— Не показался. Околесную, прости Господи, Елизавета Петровна, несешь. Известно, под венец с ним не идти. Так — сердцем погреться. Ан нельзя: вдруг заговор какой. Судьба у тебя высокая.
— Да уж, высокая. Выше некуда. Ну, Бутурлин знатный, образованный. У батюшки любимым денщиком был. Морскую академию кончил. В моем штате камергером был, а чего на Алексея Яковлевича накинулись? Кажись, радоваться бы им, что такой цесаревне подвернулся. Чин — самый малый. Имения, почитай, никакого. Только собой пригож, Бутурлину не уступит. От зависти одной бабьей Анна Иоанновна в Сибирь его заслала. Господи, сколько времени прошло, все едино так к сердцу и подкатывает: где он, мил сердешный друг, каково-то ему в сибирских вертепах?
— А и на черта бы смахивал, императрице все равно. В армии Шубина и при малых его чинах любили, значит, через него усмотрели ход от тебя к солдатам. Сама не хуже моего знаешь. Зря толкуем: ушей стенам и здесь не занимать.
— За цесаревну свою, болезный, поплатился. Не знал, голубчик, что как на охоте встрелись, в чистом поле, бежать бы ему, бежать без оглядки.
— От судьбы не убежишь, матушка. Зато будет бедолаге что вспомнить. Кому еще счастье такое выпадет, честь такая — сердце цесаревнино сокрушить.
— Не умолила я за него царицы, видно, слов доходчивых для государыни не нашла.
— А ведь и искать не должна бы, голубонька. Какие тут слова, какие разговоры, когда сама царствуешь, сама на родительском престоле сидишь. Кого захотела, того полюбила. Кого разлюбила, того и с глаз долой. Да и награждай милого по сердцу — не по карману тощему. В почете и уважении не лучше ли, чем обиды со слезами солеными пополам глотать. Берись, матушка, за ум. Один случай проглядела, проплясала, другого не пропусти. Коли не подворачивается, сама придумай. За нами, слугами твоими верными, дело не станет. Каких денег для начала потребуется, Роман Ларионыч сыщет. Сам говорил, тебе намекнуть велел.
…К вечерне заблаговестили. Колокол тренькает малый. Жалобно. Глухо. Не иначе — с трещиной. У Распятской церкви, что в монастыре. Собраться туда, что ли? Страшно. Куда как страшно. В траве ступеньки копаные, под землю. Спускаться — плечами о стенки трешься. Внизу — пещерка малая. Два камня бок о бок. Ровных. Могильных. Государыни царевны Марфа да Федосья Алексеевны. Тетки родные. Батюшка их заточил. У Распятской церкви, в кирпичном чулане. Два оконца в лопухах над землей. Порог с травой вровень.
Поначалу, сказывали, царевны вещи привезли. Из кремлевских теремов. Да ставить негде. Одним креслом на двоих обходиться пришлось да парой лавок. Все годы у стола на них просидели. И пролежали — постелей иных не было. После смерти в яму для бродяг обеих кинули. Не отпели даже. Или отпели. С бродягами разом. Тетушка Марья Алексеевна у батюшки в ногах великую милость выпросила — сестер из ямы достать да отдельно положить. Так и лежат. Нет, только не туда! Не в монастырь!
— Знаешь, Маврушка, стихи я новые сложила.
— Вот и славно, ясынька ты наша. Развеялась грусть-тоска-то?
— Не так развеялась, как сердце запросило. Позови Воронцовых — почитаю вам. Начать начала, а конца пока не сыскала. Не подскажете ли?
Сия удивлейна ныне учинилась,
Что любовь сама во глупость вселилась, тебя уязвила.
Мыслила тую болей в ум вселити,
А ан, стала тая еще глупее быти.
Ревность пресильна в ней пребывает, и себя мертвит,
И сама не знает, кто ее умерщвляет!
На то уповает, что сама не знает, в безумстве бывает…
— Не обессудь, матушка цесаревна, дозволь тогда и мне свое сочинение почтеннейшему собранию представить — пиесу про принцессу Лавру. Коли по вкусу придется, так и разыграть можно.
— Когда успела, Маврушка?
— Время не ждет, государыня цесаревна, время.
Франция. Париж. Дом кардинала Флёри. Кардинал и его секретарь.
— Эта новость вряд ли вас порадует, монсеньор.
— Ты о чем, Лепелетье?
— Лесток не решился подарить перстень Михаилу Воронцову.
— Нашел подарок слишком дорогим или дешевым?
— Ни то ни другое. В дружеской беседе он попытался узнать отношение камер-юнкера к самой идее подарка. Испуг Воронцова оказался так велик и очевиден, что Лестоку оставалось все превратить в шутку.
— Этот лейб-медик прирожденный дипломат. Но где же перстень?
— Он остался у маркиза де Босси. Маркиз хочет повторить попытку в более благоприятный момент. К тому же старший брат Воронцова очень падок на деньги. Если найдется предлог подарить перстень ему, отказа не будет, а братья очень между собой дружны.
— Но не испортит ли дела Воронцов-старший своей жадностью? Алчность — мать множества пороков, и прежде всего предательства.
— Вы, безусловно, правы, монсеньор, но Лесток уверяет, что со времен Петра Великого чиновники в Российском государстве привыкли к подаркам, и притом очень дорогим. Без них делопроизводство просто не происходит. Это своеобразный апробированный монархом налог.
— Кстати, не за этот ли узаконенный, по вашим словам, порок поплатился сам Лесток?
— Нет, монсеньор, причина его высылки на Волгу, в Казань, была иной. Он соблазнил дочь одного из дворцовых служителей и навлек на себя гнев императора.
— Он легкомыслен или сластолюбив?
— Трудно судить издалека. Но, надо думать, ссылка излечила его от обоих пороков. Лестока можно понять: он меньше всего ожидал, что император Петр, имевший при дворе одновременно добрый десяток любовниц, выступит столь строгим судьей.
— Вы забываете, Лепелетье, истину древних: что дозволено Зевсу, то не дозволено быку.
Арсенал так и чернеет оконными проемами: достраивать тошно. А Анненгоф уже стоит. Велико ли время полгода, да все у Растреллия вышло. Парадных зал больше дюжины. Для камергера — еще восемь: Бирону удобно должно быть. Тронный зал — загляденье. Хоры — для публики. Две изразцовые печи до потолка. На постаментах точеных — статуи позолоченные и посеребренные. Паникадил золоченых без малого две дюжины. На весь потолок плафон живописный. Стены холстом обиты. Под штукатурку. А кругом все резное — латуни да меди не наберешься. И спальней не налюбуешься. Снова плафон живописный. Панели ореховые. Над дверями и камином фрукты резные золоченые гирляндами гнутся. В зеркала посмотришь — глазам не поверишь…
— Кого ведешь, Анна Федоровна? Не видишь, куафюра не уложена. Одеваться давно пора.
— Моя государыня, граф Остерман по неотложному делу.
— Уж прямо и неотложному. Что у тебя там, граф? Какой такой спех? Не обессудь, куафёр дела своего бросить не может.
— Если разрешите, ваше императорское величество, я подожду.
— Ишь ты. Мусью, позже кончишь. Пудермантеля не сымай — в нем останусь. Ступай живо. Слушаю, граф, твою новость.
— Ваше императорское величество, цесаревна Елизавета Петровна представления дает. В Покровском устраивала, в Александровой слободе, того гляди до Петербурга доберется.
— Театр, что ли?
— Представление под титлом «Восшествие на престол Российской принцессы Лавры». Актеров человек тридцать. Певчие. Танцовщики. Сама цесаревна на сцену выходит.
— Это какой же такой Лавры? И на наш престол? Толком говори.
— Впрямую не сказано, а выразуметь нетрудно.
— Неужто про цесаревну?
— Про нее и есть. Вот и слова из сей пиесы у меня выписаны: «Ни желание, ни помышление, но Бог, владеяй всеми, той возведя тя на престол Российской державы; тем охраняема, тем управляема, тем и покрываема буди навеки…»
— Божиим, значит, произволением…
— Можно и иначе помыслить: Господней воле помогать надо.
— Откуда прознал? Почему Ушаков не знает?
— У регента цесаревича Ивана Петрова случайно нашли — с собой нес. На рогатке его задержали. В Тайной канцелярии обо всем рассказал. И что сам на представлении бывал, и что братья Воронцовы всем верховодили, денег не жалели.
— Они и сочинили, проклятые?
— Трудно поверить, но сочинительница — девица Мавра Шепелева, прислужница цесаревны. Регент показал, что она и стихи слагать умеет.
— Девку в ссылку! Ишь чего удумали… Ишь на что замахнулись — престол им подавай. И с цесаревной, знала ведь, ни к чему твои потачки не приведут. Теперича изволь расхлебывай. О женихах да амантах думать перестала, о престоле российском возмечтала.
— Боясь вызвать ваш гнев, ваше величество, на этот раз я предложил бы снова осторожное решение. Озлобить людей просто, напугать — куда надежней. Главное — другим пример и острастка.
— Что ж, по-твоему, злоба и страх вместе не живут?
— Настоящая злоба с настоящим страхом, полагаю, никогда. Регент о допросе в Тайной канцелярии и так при Лаврином дворе разнесет, не утерпит. Воронцовых можно и отдельно вызвать. А девица Шепелева — на такую креатуру и внимания обращать не стоит.
— Опять за свое: не стоит да не стоит. Там смолчи, там лишнего не скажи, а они вон какую волю берут.
— Ваше величество, я лишь следую рекомендациям знаменитых медиков: нельзя болезнь загонять вовнутрь. На вид человек здоров, внутри же совсем плох. Врачу же надо доискиваться скрытой причины.
— Ну и что еще придумал, Андрей Иваныч, какую новую петельку затянуть собрался? Братец-то твой, Фридрих Иваныч, как нас с сестрицами политесу обучал, о твоей ловкости толковать любил. По первой, мол, пороше пройдет, следа не оставит.
— Фридрих по братней привязанности преувеличивал мои способности.
— Какая у вас, Остерманов, привязанность! Да и куда ему до тебя.
— Благодарю вас, ваше императорское величество, за столь лестную оценку моих скромных способностей. И если вы преклоните слух к моим недостойным рассуждениям, девицу Шепелеву нет резона убирать от цесаревны. Об этой девице мы уже оповещены, глаз с нее не спустим. Кто же поступит на ее место, неизвестно. Лучше своего человека рядом с ней поставить.
— Да как ты цесаревну убедишь твоего человека на службу принять, в доме держать?