— С наскока — нет. Но коли подготовиться основательно, без спешки — обязательно одолеем. С нами Бог, государь.
— Подойди ко мне, князь Андрей.
Зверев выпрямился, встал возле трона.
— Хочу тебя спросить кое о чем, боярин… — почти шепотом спросил Иоанн. — Там, на площади, когда ты людей бунтовать привел… Я говорил с ними, а они плакали. А я… Я словно хмельным оказался. Восторженным зело. Все плачут, а во мне, чую, восторг растет. Что это было, Андрей Васильевич? Колдовство?
— Это была власть, государь, — так же шепотом ответил Зверев. — Настоящая власть, власть над душами и мыслями. Многие думают, что обретают власть через золото. Но это мираж. Тот, кого ты купил, всегда бросит тебя, если ощутит опасность или приметит более богатого хозяина. Иные думают, что обретают власть через страх. Это тоже мираж. Тот, кого ты запугиваешь, с радостью уничтожит тебя, едва получит такой шанс. Власть — это когда за тобой идут лишь по слову твоему, по призыву твоему, с верой в тебя. Не за страх, не за золото — ради тебя самого. Власть опьяняет, государь. Тогда, на площади, ты подчинил себе всех, кого я привел для своей защиты. Ты заворожил их, ты подчинил их всего лишь словом и видом своим, лишил воли и забрал себе их души. Они стали твоими. Они отдали бы тебе все, они повиновались бы любому приказу, они умерли бы за тебя, государь, скажи ты им всего лишь слово. В тот миг ты был немножко Богом.
— Ты богохульствуешь, князь!
— Я знаю. Но согласись: так приятно чувствовать себя Богом…
— Ты действительно колдун! — торопливо перекрестился Иоанн и отступил в сторону. — Сгинь, сгинь, чур меня от соблазна!
— Подожди, государь. Коли уж такой разговор, то открою тебе одну тайну. В тебе есть сила, что сродни высшим. Дар великий и опасный. Запомни же: пока ты веришь в правоту свою, в силу свою, пока уверен в себе — и народ твой, и страна, править которой ты помазан, сильной, правильной и уверенной пребудет. Ты перестанешь в себя верить — и страна рухнет. Не поддавайся слабости. Лучше искренне верить в мираж, нежели не верить ни во что. Верь — и ты победишь.
— Складно сказываешь, Андрей Васильевич, — кивнул юный царь, больше уже не похожий на испуганного мальчишку. — Но зело странен ты. Уж не знаю, что и лучше: на костре тебя спалить али в советники приблизить? Боюсь, и то и то опасно будет. Посему ступай. Положусь на Божью волю.
Князь Сакульский поклонился, вышел из шатра. Остановился, глядя на полог.
Юный царь горел истинной христианской верой и был слишком упорным, чтобы отступиться от Казанского ханства. Он умел слушать и следовать советам — а значит, у него хватит сил довести Божью волю до ее полного исполнения.
— Если через пять лет Казань станет частью Руси, Лютобор, то кто через тридцать лет пойдет воевать с ней с востока? Bpeт твое зеркало, все врет. Пора мне на Сешковскую гору мчаться, полнолуние уже скоро. Глядишь, что-нибудь в этот раз и получится…
Ранним утром двадцать пятого марта русское войско, свернув лагерь, двинулось по крупянистому весеннему снегу обратно вверх по Волге. Царь Иоанн отступил, не дойдя всего одного перехода до враждебной Казани — но это не было поражением.
Уже через два месяца с красного крыльца возле Грановитой палаты государь объявит царскую волю: воеводам и наместникам по своей воле народ боле не судить, а судить по новому судебнику, да не просто так, а в присутствии двух целовальников, что за честностью следить будут. Что давать взятки отныне запрещено и за них станут всех сурово карать. Что призывает царь себе на службу «избранную тысячу», опричное войско,[138] нужное ему для скорых нужд.
Русь начинала потихоньку меняться. Пока еле заметно — но тридцать лет у нее в запасе все же было. Первым это изменение заметило Казанское ханство, когда в мае следующего года в полутора переходах от его столицы вдруг буквально из-под земли, в считанные недели выросла крепость, размерами превышающая Московский Кремль — город Свияжск. Несколько недель — и далекая Казань вдруг оказалась от Москвы на удалении лишь одного хищного прыжка.
Александр ПрозоровВсадники ночи
Молитва ночи
В светелке сладковато пахло перегретым воском, лавандой, влажным пухом и свежеструганными сосновыми досками. Перина была податливой, словно озерная вода, и горячей, как раскаленный пар. Но еще жарче — жарче огня, жарче кузнечного горна, жарче летнего полуденного солнца были объятия рыжеволосой Людмилы. Кудри княгини Шаховской обжигали своим прикосновением, тонкие губы оставляли след, точно побелевшее клеймо, дыхание заставляло сердце вспыхивать в груди — и не было ничего прекрасней этой муки, ничего желаннее, нежели сгореть, подобно взметнувшейся над костром искорке, в сладких непереносимых объятиях. Страсть и любовный пыл заставляли мужчину и женщину стискивать друг друга в объятиях, закручивали в водовороте безумия, поднимая все выше и выше по спирали чувств. Они не замечали ничего вокруг. В эти минуты над постелью могла бушевать гроза, кипеть битва, реветь ураган — это не имело значения, ибо во всей Вселенной сейчас существовали только они, только двое, только их любовь — и ничего более… Наконец по комнате понеслись сладостные стоны, вырвался крик, неотличимый от крика боли, и любовники откинулись друг от друга, обессиленные сладкой истомой. Прошло несколько минут, прежде чем юная женщина повернулась на бок, погладила Андрея по груди, поцеловала между сосками:
— Как славно, что ты со мной, любый мой, желанный мой, суженый… Ой, что это? Шрам? Откуда?
— Этот? — скосил глаза Зверев. — Кажется, крестоносец ливонский зацепил. А может, и ляхи. Помнится, после сечи у Острова на мне несколько царапин Пахом порошком цветочным засыпал. Не помню.
— Господь всемогущий… — Княгиня перекрестилась, наклонилась вперед, коснулась шрама губами. — Спасибо тебе, Господи, что спас для меня суженого моего, не дал сгинуть в чужих землях, в кровавом походе. Страшно, наверное, в битвах этих было, Андрюшенька?
— Страшно? — удивился неожиданному вопросу князь Сакульский. — Страшно… Наверное, да.
— Наверное? Ужели не знаешь ты, любый, страшно тебе было али нет?
Зверев пожал плечами, поднялся с постели, приблизился к окну, выходящему в темный двор, на котором алыми пятнами светились два факела у привратников, провел пальцем по покрытой мелкими капельками глянцевой поверхности. Хорошо все-таки, когда в окна слюда вставлена, а не стекло. Ничего, кроме неясных силуэтов, через нее не разберешь. Он у самого подоконника — однако дворне и невдомек, что у госпожи их в гостях не нищая попрошайка, а молодой боярин.
— Страшно? — повторил он, глядя в темноту. — Не знаю даже, как это и объяснить. Когда сидишь в седле, держишь в руке рогатину и смотришь через поле на тварей, что на землю твою заявились, что добро твое захватить желают, девушек русских опозорить, парней в полон увести, власть свою заместо русской установить… Какой тут страх? Не за себя страшно — страшно, что уничтожить их всех не сможешь, что убежит кто-то, что снова наплодятся. И когда в копейную сшибку летишь — только восторг в душе. И чуешь вроде, что смерть рядом, что живот свой потерять можешь — да разве это главное? Земля у тебя русская за плечами, правда за тобой, вера истинная. Ради нее умереть можно. Ради нее — не страшно. Хотя… Хотя вру. Все равно страшно бывает в сече. Когда видишь сталь, что крови твоей ищет, когда клинок, кажется, в самое сердце твое направлен, а ты отбиться от него не успеваешь, когда один супротив трех-четырех оказываешься… Страшно. Но ведь словами и того не объяснить, как себя чувствуешь, когда саблю обратно в ножны вкладываешь. Когда понимаешь, что все кончено! Что победа опять за нами осталась. Дышишь — воздух слаще вина кажется. На небо смотришь — а оно прекрасное, как глаза твои, Люда. И солнце так греет, словно с небес к тебе одному спустилось. Такая благость на душе, словно только что с Богом за руку поздоровался. Пройдет неделя-другая. Месяц проживешь в покое — и тосковать по этому восторгу начинаешь. И опять в поход тянет, в сечу, в схватку смертную. И черт с ним, со страхом. Потому как без смертного страха восторга этого не испытать. Мы ведь в битву не умирать идем, любимая моя. В походы мы побеждать уходим.
Зашуршала перина, княгиня бесшумно подкралась по мягкому ковру, обняла Андрея сзади, положила подбородок на плечо:
— Кабы я твоею супружницей была, ни в един бы поход, мыслю, не пустила. В ногах бы валялась, Богу поклоны била, государю плакалась, но отмолила бы от службы опасной. Вон, сидят же дьяки в приказах. И власть при них изрядная, и злато, и страха никакого.
— Ну и опозорила бы нас обоих навек, Людмила. Коли князь али боярин за Русь кровь свою пролить не готов, то он уже и не боярин более становится, не мужчина. Смерд простой. Раб жалкий. Нечто нужен я тебе буду рабом и смердом, хорошая моя?
— Я тебя любым люблю…
— Трусом я сам себе не нужен, — покачал головой Андрей. — Какой же я русский, коли Русь свою мечом защищать не готов? Так, россиянин.
— Все равно люблю, единственный мой, желанный… — Она прижалась ухом к его затылку, и волосы защекотали кожу между лопатками. — Тяжко, когда уходишь, так тяжко, ты и помыслить не в силах. Возьми меня в жены, Андрюшенька, возьми. Истомлюсь я без тебя. Сгорю, ако уголек в пустой печи. Возьми.
— Мы ведь уже говорили о том, Люда. Женат я, пред Богом обвенчан.
— Затрави! — с неожиданной силой повернула к себе Зверева княгиня. — Все так делают, и тебе не грех. Чуть где оступится — плетью ее, плетью! Ошибется — бей, и посильнее. Не ошибется — сам вину найди. Нет вины — бей за то, чего не сделала, что забыла, не успела, не догадалась. Когда муки не стерпит — в монастырь уйдет, и ты свободен будешь, свободен. Снова можешь жениться. А моего хрыча старого мы изведем. Ты зелье сваришь. Ты ведь колдун, про то вся Москва шепчется. Когда порчу с семьи царской снял, так царица Настасья одной дочери родить не успела, ан уж вновь тяжелая ходит. Шепчутся люди, да вслух молвить опасаются. Люб ты, сказывают, Иоанну. Для него колдуешь. Так и для меня постарайся… — Людмила снова прижалась к любимому горячим обнаженным телом. — Изведем постылого, твоей вся стану. Днем с тобой стану и ночью. И за столом, и в церкви, и в доме, и на улице. Ни от кого не прячась, ни на миг не разлучаясь. С тобой быть хочу, желанный мой, суженый. С тобой.