— Здравствуйте, матушка Анна Михайловна! Радость-то какая, что заглянули, то-то радость! А графиня Анна Карловна четверти часу нет как вернулись, поди, еще в убиральной сидят. Пожалуйте, пожалуйте салопчик-то, сапожки сейчас снимем…
— Не хлопочи, старый, не труди себя, нешто народу мало.
— Как не быть народу в боярском-то доме, только уж разреши, матушка, самому тебе услужить, красавице нашей. А вот и матушка собственной персоной — материнское сердце, известно, куда какое чуткое.
— Маменька!
— Аннушка, друг мой! Не ждала тебя в такой час. Случилось что? Лица на тебе нет — не захворала ли?
— Бог миловал, матушка, а огорчение и впрямь есть — потому к тебе и поспешила.
— Ко мне, ко мне пойдем, да дверь притвори поплотнее, коли дело важное — хоть Тихон Силыч за слугами и следит, да у канцлера везде соглядатаи найдутся, будь он неладен.
— Да не про то, маменька!
— Про что же, Аннушка? Ты, никак, от государева стола…
— То-то и оно — там все и случилось. Кабы знать, о чем речь зайдет, Александр Сергеевич…
— Снова зятек наш богоданный тебя огорчил!
— Хуже, маменька, куда хуже!
— Говори же, Аннушка, скорей говори!
— Сестрица Елизавета Романовна жалеть стала, что господин Преннер из Петербурга уехал. Мол, некому портрету заказать пристойного, с аллегориями.
— Умница племянница, ничего не скажешь. И государю удовольствие — как-никак художник берлинский, придворный, из благородных: Каспар Иосиф фон Преннер, и семейству нашему честь — батюшка ведь твой его пригласил.
— Все так, да не так, маменька, вышло.
— Что не так?
— Сестрица Елизавета Романовна поначалу портрет семейный воронцовский расхвалила — деток дядюшки Ивана Ларионовича. Мол, кузен Артемий на вороном коне, кузина Аннушка с гончей, младшенькая наша Авдотьюшка в траве с мопсом, кругом парк такой распрекрасный, дворец в стороне виден. И что, мол, хорошо бы государю самому там побывать — в Москве, на Неглинной, и какая бы то честь всему нашему семейству оттого была.
— Умница Елизавета Романовна, даром что Михайла Ларионыч к ней никогда симпатии не питал, все Катеньку расхваливал.
— Погодите, маменька, погодите! Тут Александр Сергеевич — вечно ему боле всех надобно — возьми да скажи, что и краски у мастеров не те, и лица, мол, кукольные, и цвет плохой. Мол, такой портрет и вешать неловко, коли кто художествам цену знает.
— Надо же!
— Да вот оказалось, что и надо. Государь на него покосился, а там и говорит, что, мол, правда, мастер хоть и именитый, а никуда не годный, что, мол, тетушку, покойную императрицу, несуразно написал — в венке цветочном. От венка, мол, и ее величества не видать, как, мол, Помона какая, а не самодержица российская, императрице, мол, только Шувалов и мог такого расхвалить — стыдоба одна!
— А по мне, так очень даже распрекрасно государыня представлена. Позитура танцевальная, легкая, какой в семнадцать ее лет была.
— Да дайте же досказать, маменька! Так государь разошелся — давно его таким веселым не видывали. Портрет преннеровский припомнил, где государыня покойная в рыцарских доспехах на вороном коне, генералитет весь на конях, да и дамы придворные верхами и тоже в рыцарском облачении и со шпагами. До распуку смеялся государь, дам по именам называл, на дуэль вызывать собирался. А тут Катенька наша возьми да и прерви государя. Мол, с дамами-воительницами, может, и впрямь смешно, зато портрет их императорских величеств с придворными очень даже достойный.
— Это какой же? Что-то не упомню.
— Да и как упомнить, маменька. Его прусский посол тогда откупил, государыне не по вкусу пришелся.
— Вот как! Разговор такой припоминаю, а портрета не видала.
— Маменька! Там сам господин фон Преннер у холста портрет великой княгини Екатерины Алексеевны пишет. Екатерина Алексеевна в мантии горностаевой, с великим князем на руках. Обок государь Петр Федорович в римских доспехах и шлеме представлен, поодаль придворные.
— Что ж тут дурного?
— А то, что великая княгиня главнее всех — ее портрет на холсте посередке стоит, да еще и без дитяти царственного.
— Как так? Сама же сказала, что ее императорское величество с великим князем.
— В том-то и штука: сидит с дитем, а на холсте дитяти нет, и место для него не оставлено, и туалет другой.
— Да как же такое возможно! А Катя что, не уразумела?
— Еще как уразумела. Потому и припомнила, чтобы любимую свою государыню вперед выдвинуть. Государь и не стерпел. Не дождаться, говорит, Екатерине Алексеевне, чтобы император всероссийский у нее в придворных состоял, что художник дурак, а княгиня-крестница последнего ума от своих книжек решилась. Так при всех и оборвал.
— Господи! И к чему Катенька с огнем играет! Как такое можно, чтобы законного правящего государя раздражать. Охладел государь к супруге, не он первый, не он и последний, только как верноподданным в такое дело мешаться? Говорила же я ей!
— Что ей говорить, маменька, Катерина Романовна только свой норов тешить горазда. Иной раз думаешь, спорит с государем ради спора, чтоб себя показать, снисходительностью государевой при всех попользоваться.
— Твоя правда. Граф Михайла Ларионыч уж с супругом ее толковать брался. Где там! Князь Михайла жениными глазами на все глядит: что ни сделает, все ладно. Сам о семье позаботиться не может. Ему бы долги делать да имение проматывать. Там за карты сядет — тысячи-другой недосчитается, там друзей примет, а то угощение всему полку выставит.
— Так богатства у Дашковых немалые.
— Немалым тоже конец прийти может, а Катенька вон уже третьим дитем тягостна. На все деньги нужны. Ей бы государя лелеять да холить, Бога за него молить, что все ее продерзости терпит.
— Батюшка, беда у нас, великая беда!
— Что ты, Катерина Романовна, какая беда? Не с детками ли, не приведи, не дай Господи.
— Нет, нет, батюшка, — с князем Михайлой.
— Час от часу не легче! В карты проигрался или что?
— Полно, батюшка, князя чужими грехами корить. Михайла Иванович раз проиграет, другой выиграет. Как можно от товарищей отбиваться в одном полку-то.
— Выиграет! О проигрышах княжеских знаем, о выигрышах что-то не слыхивали — не доводилось!
— Батюшка, да уж сколько о том говорено!
— Выходит, мало, коли воз и ныне там: что ни вечер — зеленый стол. Уж на что государь добр да отходчив, а и то примечает, Елизавете Романовне попенял.
— Так о государе и речь. Утром на плацу учения смотрел. Рота князя Михайлы прошла, развернулась как положено, а ему не понравилось. Князя к себе призвал, распекать при всех начал, будто учить солдат не умеет, а командовать и вовсе.
— Значит, заслужил. Поди, за тобой да зеленым столом службой неглижировать стал.
— Неправда! Неправда, батюшка! Все офицеры, что на плацу были, как один, говорят: не было на князе никакой вины, преотлично солдаты прошли и команда правильная была.
— Что ж, матушка, тем хуже. Себя, стало быть, вини. За женины продерзости мужу кнут. И так бывает — не диво.
— А если и так, все равно князя от гнева царского спасать надо. Государыня Екатерина Алексеевна так мне в секрете и поведала. Мол, гроза бы не собралась. Придумать что-ничто надо.
— Государыня! Вот тебе, Катерина Романовна, и разгадка. Что ты в немке этой длинноносой сыскала, чем прельстилась? Государь сам тебе говорил, перестань ее руку держать, что тебе от ее руки. Сестре только родной дорогу перебить хочешь.
— Батюшка, Бог с ней, с государыней. Мне бы князь Михайлу уберечь, чтоб дядюшка за него попросил, тетушка Анна Карловна.
— Что ж, сама к ним не пойдешь? Не повздорила ли и с ними случайно?
— Какие раздоры! Только они руку государя держат, прихоти его каждой потакают. Знаю, и слушать не станут. Тут еще Аннет…
— Что Аннет — и тут свою волю творить собралась? У сестры с мужем нелады, а ты, прости Господи, за супруга распинаешься. Чему дивиться, что ни от кого из родных помощи не дождешься. Или тебе мужнина родня, Богом забытая московская, на помощь молебнами да богомольями придет? Ты у них прижилась, тебе и знать.
— Батюшка! Не обо мне да князе, о детках подумай!
— Теперь подумай, когда своя воля впрок не пошла?
— Батюшка, неужто Воронцовы своих бросить могут?
— Разве что Воронцовы.
— Отослать бы куда князь Михайлу с государевых глаз на время, чтоб под горячую руку не попадался, пока государь его сам в какой отдаленный гарнизон не сошлет. Было ведь уже такое, было!
— Ну, тут подумать надо.
— Какие думы, батюшка, час дорог. Мне тут такое на ум взошло. Ко всем престолам дружественным послы с радостным известием о вступлении государя на престол отправляются. Не найдется ли и князь Михайле какого двора?
— Сама собственными руками с любимым мужем разлуку готовишь? Не ожидал. Думал, тебе бы только миловаться с твоим разлюбезным.
— Батюшка, лучше самой — вернее будет.
— И то правда. Неплохо бы супругу твоему и от Петербурга оторваться. Помнится, вчерась брат Михайла Ларионович про Константинополь что-то сказывал. То ли тот, кого назначали, приболел, то ли для другого дела запонадобился. Никому к туркам ехать неохота.
— А может, и впрямь к туркам?
— Ишь, отчаянная какая! А ну что случится — турки все-таки!
— На все Божья воля, с государем же князь Михайле оставаться опасно.
— Из-за одной выволочки-то?
— Не говорила я тебе, батюшка, князь Михайла за честь свою вступился, с императором спорить стал…
— Что-о-о?
— Так уж вышло — слово за слово, князь Михайла на своем стоял. Даже за шпагу схватился…
— Час от часу не легче, это против императора-то?!
— Так ведь прав он был — не государь.
— Господи Иисусе, а что же его величество?
— Убежать изволил…
— Еду! Сей же час еду к канцлеру. Только бы Бог помог твоего князя к туркам отправить. Твоя правда — все лучше, чем здесь приговора царского дожидаться!
— Милое дитя мое, я не верю своим ушам: вы способствовали отъезду князя в эту длин