Князь Андрей Волконский. Партитура жизни — страница 46 из 55

Сатанизма достаточно и так. Все это идет от лукавого, неужели вы этого не понимаете? Кейдж – великий обманщик. Если вы меня спросите, могу ли я обойтись без музыки ХХ века, я отвечу: могу.

Многие считают, что душная атмосфера Дармштадта немного разрядилась, когда там появился Кейдж. Я считаю, что, как выражался Сталин, «оба хуже».

У Кейджа есть очень скучные произведения. Помню, как его освистали в Милане, который никак нельзя назвать отсталым городом. Он стал читать что-то из «Улисса» нарочито монотонным голосом. И люди, которые поначалу были доброжелательно настроены, не выдержали.

У меня очень смешанное чувство к Кейджу. С одной стороны – симпатия: у него чудесная улыбка, он хороший парень. И вместе с тем он нанес чудовищный вред. Его знаменитое высказывание о том, что все, что нас окружает, это музыка, – безобразное. Но Кейдж симпатичный очень человек, вот в чем вся беда.

У меня есть письмо от Кейджа, в котором он просил меня прислать ему образец моих нот для книги о нотации. Я сохранил его ради автографа.

Мортон Фелдман

О Фелдмане я узнал от Пастернака. Ему прислали пластинки с музыкой Фелдмана, ему понравилось, и он одолжил их мне. Одну пьесу я помню: она была для четырех фортепиано, которые играли один и тот же аккорд, это звучало довольно долго и очень тихо. Мне понравилось. Я тогда все открывал для себя и был очень некритичен. Потом мне Гершкович вправил мозги, слава богу.

Йозеф Матиас Хауер

Как ни странно, я купил его ноты в Москве почти сразу после Постановления – был нотный букинистический магазинчик на улице Горького, неподалеку от Моссовета. Я никогда ничего не слышал об этом произведении и из любопытства купил. Меня, наверное, заинтересовало название – Atonale Musik. Над этой музыкой посмеиваются. К додекафонии это никакого отношения не имеет, это какая-то самокрутка.

Он был антропософ.

Я был в Гетеануме в Дорнахе, где собираются антропософы. Большего китча я в жизни не видел. Похоже на крематорий – труба какая-то. Они, в общем-то, безобидные, но… как можно терять время на такую чушь?

Отмар Шек

Отмар Шек – последний, кто писал в жанре «Lied». У него есть концерт для валторны и камерного оркестра. «Летняя ночь» («Sommernacht») – позднее произведение, когда его уже упрекали в консерватизме. Его лучшие сочинения попадают на 1920-е годы, хотя встречались у него проблески и в более поздние годы. Его оперу «Пентесилея» («Penthesilea») я мог бы поставить наравне с «Воццеком». У него также есть разговор мертвеца с людьми из могилы – очень сильное произведение на слова Готфрида Келлера; есть любопытный ноктюрн для голоса с оркестром.

Бернд Алоис Циммерман

Из послевоенных композиторов единственный, кто меня до сих пор интересует, – это Циммерман. Помимо «Солдат», у него есть хорошее монументальное произведение «Реквием молодому поэту».

Бенджамин Бриттен

Бриттен мне прислал свою пластинку. Я общался с Бриттеном и даже больше с Питером Пирсом в посольстве, где они дали концерт – исполняли «Сцены из «Фауста» Гёте», которые Шуман писал чуть ли не двадцать лет подряд. Бриттен это замечательно дирижирует. Пирс очень милый был человек, но пел уже неважно: был в возрасте.

Пауль Хиндемит

Я к Хиндемиту хорошо отношусь. У него есть скучная музыка – сонаты для всех инструментов, вплоть до тубы. Но есть и очень хорошая. А Балтин терпеть не может Хиндемита, говорит, что это колючая проволока.

Эрнст Кшенек

«Плач Иеремии» Кшенека – фантастическое произведение. Оно написано во время войны. Хоть и до-декафонное, оно сделано так, что додекафония скрыта, ее не слышно. Практически нет шокирующих диссонансов.

Кшенек – чересчур плодовитый человек, но какой-то симпатичный. У него есть вокальный цикл о путешествиях по Австрии, в нем описываются дороги, гостиницы, рассказывается, как шина лопнула. Шёнберг его сильно ругал за «Джонни наигрывает», но ведь это весьма занятная опера. На Кшенека повлиял ранний Шостакович.

Франц Шрекер

У Шрекера есть очень хорошая опера «Игрушка и принцесса». «Отмеченные» – тоже хорошая музыка. Он заслуживает того, чтобы быть возрожденным из забвения – он мастер.

Эрих Корнгольд

Кто сильно упал – это Корнгольд. «Виоланта» и «Мертвый город» – хорошая музыка. Когда он был совсем молодой, полагали – юный Моцарт. А потом он ушел в Голливуд, придумал весь этот стиль голливудской киномузыки.

Хельмут Лахенман

Сильвестров проехался по Лахенману довольно здорово. Он написал открытое письмо немецким композиторам: «Хватит зимовать, пора листики выпускать!» Но не захотел его публиковать. Он говорит о том, что послушал Штокхаузена, а потом поставил «Лебедь» Сен-Санса, и Штокхаузена сдуло ветром. Думаю, его можно сдуть другим – и в первую очередь самим Штокхаузеном, более ранним, до того как он стал пророком.

Я тоже один раз высказался. Кто-то при мне сказал, что самое значительное сочинение 1950-х годов – это «Молоток без мастера», на что я тут же среагировал и сказал: «По-моему, это «Вестсайдская история»».

Джордж Крам

Крама я тут же выключил из мозга. Грязь какая-то.

Яннис Ксенакис

Я увлекался Ксенакисом какое-то время. У меня вызывал большую настороженность Штокхаузен в 1960-е годы, мне не нравилось, что он делал, а Ксенакис нравился. У меня даже были котята, которые носили греческие имена. Кошку звали Ксенакиска, а котят – по названиям его произведений: Питопракта и т. д. Был у меня такой кошачий культ Ксенакиса. Этот интерес длился года два и так же внезапно погас, и Ксенакис совершенно начисто исчез с моего горизонта.

Карлхайнц Штокхаузен

Меня в свое время позабавили «Гимны». Потом, когда Штокхаузен уже стал таким пророком и стало попахивать Рудольфом Штайнером или Далькрозом, я решил: нет, без меня.

Маурисио Кагель

Кагель написал больше всех. Одаренный от природы жулик. Абсолютное надувательство. Причем нравится же публике, потому что легко. Капустник такой. Хохмы.

Луиджи Ноно

Ноно был наивным коммунистом, но лишь до известной степени. Он не хотел знать правду. У меня была с ним стычка. Мы общались и даже перешли на «ты», а потом он отказался со мной встретиться. Он был авангардистом и вместе с тем коммунистом. Для Союза композиторов это была проблема. Он был членом ЦК итальянской компартии. Его невозможно было не принимать, потому что он был видным коммунистом. А с другой стороны, он был представителем крайнего авангарда. Что с ним делать? Все были растеряны, а он этого никак не понимал. Ноно думал, что все изменится. Правда, когда он был в Москве, я с ним общался, но не затрагивал эту тему – мне было жалко времени. Я хотел говорить только о музыке. Потом, когда я уехал, написал ему письмо и объяснил причины своего отъезда. Он мне не ответил. Считал, что я предал дело социализма, предал пролетариат. Когда я ездил на биеннале в Венеции, он там жил, но не пожелал со мной встретиться. Я дико разозлился и написал открытое письмо в газету, которое приводится в книге Пекарского. А он ответил дубовым языком, марксистский такой ответ. На том мы и разошлись.

И вы перестали слушать его музыку?

Нет, я следил за тем, что с ним происходит. В какой-то момент мне даже стало его жалко. У него все-таки стали появляться сомнения. Я узнал, что он начал пить. Его музыка очень изменилась. Она стала совсем изотерической, там были еле слышные звуки, пианиссимо, паузы, флажолеты. Потом я вообще перестал всех их слушать, меня вся эта музыка перестала интересовать.

Российские композиторы

Славянская музыка мне неинтересна, она рыхлая, не построена. Я включаю сюда и русскую музыку. К счастью, у Глинки есть итальянщина. Мне пришлось сдавать русскую музлитературу, а я терпеть не мог русские романсы, они меня убивали до тошноты. Педагог Успенская дала мне послушать что-то из Глинки и спросила, что это такое. Я сказал: это романс «Мне скучно и грустно». Она сказала: это мне скучно и грустно, а не вам. А может быть, и есть такой романс? Я, наверное, это где-то слышал, а может, прочитал.

Как вы относитесь к русской музыке в целом? Кто для вас образец?

Никто. Когда-то был Стравинский, теперь – ни в коем случае. В смысле музыки XIX века я – немец. Зачем мне Глинка, если есть Брамс или Шуман. А раньше вообще никакой русской музыки не было. Меня вообще национальные школы не интересуют. В XIX веке я не представляю себе другой музыки, кроме немецкой. Хотя есть у меня и слабости: например, у меня нет безусловного осуждения Верди, мне этот человек очень симпатичен. Может быть, потому, что я очень люблю Италию. Например, «Фальстаф» – это фантастическая музыка. Композитору уже было за восемьдесят, а написал так, как будто ему двадцать. Все живо, и необыкновенное мастерство видно во всем.

Правда, Танеева я уважал и его книжку тут же купил, у меня было еще старое издание. Танеев сочинял три такта, потом делал вариант этих трех тактов, второй, третий. Выбирал, какой из вариантов лучше, и переходил к следующим трем тактам.

Строгий стиль был единственный предмет, который я полюбил в консерватории. Я ведь формалист, а большего формализма, чем строгий стиль, нет, и почему он преподавался в консерватории после 1948 года – непонятно. Преподавал этот предмет Семен Семенович Богатырев, который был деканом нашего факультета. Ему все жаловались, что Волконский не посещает занятия, а я ходил на все его уроки и был хороший ученик. Поэтому он не верил, когда ему обо мне всякое рассказывали. Однажды он меня спросил: «Мне все на вас жалуются, а вы – мой самый аккуратный студент, выполняете все задания. Почему вы это делаете?» Я ответил: «Мне нравится предмет». Он на меня посмотрел и сказал: «Совершенно напрасно». Что он имел в виду – что предмет не пригодится или что это опасно – любить формализм?