца покуда остались прежними. Здесь Кнульп пережил лучшие свои дни, еще когда учился в латинской школе, здесь некогда изведал полное счастье, свершение без остатка, блаженство без горечи, здесь, бывало, чувствовал летом кисло-сладкий вкус ворованной вишни, здесь в незапамятные времена испытал мимолетное счастье садовника, наблюдая и ухаживая за цветами – любимой желтофиолью, веселым вьюнком, нежно-бархатистыми анютиными глазками, а еще были кроличьи загоны, и мастерская, и постройка змеев, и водоводы из бузинных трубок, и мельничные колеса из катушек с плицами из гонтовых щепок. Он знал тут всех чердачных кошек, перепробовал плоды всех садов, облазал все деревья и в кроне каждого имел зеленое гнездышко для мечтаний. Этот кусочек мира принадлежал ему, был изучен до мелочей и любим; каждый здешний куст и каждый садовый косогор обладали для него особым значением и смыслом, рассказывали ему истории, каждый дождь и снегопад говорил с ним, здешний воздух и земля жили в его мечтах и желаниях, отвечали на них и наполняли их жизнью. «Пожалуй, и теперь, – думал Кнульп, – во всей округе средь обитателей домов и садоводов не найдется такого, кому бы все это принадлежало больше, нежели мне, представляло бóльшую ценность, говорило больше, отвечало больше, будило больше воспоминаний».

Между ближних крыш серым острием высился фронтон невзрачного дома. Много лет назад там жил кожевник Хаазис, именно там настал конец Кнульповым детским играм и мальчишечьим удовольствиям и начались первые тайны и нежные распри с девчонками. Оттуда он иной раз в густеющем вечернем сумраке возвращался домой, полный брезжущих догадок о любовных усладах, там он распускал косы кожевниковых дочерей и изнемогал от поцелуев красотки Франциски. Он собирался заглянуть туда, попозже вечером или, может, завтра. Сейчас, однако, эти воспоминания мало его привлекали, он бы с радостью отдал их все за воспоминание об одном-единственном часе более давних, мальчишеских лет.

Час с лишним он стоял у садовой изгороди, глядя вниз, и видел не новый чужой сад с молодыми ягодными кустами, уже совсем пустой и осенний. Он видел сад своего отца, видел свои цветы на маленькой грядке, посаженные в пасхальное воскресенье аврикулы и прозрачно-стеклянные бальзамины, и маленькие горки из камешков, туда он сотни раз высаживал пойманных ящерок и горевал, что ни одна из них не желала остаться там жить и стать его домашним питомцем, но, принося новую, неизменно был полон ожидания и надежды. Все дома и сады, все на свете цветы, ящерки и птицы ничего сейчас для него не значили – разве сравнятся они с волшебным блеском одного-единственного летнего цветочка из тех, что росли тогда в его садике и тихонько разворачивали из бутонов прелестные лепестки. А тогдашние смородинные кусты, каждый из которых по сей день в точности запечатлен в памяти! Их нет, они не были вечны и неистребимы, какой-то человек вырвал их, выкопал, сделал из них костер, древесина, и корни, и увядшие листья – все сгорело, и никто их не оплакивал.

Да, здесь вместе с ним частенько бывал Махольд. Теперь он доктор, уважаемая персона, разъезжает в одноконном экипаже, навещает больных и, пожалуй, остался человеком добрым и искренним; но и этот умный, солидный мужчина – что он по сравнению с доверчивым, робким, полным надежд, ласковым мальчуганом той давней поры? Здесь Кнульп показывал ему, как строить клетки для мух и башенки из щепочек для саранчи, был Махольду учителем и старшим, умудренным другом, который вызывал восхищение.

Соседская сирень состарилась, обросла мхом, подсохла, а решетчатая беседка в саду развалилась, на ее месте можно соорудить что угодно, – все равно никогда уже не будет так красиво, счастливо и хорошо, как когда-то.

Потихоньку смеркалось и холодало, когда Кнульп покинул заросшую травой садовую тропинку. С новой церковной башни, изменившей облик города, гулко доносился призывный звон колокола.

Через ворота кожевенной мастерской он прошмыгнул к дубильне, рабочий день уже закончился, ни души кругом. Он неслышно прошел по болотистой земле мимо зияющих ям, где в щелочном растворе лежали кожи, до самой стеночки, где уже потемневшая река бежала по мшисто-зеленым камням. Вот на этом месте он однажды вечером целый час сидел с Франциской, болтая босыми ногами в воде.

«Не заставь она меня понапрасну ждать, – думал Кнульп, – все бы сложилось иначе. Пусть я проморгал латинскую школу и продолжение ученья, но мне бы достало сил и воли, чтобы кем-то стать». Как проста и ясна была жизнь! Он тогда забыл про свое достоинство и самоуважение, знать ни о чем не хотел, а жизнь согласилась и ничего требовать не стала. Он остался за ее пределом, бродяга и сторонний наблюдатель, в добрые молодые годы популярный и всеми любимый, в болезни и старости – одинокий.

Огромная усталость охватила Кнульпа, он сел на стеночку, а река невнятно журчала в его мыслях. Потом над ним осветилось окно, предупреждая, что время позднее и никак нельзя, чтобы его здесь застали. Он бесшумно покинул дубильню, вышел из ворот, застегнул сюртук и задумался о ночлеге. Деньги у него были, доктор позаботился, и после недолгих размышлений он зашел в дешевую гостиницу. Мог бы, конечно, пойти в «Ангела» или в «Лебедя», где его знали и где он бы встретил приятелей. Но сейчас ему этого совсем не хотелось.


В городке произошло множество перемен, которые раньше заинтересовали бы Кнульпа во всех подробностях, но на сей раз его занимало лишь то, что относилось к давним временам. И когда после недолгих расспросов он выяснил, что Франциски более нет в живых, все поблекло, и ему показалось, будто он пришел сюда только ради нее. Нет, какой смысл бродить по здешним улочкам и средь садов, слыша, как те, кто его знал, отпускают ему вдогонку сочувственные шуточки. А когда он случайно встретил в узком Почтовом переулке главного окружного врача, ему вдруг вспомнилось, что в конце концов в больнице хватятся его и станут разыскивать. Он поспешил купить в ближайшей пекарне две булки, сунул их карманы сюртука и еще до полудня по крутой горной дороге отправился прочь из города.

Высоко на лесной опушке у последнего большого поворота сидел на куче камней запыленный мужчина, молотом на длинной рукояти дробил в щебень голубовато-серый ракушечник.

Кнульп взглянул на него, поздоровался и остановился.

– И ты будь здоров, – отозвался мужчина, продолжая орудовать молотом и не поднимая головы.

– По-моему, хорошая погода надолго не задержится, – на пробу сказал Кнульп.

– Может быть, – буркнул щебенщик, на миг поднял глаза, но тотчас опустил взгляд, ослепленный полуденным солнцем на светлой дороге. – Куда путь держите?

– В Рим, к папе, – сказал Кнульп. – Должно, далёко еще?

– Нынче нипочем не дойдете. Коли станете везде останавливаться да мешать людям работать, то и за год не доберетесь.

– Вы так думаете? Что ж, мне не к спеху. Слава богу. А вы человек старательный, господин Андрес Шайбле.

Щебенщик приставил руку козырьком к глазам, рассматривая прохожего.

– Стало быть, вы меня знаете, – с расстановкой проговорил он, – и я вас вроде как тоже знаю. Только вот имя покуда не вспомнил.

– Тут вам надо бы спросить старого хозяина «Краба», где мы все в девяностом году обитали. Но его, поди, и в живых уж нет.

– Давно. Но я, кажись, вспомнил, старина. Ты ведь Кнульп. Присядь со мной и здравствуй!

Кнульп сел, в гору он поднялся слишком быстро и дышал с трудом, но только теперь увидел, как красиво далеко внизу раскинулся городок – сверкающая голубая река, красно-коричневый лабиринт кровель, а меж ними маленькие зеленые островки деревьев.

– Хорошо у тебя здесь, наверху, – сказал он, переводя дух.

– Да, неплохо, я не жалуюсь. А ты? Раньше-то в гору легче взбирался, а? Дышишь эвон как тяжело, Кнульп. Опять в родные места наведался?

– Верно, Шайбле, должно быть, в последний раз.

– Это почему?

– Потому что легкие отказывают. Не знаешь никакого целебного средства?

– Кабы ты остался дома, любезный мой, трудился, как должно, имел жену, детишек да собственную постель каждый вечер, с тобой, поди, было бы иначе. Ну, мое мнение тебе еще по тем временам известно. Теперь уж ничего не поделаешь. Неужто совсем плохо дело?

– Ах, не знаю… Хотя чего уж тут. Под гору все катится, и с каждым днем быстрее. Оно даже лучше, коли ты один и никому не в тягость.

– Это как посмотреть; впрочем, дело твое. Но мне жаль.

– Не жалей, не надо. Всяк однажды умрет, щебенщика и того смерть не минует. Н-да, старина, вот сидим мы с тобой вдвоем и похвалиться нам особо нечем. Ты ведь тоже в свое время о другом подумывал. Вроде на железную дорогу хотел податься?

– Эх, когда это было!

– Дети твои здоровы?

– Да, слава богу. Якоб уже зарабатывает.

– Да ну? Время-то как бежит. Ладно, пожалуй, мне пора.

– Куда спешить? Эвон сколько не виделись! Скажи, Кнульп, я могу чем-нибудь тебе пособить? У меня с собой немного, но полмарки ссужу.

– Они тебе самому пригодятся, старина. Нет-нет, спасибо.

Кнульп хотел сказать что-то еще, но печаль сжала сердце, и он промолчал, а щебенщик угостил его яблочным сидром из своей фляжки. Минуту-другую оба смотрели вниз, на городок – на мельничном канале ослепительно взблеснул солнечный блик, по каменному мосту медленно проехала груженая телега, под мельничной запрудой спокойно плыла белая армада гусей.

– Я отдохнул, пора двигаться дальше, – опять сказал Кнульп.

Щебенщик сидел в задумчивости и только покачал головой.

– Слышь, Кнульп, ты же мог стать чем-то бóльшим, не этаким вот бедолагой-нищебродом, – медленно проговорил он. – Что ни говори, чертовски тебя жаль. Ты меня знаешь, я не шибко богомольный, но все равно верю тому, что в Библии написано. И тебе тоже надобно об этом подумать. Ведь придется держать ответ, а это нелегко. У тебя были способности, получше, чем у других, и все-таки ничего из тебя не вышло. Не обижайся, что я этак говорю.