ПИЛИГРИМ ИЗ ШАТИЙОНА
ПРЕДИСЛОВИЕ
Нет нужды изучать современные карты Ближнего Востока в надежде обнаружить на них Эдессу и Антиохию, два первых крупных приобретения христианства, сделанных крестоносным воинством на исходе одиннадцатого столетия от Рождества Христова.
Мы легко найдём на глобусе Дамаск и Багдад, Галеб (Алеппо) и, конечно, Иерусалим, Назарет и Наплуз — места, по которым ступала нога Спасителя. Есть там даже Триполи (просьба не путать с тем, что в Африке), Арзуф и Аскалон (новые их хозяева только слегка изменили звучание названий этих населённых пунктов), но нет двух городов, ставших столицами первых латинских государств на Ближнем Востоке. Вернее, не так, сами города никуда не делись, но...
Сыгравший столь важную роль в истории Иерусалимского королевства в конце двенадцатого века Тир сделался эль-Суром. Богатая и славная Антиохия превратилась в Антакию, городишко на самых задворках богатой дешёвыми тряпками Турции. Гордый Оронт — река, на которой стояла столица княжества, основанного честолюбивым Боэмундом Отрантским, сыном великого герцога норманнов Гвискара, стала чаще именоваться Нахр-аль-Аси. Эдесса тоже оказалась в Турции и скрылась под именем Урфы, названием своим словно в насмешку напоминая христианам о сказочном городе Уре.
Правители Эдессы, богатого города, населённого в те давние времена в основном христианами — армянами и греками, узнав о приближении крестоносного воинства, призвали их, единоверцев с Запада, на помощь в борьбе с турками.
Среди крестоносцев попадались всякие люди. Если говорить о князьях, или о графах, как именовала всех без исключения вождей кельтов, лангобардов и франков[19] величайшая писательница средневековья Анна Комнина, дочь Алексея Первого, то были в их рядах и просто желающие хорошенько подраться и пограбить, и истинно верующие, видевшие свой долг в совершении паломничества в Святой Город с оружием в руках и освобождении Гроба Господня из рук неверных, язычников, магометан, агарян, измаилитов... в общем, мусульман.
Попадались и другие, те, кто кроме вышеназванных, ставил себе и иные — личные и сугубо практические цели. Таковы младшие сыновья, которым не досталось наследства, например, будущий король Иерусалима Бальдуэн Первый, отправившийся вслед за старшими братьями, Годфруа Бульонским и Юсташем, или же Боэмунд Отрантский, получивший в наследство от отца лишь небольшую территорию на юге Италии («каблук» от «сапожка»), гордо именовавшуюся княжеством. Такие «графы» мечтали о землях на Востоке.
Графство Эдесское «само» отдалось в руки Бальдуэна. Жители требовали защитника, а престарелый правитель сказочного города не мог уже должным образом выполнять эту роль, и ему пришлось усыновить молодого честолюбивого «графа». Выполнив тем самым свою историческую миссию, старик вскоре погиб. Бальдуэн стал уже настоящим графом, а по смерти старшего брата, Годфруа Бульонского, и королём Иерусалима. Головокружительная карьера для человека, не имевшего ещё вчера в кошельке лишнего денье, не правда ли?
Оккупированная турками за двенадцать лет до вторжения франков Антиохия сопротивлялась новым завоевателям более семи месяцев, но в ночь со 2 на 3 июня 1098 года армянский ренегат (богатый оружейник, ранее перешедший в ислам и принявший имя Фируз) помог небольшому отряду Боэмунда Отрантского пробраться в башню Двух Сестёр. Утром огромный город, окружённый высокой стеной длиною в десять миль с четырьмя сотнями башен, оказался в руках христиан.
Резня длилась три дня.
Эмира Антиохии, Аги-Азьяна, захватили армянские лесорубы, которые продали Боэмунду голову несчастного (он выпал из седла во время бегства по горной дороге), его саблю и перевязь с ножнами всего за сто восемьдесят золотых. Когда самому Боэмунду, спустя недолгое время, «посчастливилось» угодить в засаду и попасть в плен к эмиру Себастии, доброхоты князя заплатили за его свободу сто тысяч золотых! (К слову заметим, базилевс Алексей предлагал вдвое больше, но турки уж больно не любили его и заявили, надо думать, что-нибудь вроде знаменитого: «Торг здесь неуместен!»)
Нет, едва основанное государство не погибло из-за неприятности, случившейся с его правителем: по счастью, в ту пору у франков Антиохии не ощущалось недостатка как в людских резервах, так и в сильных и умных вождях. Однако, несмотря на то, что княжество не понесло серьёзных территориальных потерь, миф о непобедимости Боэмунда оказался развеян. Между тем граждане самого мощного в ту пору государства латинян на Востоке не унывали и даже не слишком спешили выполнять из неволи своего господина. Они отнюдь не чувствовали себя беззащитными, так как пока лишённый свободы Боэмунд от скуки заводил интрижки с жёнами эмира, когда тот отлучался из дома, чтобы повоевать с соседями, княжеством управлял достойный выученик — племянник князя. Жизнь сама выдвинула одного из самых замечательных деятелей своего времени Танкреда д’Отвилля, двадцатичетырёхлетнего внука герцога Гвискара[20].
Вот ещё один пример блистательной карьеры, когда бесперспективный, как сказали бы мы теперь, юноша (он был всего лишь сыном дочери Роберта Гвискара) за счёт своих талантов и удачи (а как же без неё?) добрался до самых вершин социальной лестницы. Танкред не стал героем Европы, как его дядя, не удостоился королевского титула, подобно его товарищу-крестоносцу Бальдуэну, он носил титул князя Галилейского и, скромно именуясь регентом, практически безраздельно правил государством Боэмунда в течение двенадцати лет, вплоть до своей смерти в 1112 году.
Славные имена крестоносцев первого поколения, таких, как Боэмунд и Танкред, вообще очень часто вызывали ужас в сердцах их современников — турок и арабов. Но Танкред умер молодым, всего на год пережив дядю, скончавшегося в Италии в возрасте приблизительно шестидесяти лет.
Как ни печально сознавать это, но повесть наша не о героических временах Первого похода. Боэмунд Отрантский и Танкред д’Отвилль, Бальдуэн Булоньский и Бальдуэн дю Бург или Жослен де Куртенэ — Тель-Баширский Волк, второй граф Эдесский, все они ушли, уступили своё место сыновьям, племянникам или другим родичам. Само по себе это естественно и понятно, но и досадно: прежде всего потому, что не было уже в тех, новых властителях наследия великих первых пилигримов былой славы. Новые правители Утремера, в большинстве своём увидевшие свет под жарким солнцем Леванта, приобрели богатые изобильные земли не силою меча, но вследствие взошедшей над ними счастливой звезды, по праву рождения или же по завещанию бездетных родственников. С опаской и недоверием смотрели они на пришельцев с далёкого и неведомого им Запада, паломников новой волны, как выразились бы мы теперь. Нет, не простоять бы воздвигнутому латинянами Левантийскому царству столь долго, не удержаться бы ему и половины того срока, что продержалось оно в Святой Земле, если бы не новые пилигримы, молодые и неукротимые, жадные до добычи, неистовые в битве, удачливые на ловах и расточительные на пирах. О таком вот юном искателе счастья, что восемь с половиной столетий назад пришёл на Восток, чтобы сражаться с ордами Вавилона, побеждать их и завоёвывать мир именем Христа, и пойдёт речь в нашем рассказе.
Звался этот юноша Ренольдом из Шатийона.
Frère аи seigneur de Gien-sur-Loire... N'étoit pas mout riche horn, — брат сеньора Жьена-на-Луаре (Жиана), совсем не богатый человек, так отозвался о нём современник-летописец, но haus horn et bans chevaliers — благородный человек и храбрый рыцарь, наш герой отправился в вооружённое паломничество в свите молодого короля Франции, Людовика Седьмого. Ренольд де Шатийон прибыл в Левант, чтобы прожить там почти сорок лет и навсегда вписать своё имя в историю. Антиохия стала первым городом, который он увидел и который поразил и околдовал его. Здесь нашему герою суждено было испытать свой первый настоящий триумф и первое же настоящее и сокрушительное падение.
Он родился во Франции, но большую часть жизни провёл на Ближнем Востоке, где и умер в возрасте шестидесяти лет. Произошло это в ХII веке. В те давние времена мир был совсем иным, центром его считался Священный Город Иерусалим, самым большим и самым богатым городом Европы — Константинополь, столица Византийской империи. Ей, недавно оправившейся от смут, ещё предстояло пережить пик своего могущества при базилевсе Мануиле. Властители государств франков в Леванте были сильны если и не духом, так хоть оружием своим, ещё удавалось правителям поддерживать хрупкий мир между вассалами, и башни древней Антиохии ещё гордо высились на высоких склонах Сильфиуса.
Те, кто жили тогда, любили, воевали, строили города и разрушали их, ещё не умерли; их души, как, впрочем, и имена большинства из них, не успели пока что бесследно истаять в непроглядной мгле веков. Они, люди эти, ещё молоды и им ещё только предстоит, прежде чем состарятся они, совершить много поступков, как благородных, так и подлых, словом, прожить жизнь. Следовательно, и для нас наступает пора взглянуть на них поближе, задуматься о том, как жили они, что чувствовали? Постараемся представить себе это, может быть чуточку отстранившись от нашей сугубо прагматической точки зрения современного человека, представителя зрелой цивилизации, ведь средневековье — это хотя уже и не детство, но пока ещё только отрочество её.
Поскольку летопись, обладателем копии которой посчастливилось сделаться автору этих строк, дошла до наших дней в очень сильно усечённом виде, он, автор, просит прощения за некоторую многословность, ибо считал своей обязанностью предоставить читателю возможность познакомиться с ситуацией, сложившейся в Утремере к тому моменту, откуда берёт своё начало повесть коментура Храма Жослена Антиохийского.
В этом городе Жослен родился, в нём и умер, и вполне можно счесть символичным, что описанная им история началась и закончилась именно там...
A.D. MCXLVIII — MCXLIXI
Зарывшаяся в пышных подушках густая копна светло-русых волос шевельнулась. Широкоплечий и очень мускулистый молодой мужчина приподнял голову и всмотрелся в окружавший его, едва лишь начавший рассеиваться предрассветный полумрак. Догоравшая на столе свеча накренилась, пламя её сильно коптило, точно не желая мириться с тем, что ещё минута-другая и оно угаснет навсегда.
Человек, лежавший в постели, поморщился и облизал пересохшие губы. Даже и мельком взглянув на него, было нетрудно понять: накануне он очень перебрал. И хотя, судя по всему, он не чуждался вести разгульный образ жизни, всё же столь скверное самочувствие поутру, похоже, оказалось ему в новинку.
Молодой человек вновь поморщился и решительно откинул одеяло, обнажая великолепные длинные ноги с бугрившимися под покрытой кое-где светлыми волосами кожей мускулами и крепкий живот.
Впечатление немного портил шрам на бедре, но он же, по мнению мужчины, и украшал его, ибо известно, что воины — не женщины, им ни к чему иметь гладкое тело. Кроме того, молодой человек знал, что природа не обделила его самым главным, чем, за исключением, конечно, безграничной храбрости и удали, полагается обладать рыцарю. Те крестьяночки из окрестностей родного Жьена, которым довелось вкусить страстных ласк младшего из сыновей графа Годфруа, никогда не отказывались провести ещё одну горячую ночку с молодым Ренольдом. Они стонали и плакали, они шептали ему на ухо как нежные, так и бесстыдные слова, никогда не оставлявшие его безучастным. Это очень нравилось юноше, и он отвечал женщинам, стараясь не отстать от них не только в страстном неистовстве, но и в изобретении новых слов, словечек и прозвищ для своих партнёрш и обозначения того, чему они предавались.
Недостатка в женском внимании он никогда не испытывал. Девицы под благодатным солнцем Центральной Франции созревают быстрее, чем добрый виноград. Они очень рано начинают посматривать на мужчин с интересом. А если какая-нибудь из них и сохранит до четырнадцати целомудрие, подружки поднимут недотёпу на смех, так как в этом возрасте женщине (если, конечно, Господь не создал её безнадёжной уродиной) положено уже хорошо разбираться в мужчинах. А как разбираться в них, не попробовав как можно больше? К тому же, в каждом селении обязательно найдётся «бабка» (иной из них и тридцати нет), которая научит сделать так, чтобы не осчастливить родителей ублюдочком, принесённым в подоле.
Знавал Ренольд и горожанок, эти держат очи долу, корчат из себя недотрог, особенно если у папаши-купца толстая мошна. Берегут себя для мужа. Зато уж, отстояв положенное перед алтарём и заполучив мужчину в свои коготки, дамочки пускаются во все тяжкие. Тут молодым рыцарям особенное раздолье, они нарасхват и у молодиц и у матрон со стажем. Оттого-то у ремесленников и у купцов в семьях полным-полно деток, которых только незрячий может назвать похожими на отца.
Так вот и растекается по свету крепкая, как вино, «голубая» дворянская кровь. Настоящий рыцарь знает, что его дело не только верно служить своему сюзерену, ценою жизни защищать интересы своего короля, но и заботиться об увеличении числа его подданных, а также об улучшении их породы. Особенно когда речь идёт о таких красавчиках, как Ренольд, младший сын Годфруа Жьенского, а уж о том, что он именно таков, ему случилось узнать уже очень давно.
Он и сам не помнил точно, сколько было ему тогда, когда он отважился вкусить от запретного плода. Воспоминания перепутались. Кажется, произошло это в то лето, когда ему, юному оруженосцу, ещё оставалось года три до посвящения в рыцари. С тех пор утекло немало времени. Однако ту женщину он не забыл. Теперь, возвращая в памяти тот день, вернее, ночь в Шатийоне, куда дружина графа завернула по пути из дальнего похода в Жьен, Ренольд понимал, что инициатива целиком принадлежала партнёрше, хотя тогда ему казалось, что это он победил её.
Решительно во всём повезло Ренольду, он уродился здоровым, сильным и крепким, легко постигал рыцарскую науку: умел заставить слушаться буйного и норовистого жеребца, мог почти не целясь на полном скаку поражать мишень из маленького кавалерийского лука и не раз побеждал более взрослых соперников в дружеском поединке.
Случалось ему и убивать, давить конём, рубить на скаку бегущих. Крестьяне и в отцовских владениях, и в землях иных баронов любили побунтовать, им, видите ли, поборы казались тяжёлыми. Но кому, как не им, платить подати? Сказано же: рыцарь воюет, священник молится, а жалкий податной народец для того и существует, чтобы работать.
Что ж, у доброго хозяина и урожай ко времени, и гость ко двору, и мятеж кстати — есть на ком потренироваться дружине и сыновьям.
Во всём судьба благоволила к красавчику Ренольду, в одном ему не повезло, он родился после брата, а это значит... Это значит, в лучшем случае ждала его судьба держателя крошечного фьефа, который нарезал ему любящий отец от наследства старшего брата. Не доволен — вообще ничего не дадут и ступай в монахи. Человек родовитый, знатный может достигнуть высоких постов, стать епископом или кардиналом. Да что кардиналом! Римским понтификом сделаться сможет!
Только вот... не шла в голову Ренольду книжная премудрость. Писал он с трудом, читая, быстро засыпал, зато любил слушать рассказы старых воинов о былых сражениях. Иной ведь так складно всё обскажет, да кончиком кинжала нарисует на земле, где кто стоял, да кто откуда ударил на врага и куда тот потом бежал без оглядки, что дух захватывает. А уж как начнут вспоминать, кто и где сколько добычи взял!.. Послушаешь, у иного короля в сундуках не сыщешь того, что побывало в руках у рассказчика. И был бы он знатен да богат, но вот беда, не держится в руках у рыцаря добро, словно сгорает оно, дымом обращается или утекает сквозь пальцы, как песок.
Ни о чём так не мечтал юный Ренольд, как о том, чтобы побывать на Востоке и самому сразиться с язычниками. Он частенько видел себя во сне королём или даже императором, сидящим на белом коне в позолоченных доспехах, в шлеме с серебряными крыльями, сжимающим в пальцах украшенную драгоценными каменьями рукоять острого как бритва меча. Конь младшего сына графа Годфруа Жьенского стоял на пригорке, по которому, сгибаясь в учтивых поклонах, поднимались разодетые в шелка и бархат нобли. Они несли на подушечках драгоценные камни, волокли тяжёлые сундучки, доверху набитые золотыми монетами. Они складывали свои сокровища под ноги его жеребца и уходили, а гора приношений всё росла и росла, и вскоре Ренольд с удивлением обнаруживал, что конь его попирает копытами вовсе не землю, а вершину огромного кургана из драгоценных камней и монет.
Восторг охватывал душу молодого человека, он вдруг начинал казаться себе лёгким, казалось, стоит только взмахнуть руками и полетишь, белым лебедем воспаришь над этой землёй, из которой вместо травы прорастают смарагды, на кустах вместо ягод зреют алмазы и рубины, а на деревьях вместо спелых яблок или каштанов — золотые монеты. Ренольду очень хотелось потрогать всё это великолепие, но он знал, что ему, как императору, полагается недвижимо сидеть на белом коне в роскошном наряде, потому что идёт какая-то церемония, прервать которую не вправе даже он. Это ритуал, древний обычай, заведённый ни отцом его, ни дедом, а кем-то когда-то очень-очень давно.
Неизвестно, чем бы всё кончилось, но Ренольду ни разу не удавалось досмотреть сон до конца. Жеребец всхрапывал, бил копытом и... юноша возвращался в реальность, где он был тем, кем был, младшим сыном одного из графов Центральной Франции, чьи более чем скромные владенья разбросаны среди лесистых холмов между двумя замками, выросшими один на берегу Луары в пятнадцати с половиной лье вверх по её течению от Орлеана, другой у маленькой речки Луан в восьмидесяти милях к юго-востоку от Парижа. Наш герой уже повзрослел достаточно для того, чтобы понимать: это, конечно, лучше, чем родиться купцом или — упаси Господь! — крестьянином, но, в сущности, не такая уж и завидная доля...
Ренольд осмотрелся, насколько позволяла дотлевавшая свеча. Он точно помнил, что вчера ложился спать с женщиной. Кажется, она назвалась одной из служанок госпожи Антиохии, двадцатилетней княгини Констанс[21], супруги Раймунда де Пуатье.
«Куда же девалась эта ненасытная красотка? — спросил себя молодой пилигрим. — Убежала? Я бы мог поклясться, что она не горела желанием уходить отсюда!.. Эх, зачем я так вчера напился?»
Постепенно детали дня, вечера и, как и полагается, последовавшей за ними бурной ночки, всплывая в ещё продолжавшем оставаться во власти хмельного тумана сознании, начали выстраиваться в стройную цепочку. Они занимали свои места, точно всадники на марше.
Девица определённо была, и не просто была, она ещё как была! Такой страсти Ренольду не приходилось встречать ни в родной Франции, ни в Бизантиуме, полном жадными до жарких ласк гречанками. Многие из них так не хотели расставаться с воинами, что тащились за ними в обозе. И где же теперь тот обоз? Достался язычникам. Где сладострастные гречанки? Услаждают новых хозяев в гаремах Икониума.
Самые искусные доберутся до Багдада и Дамаска, Каира и Алеппо. Им, проказницам, всё равно, что у солдата в сердце — крест или полумесяц. Им нет дела, как молится он, на воткнутый в землю меч или, расстелив прямо на траве плащ, бьёт поклоны, оборотясь на восток. Им главное, что у него в кошельке и хорош ли он в постели... С последним у Ренольда всегда всё обстояло нормально, а вот первое... Благополучие пока что находилось от него на прямо противоположном полюсе. Ко двору Сирийской Наследницы он прибыл гол как сокол. Знаменитые герои Первого похода, такие, как Танкред и Бальдуэн Булоньский успели всё же награбить хоть что-то по пути, наш же герой только истратил всё, что имел, и потерял почти всех своих солдат.
По правде говоря, это огорчало его меньше всего; тот оборванный сброд, что чудом уцелел от сабли, стрелы или аркана язычника, и слова доброго не стоил. Куда больше неудобств доставляло отсутствие коня. Последняя ещё оставшаяся в распоряжении пилигрима кляча скончалась после Лаодикеи, уже на подходе к Адалии. Хорошо, что он тремя днями раньше получил в бою рану, это давало ему возможность ехать в возке, хотя наш молодой кельт вполне мог сидеть в седле. (И седло у него имелось, отсутствовала спина животного, на которую можно было возложить его).
Встретивший в Сен-Симеоне гостей Раймунд де Пуатье хорошо знал об их бедственном положении[22]. Он, уже давно освоившийся на Востоке, прислал королю лошадей, и одна из так называемых «заёмных» кобыл досталась и Ренольду. Серая в яблоках кляча мало чем напоминала белого дестриера[23] «Ренольда императора», являвшегося юноше во сне. Но тем не менее в Антиохии и её пришлось вернуть в княжеские конюшни. Правда, если у временного владельца возникала потребность поехать куда-нибудь в городе, он беспрепятственно мог взять её оттуда.
Одолжив у венценосного сюзерена несколько золотых, молодой человек приободрился. Он даже снял номер в гостинице, где вши, клопы и тараканы вели себя вполне по-рыцарски — не злобствовали так, как, скажем, в Богом проклинаемой Адалии, откуда уцелевшие участники похода добирались до Антиохии морем. По крайней мере, насекомые здесь понимали, что имеют дело с людьми благородными, а это ещё раз доказывало превосходство «голубой» крови.
Антиохия, или приданое Сирийской Наследницы (так в описываемый период некоторые старые воины называли столицу княжества, основанного Боэмундом Первым), очень понравилась Ренольду. Она хотя и была меньше и малолюднее Бизантиума, но едва ли сильно уступала ему в роскоши двора, богатстве домов и... — это уж как водится! — в распутстве своих дочерей.
При появлении пилигримов в Антиохии все, и гости и хозяева дружно, бросились в объятия друг друга.
Многие встречали своих родственников, ведь известно же, что Левант (если говорить о латинянах) едва ли не на девять десятых населён выходцами из различных областей Франции и Южной Италии. Даже и язык у всех практически один — благозвучный, хотя, по мнению некоторых, и чуточку резковатый, ланг д’ёль. Лишь жители Триполи, графства, основанного Раймундом Тулузским (его крепость, Mons Pelegrinus или Mont-Pèlerin, на века сохранила имя Калат Санджиль — замок Сен-Жилля), традиционно пользуются своим певучим, столь любимым поэтами ланг д’ок[24].
Одним словом, проблем с взаимопониманием не наблюдалось. В смысле общения особенно, конечно, усердствовала молодёжь. На Рождество Христово и в начале следующего года едва ли не во всех и уж точно во многих семьях случилось прибавление. Не сказать, что всегда приносившее радость, но... дети есть дети, их, как говорится, Бог даёт. Он даёт, он и забирает. Всем известно, что пути его неисповедимы. Одних возвышает он, других бросает в бездну...
«Куда же подевалась эта шлюха? — с некоторым раздражением подумал рыцарь, но тут же, рассудив, что она ему сейчас совершенно ни к чему, махнул рукой: — Да чёрт бы с ней! Но где же мой оруженосец?»
— Эй, Ротозей! — хрипловатым баритоном позвал Ренольд. — Ты где, свинья проклятая?!
Вообще-то оруженосец, как и полагается христианину, имел имя, данное ему родителями и священником при крещении, но это не имело ровным счётом никакого значения для господина, привыкшего называть всех своих слуг по кличкам, которые самолично для них придумывал. Некоторым, особо одарённым, удалось удостоиться сразу нескольких. Иногда рыцарь вдруг забывал все прежние, или же они просто переставали нравится ему, и он давал конюху, груму или оруженосцу другую и очень злился, если тот поначалу не откликался на неё. Особо нерасторопному слуге могло здорово достаться и из-за собственной забывчивости, и в том случае, если господин вдруг вспоминал какую-нибудь из прежних кличек, а носитель её услышав своё старое прозвище, не реагировал должным образом.
Вообще-то младший сын графа Годфруа Жьенского отличался добрым нравом, но мог иной раз под горячую руку и насмерть забить, особенно если речь шла о нерадивом конюхе, причинившем по своей оплошности какой-нибудь вред хозяйскому коню. Однако среди крестьян и слуг утвердилось мнение, что сир Ренольд человек широкий и щедрый, они искренне жалели, что возможностей проявлять столь любезные их сердцам качества (особенно последнее из упомянутых) у него имелось так мало.
Некоторые из подданных графа Жьена Годфруа искренне жалели, что не Ренольду, а старшему, Годфруа, в честь отца и прадеда названному так сыну графа, достались родовые земли. Шатийон — незавидное наследство, уж лучше ничего, чем эта маленькая деревушка, да окружённый частоколом донжон на холме у реки. Крестьянам хотелось бы видеть нашего героя хозяином не только Шатийона, но и Жьена, однако честолюбивый юноша решил иначе. Двадцати лет он, изъявив желание взять крест, покинул Францию, прихватив с собой кроме благородного имени то малое, что смог получить, заложив брату свой скромный фьеф. Итак, фактически, как сказали бы мы, прагматики XX века, в наследство молодому человеку, сыну своего времени, достались... боевой конь, мерин и несколько кобыл, залатанная, старая, но зато очень удобная кольчуга, шлем, кольчатая бронь для старшего оруженосца и, конечно, оружие — несколько добрых мечей для слуг, секир и копий. Без этого лучше уж и правда в монастырь. (Разумеется, о мече, которым опоясали Ренольда при посвящении в рыцари, речь не идёт, с дедовским клинком наш молодой кельт, как и любой истинный дворянин в его время, не расставался даже ночью).
Некоторые молодые простолюдины тоже взяли крест и последовали за графским сыном. Невзирая на то, что граф Годфруа, отчасти следуя рекомендациям римского понтифика, отчасти опасаясь, как бы и другие рабы сдуру не бросили землю (ведь паломники получали свободу), уменьшил поборы не только для семей тех, кто взял крест, но и для прочих, матери плакали, не надеясь когда-либо увидеть своих сыновей, а отцы, вздохнув, напутствовали их возвращаться с богатой добычей или уж не возвращаться вовсе.
— Эй, Проходимец! Ты где, скотина?! — прочистив горло, уже громче позвал рыцарь. — Я отрежу тебе то, чем ты так дорожишь, мерзавец!
Угроза возымела действие. Откуда-то снизу донёсся голос не на шутку перепуганного парня:
— Нет, мессир, только не это! Не лишайте своего верного раба последней радости!
Поняв, откуда слышится речь, Ренольд передвинулся к краю кровати, посмотрел вниз и увидел... роскошный с любой точки зрения женский зад. Если бы рыцарь не поленился сделать это раньше, то без каких-либо колебаний смог бы ответить на вопрос: куда же подевалась его сладострастная фея?
Кличку «Ротозей» применять к оруженосцу определённо больше не следовало, прозвище «Проходимец» подходило куда больше. Ибо кто, как не проходимец, мог так поступить со своим господином? А красотка-то какова? Не она ли полночи шептала рыцарю, что такого безумца, такого жеребца не встречала отроду? А он-то, дурень, так старался, что, чего доброго, использовав свою энергию в других целях (в тех самых, ради которых последовал за благочестивым сюзереном), в одиночестве взял бы какую-нибудь средних размеров сарацинскую крепость. Этим, думается, он, несомненно, куда больше послужил бы на благо Господа, нежели тем занятием, что избрал на прошедшую ночь.
Ну и хитры же на Востоке девицы! Ну и вероломны же! Отвернёшься, а она уже оседлала твоего оруженосца!
Это открытие вызвало в душе рыцаря негодование.
— Ах ты, распутница! — закричал он и с размаху хлопнул широкой ладонью по нежной коже подружки. — А ну вон!
Девушка завизжала и, проворно вскочив, бросилась в угол комнаты, предоставив «почётную» возможность отвечать за проказы партнёру. Последний понял, что попал в переплёт. И поделом — спать надо крепче, а пить меньше! Хотя причина гнусного деяния, совершенного оруженосцем, крылась не в злом умысле последнего, а в том лишь, что он, согласно уже установившейся традиции, частенько спал в одной комнате с господином. Нет, конечно, не в одной с ним кровати, а где-нибудь на тюфячке или, если везло, на лавке у двери.
Такой чести Ангерран, незаслуженно прозванный растяпой и заслуженно проходимцем, удостоился и в эту ночь. Господина мало заботило присутствие слуги, ему полагалось спать и ничего не слышать. Что тот и делал, понимая, что хотя в марте в Сирии теплее, чем на берегах Луары в мае, ночевать на улице или в конюшне не слишком приятно. В конце концов стоны красотки и рычание господина даже убаюкали его. Ангерран пробудился примерно тогда, когда Ренольд уснул и... Оруженосец ещё не вполне протрезвел, а ночная гостья недостаточно насладилась ласками заморского рыцаря. Вторую половину ночи она решила посвятить Ангеррану.
Пробуждение благородного господина застало их в момент передышки, столь долгожданной для оруженосца. В ожидании, когда огонь вновь вспыхнет в утомившемся партнёре, девица, не слезая с осёдланного жеребца, шептала бесстыдные слова и гладила его волосы и плечи. Услышав, как заворочался наверху Ренольд, парочка замерла в надежде, что он спросонья не разглядит их, примостившихся на половичке возле высокой кровати, и уснёт вновь, что даст им возможность замести следы своего преступления.
Вообще-то оруженосец не считал своё поведение предосудительным; Ренольда, как уже говорилось, отличала щедрость, он не раз позволял Ангеррану потешиться со своими случайными подружками, таким образом, оба не раз становились молочными братьями не только в прямом смысле (мать Ангеррана как раз и кормила грудью младшего сына графа Годфруа Жьенского), но и в переносном. Однако в данном случае Маргариту, так звали ненасытную служанку княгини, Ангерран взял по собственному почину. Точнее уж сказать, по её инициативе, но... разве честный мужчина станет в такой ситуации прятаться за спину женщины? Тем более рассерженный господин всё равно не станет слушать оправданий.
Всю сонливость и утреннюю слабость изрядно погулявшего накануне и почти не спавшего ночью Ренольда точно ветром сдуло. Он, как был совершенно голым, вскочил и принялся пинать оруженосца, стараясь попасть в натруженное скукожившееся орудие греха.
Крики о помощи и неистовый визг Марго сделали своё дело. Темнота за маленьким оконцем «роскошных» покоев благородного пилигрима постепенно рассеивалась, пробили первую стражу дня, и добропорядочные подданные князя Антиохийского не стали покорно терпеть буйство постояльца. Девица, сумевшая одеться, выскочила в коридор, и не успел разгневанный господин завершить экзекуцию, как в комнату ворвались люди с оружием.
Ренольд мгновенно забыл про якобы нанесённое ему Ангерраном оскорбление, тем более что на деле оно вовсе и не являлось оскорблением — слуга не уставал повторять, и господин в конце концов вспомнил, что сам говорил, будто не станет возражать, если оруженосец займётся девицей после него. Словом, рыцарь решил, что самое время переключиться на незваных гостей.
— А ну вон! — зарычал он. — Марш отсюда, холопы! Вон из моих апартаментов, мерзкие грифоны!
— Осмелюсь заметить, сеньор, — произнёс вышедший вперёд из-за широких спин трёх вооружённых мужчин кругленький лысыватенький господинчик лет сорока с воровато бегающими глазками и крючковатым носом, — что ваши апартаменты находятся в моей гостинице, и я...
Лицо Ренольда налилось кровью.
— Что?! — заревел он. — Грязный грифон! Ты ещё смеешь указывать мне! Ангерран!
Поднявшийся с полу оруженосец, такой же голый, как и его господин, без лишних слов понял, чего хочет от него молочный брат.
Совершенно забывая о том, что он, мягко говоря, не одет подобающим образом для выяснения отношений, то есть вообще не одет, Ренольд, приняв от слуги меч — у доброго рыцаря оружие всегда под рукой, — бросился на хозяина постоялого двора.
Тот поспешил вновь укрыться за спинами своих спутников.
Опешив поначалу, они в следующее мгновение, отступив на пару шагов, подняли мечи, дабы иметь возможность лучше отразить неожиданную атаку. Недаром поговаривали, будто мать Ангеррана нагуляла его от одного из друзей графа: характер у оруженосца оказался бойцовский. Наверное, потому и приблизил к себе его молочный брат, сам обожавший лихую сшибку.
— Эй, мессир рыцарь! — встревоженно воскликнул один из спутников трактирщика на наречии северных франков. — Полегче на поворотах!
Но на Ренольда любые слова незваных гостей действовали похлёстче, чем красная тряпка на быка.
— Шати-ий-о-он! — завопил он, обрушивая клинок прямо на голову говорившего. — В атаку!
Тот, хотя и ни в коем случае не ждал ничего подобного, успел-таки кое-как отразить удар. Клинок рыцаря, пройдя вскользь, не причинил противнику никакого вреда.
— Гнусный схизматик! — Ренольд оскалился, отскакивая назад и вновь замахиваясь. — Получай!
По одежде, оружию и акценту пилигрим уверенно опознал в ворвавшихся к нему мужчинах ромеев.
Снова сталь с лязганьем встретила сталь. Товарищ теснимого франком воина попытался прийти ему на помощь, но Ангерран не зря ел хозяйский хлеб. Схватив рукоять своего меча обеими руками, он поднял оружие над правым плечом, насколько позволял низкий потолок, и обрушил клинок на противника, заставив того думать уже не о помощи приятелю, а о собственном спасении.
Ромею удалось отразить атаку оруженосца. Однако натиск франков оказался так силён, что, прежде чем корчмарь и третий из солдат успели как-либо помочь своим, все они оказались вытесненными в коридор, где не на шутку расходившиеся заморские гости с новой силой набросились на хозяев.
Некоторые из постояльцев, снимавших комнаты на втором этаже, попытались было выйти на шум, но тут же почли за благо вернуться восвояси, потому что клинок Ренольда Шатийонского чуть не оттяпал одному из них любопытный нос. Корчмарь же поспешил бесславно покинуть поле боя, спасшись бегством.
Несмотря на то что на ромеях, в отличие от голых франков, были кольчуги, и числом грифоны так же превосходили пилигримов, последним удалось сбросить всех троих с лестницы. Один из отступавших ухитрился очень неудачно упасть с высоты и теперь лежал на полу, не подавая признаков жизни, что вызвало бурное ликование молодых буянов и злобные угрозы двух оставшихся в строю противников.
— Мы подданные базилевса Мануила! — закричал один из них, тот, что поначалу не принимал участия в схватке, а теперь оказался один на один с рыцарем. — Вы ответите за ваше бесчинство!
— Заткни пасть, грязный грифон! — посоветовал Ренольд и так удачно рубанул говорливого воина по голове, что тот, лишившись шлема и уронив меч, вцепился пальцами в чёрные, слипшиеся от пота волосы. Внизу, в зале корчмы, было гораздо светлее, и победитель увидел, как руки византийца потемнели от крови, вид которой наполнил восторгом сердце рыцаря. Он, не теряя времени, взмахнул оружием и обрушил его на шею ромея: — Получай!
Пилигрим досадливо поморщился; голова проклятого грифона не отлетела, как бы того хотелось Ренольду: он попал чуть выше и лишь прорубил череп византийца. Вырвав клинок, застрявший в мякоти мозга, победитель огляделся в поисках новой жертвы, но не нашёл её. Последний из ромеев, увидев, что случилось со вторым его товарищем, не стал испытывать судьбу и, отразив выпад Ангеррана, бросился бежать, как ранее поступил благоразумный корчмарь.
— Ладно, Ангерран, мы неплохо поразмялись, — подвёл итог Ренольд. — Пойдём-ка одеваться.
Он бросил меч оруженосцу, приказав: «Вытри!» — и, не глядя на него, зашлёпал босыми ногами по деревянным ступеням, отполированным до блеска сотнями, а может быть, и тысячами ног.
Одеться им так и не удалось.
Следовало сперва умыться, но этого-то делать двум молочным братьям как раз и не хотелось. К тому же исполнительный оруженосец не только вытер хозяйский меч, но и умыкнул мех вина из хозяйских запасов.
А как же? Добыча на войне — святое дело.
Корчмарь проиграл, значит, вполне законно должен был понести не только моральные, но и материальные потери. Пускай ещё радуется, что так дёшево отделался, могли бы и большую дань на него наложить. К тому же не взять мех, словно специально оставленный на одном из столов, мог только святой, да и то не всякий, тут, с точки зрения обоих уроженцев Шатийона, требовалась поистине ангельская чистота помыслов и поступков, о каковой господину, а уж оруженосцу-то и подавно, приходилось пока только мечтать. Но разве не для того отправились они в паломничество, чтобы приобщиться святости? Вот дойдут до Иерусалима, а там... там уж точно станут вести себя как кроткие агнцы Божьи. А пока...
Оруженосец хорошо знал своего господина и не сомневался, что ему непременно захочется промочить горло, и не студёной водой, а, как и полагается после битвы, чаркой доброго вина. В сущности, для трактирщика было даже хорошо, что на глаза Ангеррану попался этот мех, а то бы оруженосец не смущаясь забрал целый бочонок. Данное обстоятельство шло на пользу так же и франкам, ибо слишком большое количество вина могло бы существенно и негативным образом повлиять на здоровье рыцаря и его храброго слуги.
Подумать о том, для кого предназначалось вино, им даже и в голову не пришло. Ополовинив мех под добрую закуску (её так же конфисковал у корчмаря Ангерран), оба задремали. Слуга на тюфячке, а рыцарь на своём ложе.
Ему вновь приснился сон, которого не видел он уже, по крайней мере, с того момента, как они покинули Бизантиум. И вновь в самый неподходящий момент белый жеребец, на котором восседал Ренольд-император, принялся мотать головой, всхрапывать и бить копытом гору драгоценностей, которую сложили у ног коня своего государя подданные.
— Мессир, — услышал пилигрим, нехотя возвращаясь в реальность, — мессир! Проснитесь, мессир!
Осознав, что слова эти произносит не кто иной, как его собственный слуга, Ренольд открыл глаза и, приподнявшись, увидел, что в комнате вновь находятся посторонние люди. Тут победитель вспомнил, что, топя возбуждение схватки в хозяйском вине, они даже не удосужились запереть дверь. Впрочем, как скоро понял рыцарь, это вряд ли что-либо изменило бы, новым визитёрам всё равно пришлось бы открыть. Разве что Ангеррана разбудил бы не пинок кованым сапогом в задницу, а стук в дверь, но оруженосец получил сегодня уже столько тумаков, что один-два лишних ничего не меняли.
— Одевайтесь, мессир, — проговорил слуга, успевший уже натянуть рубаху. — Это городская стража, они хотят, чтобы мы шли с ними.
Ренольд и сам видел, кто перед ним, и понимал, что, хочет он того или нет, идти придётся. Однако для порядка он решил поупираться.
— Никуда я не пойду! — заявил он. — Кто смеет здесь указывать благородному рыцарю? Кто вы такие?
— Собирайтесь, шевалье, — бросил облачённый в кольчугу и шлем воин. По выговору и внешнему виду в нём легко можно было признать потомка одного из тех воинов, кто пришёл сюда ещё с Боэмундом Первым. Диалект норманнов в Англии и Франции отличался от того, на котором говорили их сородичи в Италии, а тот, в свою очередь, от антиохийского. — Я — Орландо, начальник городского патруля его княжеского сиятельства Раймунда.
— А я вассал его величества короля Франции Людовики, — надменно заявил Ренольд. — Известно вам, кто это такой?
— Известно, — Орландо кивнул и в свою очередь спросил: — А вам известно, что по соглашению между его сиятельством князем Антиохии Раймундом с его величеством королём Франции Людовиком все нарушители порядка и уголовные преступники, совершившие свои деяния на территории княжества, подлежат суду князя?
— Я — человек короля, — взъерепенился пилигрим. — И только король может судить меня! Ваши законы мне не указ! Я ничего не сделал! Убирайтесь отсюда!
Не реагируя на оскорбительный тон возмутителя спокойствия, начальник караула возразил:
— Король Франции Людовик, несомненно, будет оповещён о том, что его человек вместе со своим слугой убил двух солдат, охранявших купцов, подданных императора ромеев. Но сейчас третий час дня[25], не думаю, что стоит беспокоить его величество в такое время.
— Всё-таки двоих?! — не без радостного возбуждения в голосе воскликнул Ренольд, игнорируя упоминание о времени, как, впрочем, и о короле. — Что ж, это хорошо. Хотя жаль, что третий ушёл. Но ничего, всё равно можно сказать, день прожит не зря!
Орландо покачал головой, причём сразу стало ясно: лично он не возражал бы, чтобы беспокойный гость прирезал ещё парочку грифонов, но... порядок есть порядок.
Тут из-за спин стражников высунулся известный своей смелостью корчмарь. Как оказалось, храбрость его ни в чём не уступала его же правдивости.
— Они ко всему прочему ещё ограбили меня! — слезливо заскулил хозяин постоялого двора. — Они украли два меха вина, два окорока, два свежих хлеба и большую голову сыра...
— Помолчи, — цыкнул на него начальник стражи.
— Но добрейший сеньор Орландо... мессир... — корчмарь с негодованием уставился на остатки трапезы. От вина и съестного осталось немногое, в основном крошки и не совсем обглоданная кость. Сообразив, что нигде нет ни второго меха вина, ни второго окорока или хотя бы обглоданной кости, он испугался собственной жадности, но тут же решил идти напролом: — Они, наверное, спрятали остальное. Велите вашим людям поискать...
— Почему сыра только одна голова? — неожиданно спросил Орландо, обращаясь не к пострадавшему, а к Ренольду, обладавшему, если верить корчмарю, кроме буйного нрава ещё и незаурядным, можно даже сказать чудовищным, аппетитом. В таком случае следовало бы снять шлем и обнажить головы перед сказочными едоками уже только за то, что они остались живы после столь невероятного приступа чревоугодия.
— Потому что было только полголовы, — ответил Ренольд и вдруг расхохотался. Причём смех немедленно передался стражникам. Даже Орландо и тот улыбнулся, правда лишь одними губами, ему, как старшему, полагалось сохранять серьёзность.
Воины же веселились от души, немыслимая прожорливость буянов и лживость корчмаря забавляли их. Кроме того, они знали о причинах, вызвавших кровопролитное побоище.
«Видно, жаркая попалась девка, если мужики так зверски проголодались», — думали они.
Вообще говоря, местные жители не слишком-то радовались пришельцам. Пограбить с их помощью язычников, это бы ничего, можно было бы даже взять Алеппо, как, по слухам, предлагал заморским рыцарям князь. Но пока те думают, принимать или не принимать заманчивое, хотя и рискованное предложение, цены на продукты поднялись вдвое, а отцы семейств не могут спать спокойно, всерьёз опасаясь за честь жён и дочерей.
Но вместе с тем немногочисленные антиохийские франки ромеев недолюбливали, особенно вооружённых. У многих не стёрлись в памяти обстоятельства похода базилевса Иоанна, и мало кому пришлись по нраву его притязания на сюзеренитет. Не забыли франки и того, как подняли головы местные грифоны, когда прослышали о походе ромейского самодержца. Но больше всего злили латинян поползновения Бизантиума поставить на патриаршую кафедру грека. Поскольку сам Орландо и четверо его солдат были латинянами, заморские возмутители спокойствия в данной ситуации скорее вызывали у них симпатию, чем раздражали.
Однако служба оставалась службой. Солдаты ждали приказа командира, они не сомневались, что придётся брать рыцаря и его слугу силой, но... распоряжения на сей счёт не последовало, Орландо просто не успел отдать его.
— Хорошо, — неожиданно сказал Ренольд, отсмеявшись. — Я иду с вами. Но с одним условием, я поеду на лошади Я сеньор Шатийона, что на Луане, брат графа Жьена-на-Луаре, одного из главных вассалов короля Людовика! — Ну почему бы не приврать? Откуда эти ребята знают, где находится Жьен или Шатийон? — Отправляться пешком даже в тюрьму — умаление моего достоинства. Я настаиваю на том, чтобы ехать на коне!
— Но у нас нет свободного коня... — озадаченно проговорил Орландо.
— Не беда, — махнул рукой буйный пилигрим. — Пошлите одного из своих солдат в конюшни вашего князя. Сыщите там грума сеньора Ренольда Шатийонского, пусть приведёт мою кобылу, и всё будет улажено.
— Хорошо, шевалье, — согласился начальник стражи. — Но пообещайте мне, что не попытаетесь ускользнуть.
Рыцарь нахмурился и, сурово посмотрев на норманна, проговорил:
— Не портите мне доброго утра, милейший шевалье Орландо.
— Хорошо, — согласился тот и, махнув солдатам, добавил: — Мы ждём вас внизу.
II
Молодого сеньора Шатийона, одержавшего свою первую решительную и полную победу над наглыми грифонами, осмелившимися дерзить ему в корчме, Господь жаловать не спешил. В сопровождении нагруженного барахлом Ангеррана под охраной одного из людей Орландо (начальник стражи полностью доверял благородному буяну и приставил к нему солдата исключительно для того, чтобы рыцарь ненароком не заблудился) Ренольд проследовал в тюрьму.
Сидя на серой в яблоках заёмной кобыле, он торжественно шествовал по освобождавшимся ото сна весенним улицам вотчины Сирийской Наследницы, размышляя о том, как прекрасен этот город, и прикидывая, как бы использовать своё нынешнее положение, чтобы попросить у короля Луи ещё десяток-другой золотых (разумеется, в долг, разумеется, с отдачей... в будущем). Несмотря на то что направлялся он не на званый обед, Ренольд совершенно не переживал, и будущее (то самое, в котором он непременно возвратит сюзерену долги) рисовалась рыцарю в розовых тонах.
Совсем иначе представлялось оно хозяину постоялого двора. Что уж говорить о будущем, когда настоящее так ужасно?
Как раз в тот момент, когда возмутитель спокойствия, подъехав к месту своего (конечно же, очень недолгого) заточения, отдавал оруженосцу (ему места в тюрьме не полагалось) распоряжения относительно поклажи, в одной из внутренних комнат таверны, предназначенных для особо важных гостей, происходила нелицеприятная беседа. С корчмарём говорила молодая женщина с острым, не слишком красивым, скорее даже очень некрасивым, но, вне сомнения, благородным лицом.
Если бы молодому кельту довелось встретить её, он бы, скорее всего, лишь брезгливо поморщился: какая тощая! И откуда взялась такая в райском уголке, дочери которого словно бы сами собой наливаются соком, расцветают, как диковинные плоды в прекрасных сирийских садах? Порченая — сказали бы в родных краях Ренольда. Тем не менее это не мешало женщине чувствовать свою власть. Трактирщик, и без того немало переживший за сегодняшнее утро, казалось, боялся её куда больше, чем меча своего психованного постояльца.
— Но... но, божественная Юлианна, — подобострастно поедая даму маленькими чёрненькими глазками киликийского горца, в который раз уже шептал он. — Звезда моя! Я же не знал, что всё так получится, я не виноват... Я ни в чём не виноват, моя...
— Хватит причитать, раб! — воскликнула женщина неожиданно низким голосом, в котором в то же время проскальзывали и странно высокие нотки. — Кто же, кто же, как не ты, Аршак? И какого дьявола понадобилось тебе, презренный, наверху?
— Но... но... божественная Юлианна, — ломая пальцы сложенных на груди рук, залебезил корчмарь, невзирая на предупреждение. — Этот рыцарь — страшный буян. Он в первый же день, не успев поселиться, нанёс моей скромной гостинице великое разорение: так поколотил одного богатого постояльца, что тот в негодовании съехал. Будучи купцом, он подал жалобу в суд. Так этот варвар, что избил его до полусмерти рукоятью своего ужасного меча, заявил, что он плевать хотел на наши законы и не явится ни на какое разбирательство. Мол, нет у черни в христианских землях прав судить благородных рыцарей. Добропорядочные торговцы — чернь, а этот голодранец — благородный господин?! Каково?! Иные купцы, узнав о таком произволе, съехали от меня, и мне пришлось сдавать комнаты за полцены, только бы не разориться вовсе.
Тут, едва ли не впервые в жизни, корчмарь сказал чистую правду, почти чистую, съехали от него всего двое, оскорблённый Ренольдом никеец (франк заявил, что не хочет марать свой клинок кровью грязного грифона, поэтому-то купец и сохранил жизнь) и его товарищ из Салоник. А вот что касается жалобы первого, поданной в соответствии с законами княжества в Cours des Bourgeois[26], виконт, искренне посочувствовав пострадавшему, дал понять, что беспокоить дуку бессмысленно князь разбирательства не потерпит.
Оскорблённый заявил, что ноги его не будет больше в Антиохии и что по всему свету расскажет он, каково на деле искать справедливости в стране франков, что ложно то мнение, будто даже язычники судятся в Леванте по справедливости, и напрасно уверяют, что даже простой скорняк-турок не подсуден князю прежде принятия решения Градской Курией. Какое уж там?! Если даже христианину не сыскать правды за обиду.
Солунянин так же съехал из солидарности с приятелем, однако вовсе из города они не убрались, не желая упустить выгоду — товары шли бойко. Другие купцы пошумели, но остались: ещё бы, гостиницы переполнены, корчмари и фуражиры, поднимая цены, «ковали» звонкую монету. Части пилигримов и вовсе не досталось места в городе, им приходилось довольствоваться палатками и наскоро вырытыми землянками лагеря, разбитого за стенами Антиохии. Однако они, так же как и их более удачливые товарищи, зависели от поставок местных жителей — грабить окрестных крестьян запрещалось под страхом тяжёлого наказания. Всё это, безусловно, было купцам на руку. Разумеется, не упускал своей выгоды и хозяин постоялого двора, которого почтил своим присутствием благородный шевалье Ренольд из Шатийона.
— Тебе мало того, что я плачу тебе, червь? — глаза Юлианны пылали гневом. — Да у тебя во дворе зарыто столько золотых, что хватит купить две твои халупы с потрохами!
Корчмарю бы помолчать, но жадность его превосходила его трусость и лживость, хотя последняя, казалось, не знала границ.
— О нет, нет, божественная! — воскликнул он. — Тех денег, что твоя милость даёт мне, едва хватает, чтобы заплатить подати. Ведь тебе прекрасно известно, что князь поднял налоги. Немудрено, на какие средства ему кормить всю эту ораву?! Ещё месяц-другой таких пиров и празднеств, и ему придётся заложить саму Антиохию!
— Тебе, Аршак?
— Моя божественная шутит, — тая от притворного умиления, пропел трактирщик. — Откуда же у меня...
— Ну так займёшь у своих родичей из Киликии, — жёстко проговорила женщина. — Они только что не купаются в злате, а от серебра у них и холопы носы воротят.
— Кто сказал тебе такое, о госпожа? — восклицал корчмарь. — Боговенчанный базилевс Иоанн так разорил Киликию, что люди там рады хоть раз в неделю поесть досыта постной каши.
— Поделом! — без тени жалости ответила Юлианна. — Вольно вам изменять своему повелителю! Впредь будут знать твои соплеменники! — Она сузила глаза и добавила со злостью: — И ещё кое-кого давно пора привести в ум. Забыл, видно, князюшка, как валялся в пыли перед самодержцем?
Уловив в голосе властной дамы намёк на прощение, корчмарь вновь вспомнил о проторях и убытках, казалось, кроме этого, он не мог всерьёз думать ни о чём другом. При этом киликиец сделался очень похожим на виляющего хвостом дворового пса.
— Да, да, божественная Юлианна! — с жаром подхватил он. — Эти варвары! Они не понимают законов цивилизованных людей! Они протягивают руку к тому, что им нравится, и хотят взять это, не давая денег. Они-де сражаются за веру, могут погибнуть в любой день и потому им нельзя отказать. Это же дикость! О если бы божественный Мануил, да продлит Господь его царствование, взял этот город под свою руку!
Трактирщик знал, что говорил, он мог не сомневаться, что слова его придутся по душе разгневанной даме. Однако, начав, что называется, за здравие, закончил киликиец за упокой. Тон его сменился, негодование обиженного торгаша вытеснило в нём патетику патриота Второго Рима.
— Представляешь, моя госпожа, они не заплатили?! — пожаловался он. — Жили, пили, ели и всё за мой счёт! Я пожаловался Орландо, но он сказал, что арестованные не платят, представляешь? Вернее, он сказал, что этому человеку скорее всего присудят штраф за резню, которую он учинил в моей гостинице. И что, мол, поскольку штраф пойдёт в городскую казну, а часть князю, то я смогу требовать уплаты убытков только после этого, да и то, если вовремя обращусь к виконту. Что ж это за порядки такие, а? Меня наказали, почитай, на добрых две дюжины золотых, а когда я получу их назад? И с кого? Всё имущество этого негодяя не стоит и малой части того, что он задолжал мне. Что у него есть? Ничего! Даже и конь чужой. Кольчуга франкской работы здесь цены не имеет. К тому же после войны кольчуг будет столько, что они пойдут едва ли не по весу железа...
— А ты бы хотел получить цену золота? — сверкнула глазами Юлианна. Она вовсе и не собиралась забывать о провинности трактирщика. — Ты, грязный раб, смеешь произносить имя базилевса?! Ты?! Ты, который испортил мне всё дело своей жадностью?! Кого теперь отправлю я в степь? И где донесение, которое Кифора должен был отвезти эмиру? Я уже не говорю о том, что по твоей милости погиб он сам! Где оно? Молчишь, раб?! Всё думаешь о своей мошне? Напрасно, — голос женщины вновь зазвучал зловеще, — напрасно! — Она показала рукой на засыпанный соломой пол комнаты. — Там тебе деньги не понадобятся!
— Что ты, что ты, госпожа?! — перепугался трактирщик. — Ты же знаешь, оно осталось в том мехе вина, что украли эти проклятые варвары. Я хотел взять его, но Орландо не позволил. Ведь он и его солдаты тоже франки, а они всегда рады поживиться за счёт несчастного труженика...
— Придётся мне прирезать тебя, — проговорила Юлианна почти без угрозы, но слова её вызвали настоящий трепет в сердце трактирщика. Однако женщина, не дав ему раскрыть рта, продолжала: — Мех ты найдёшь, если не хочешь подохнуть. Кроме того, найдёшь новых верных людей, чтобы скакали на восток. А старшим с ними поедет... твой сын, Нерзес.
— Только не он! — воскликнул корчмарь, ломая руки в неподдельном горе. Надо признать — существовало на земле что-то, вернее кто-то, кого жадный трактирщик любил больше денег. — Только не Нерзес, только не он, божественная госпожа! Он — мой первенец, моя надежда! Не лишай несчастного отца последней радости! Не губи любимое дитя. Он наверняка погибнет в поле. Язычники убьют его, ведь у него не будет с собой знака. А он совсем ещё ребёнок, ему нет и семнадцати!
Однако Юлианне, похоже, были незнакомы родительские чувства.
— Семнадцати, говоришь? Знаешь почему франки, несмотря на то, что их всего лишь горсть, жалкое меньшинство, до сих пор господствуют здесь? — оборвала она причитания корчмаря. — Потому, что тот варвар с Запада, который убил двух моих лучших людей, впервые сел на коня в пять или шесть лет. А настоящий меч получил в двенадцать. В пятнадцать он уже присягнул на верность своему господину и почтёт за честь умереть за него, сражаясь с врагами, как бы много их ни было. А когда у него родится сын, отец, в свою очередь, посадит его на коня в пять лет и всё повторится...
— У варваров нет человеческих чувств! — воскликнул корчмарь. — Им неведомо сострадание! В ярости они убивают даже младенцев!
— Нет, Аршак, — отрезала Юлианна, — не стоит считать людей животными только потому, что они твои враги.
Сказав это, она вдруг замолчала, словно бы задумавшись о чём-то своём, неведомом и недоступном пониманию хозяина постоялого двора.
Тот тоже хранил молчание из опаски ещё сильнее прогневить даму, но наконец осмелился открыть рот:
— Я сам найму людей, госпожа. Найду и толкового человека, чтобы поставить над ними старшим. Заплачу им из... из... из своих, из тех денег, что отложил на чёрный день. Только не отбирай у меня Нерзеса, хорошо? — спросил он и, вдруг просияв, добавил: — Да и зачем искать кого-то? Пусть поедет Рубен, от него всё равно нет никакого проку!
— Я подумаю, — медленно кивнув, ответила Юлианна и неожиданно спросила: — Может быть, послать Нерзеса в Константинополь?
— Зачем, госпожа?..
— Такие, как ты, не спрашивают зачем, раб, — кривя тонкие губы, произнесла дама. — Безмерная честь для сына столь презренного червя оказаться при дворе базилевса. Неужели ты не хочешь видеть своего первенца придворным?
Трактирщик, казалось, сжался.
— Я не предам тебя, госпожа, — прошептал он, становясь на колени. — Не бойся. Вернее меня слуги у тебя не будет. Поверь мне и не посылай Нерзеса в Константинополь! Возьми Рубена!..
Он хотел добавить «в заложники», ведь именно это и имела в виду Юлианна, говоря о великой чести.
— Не заставляй меня жалеть, что я не сделала этого раньше, — ответила женщина. — А если тебе вдруг захочется шепнуть словечко Орландо или кому-нибудь из его товарищей, которые несут стражу в городе, знай, схватить меня они не смогут, а вот твоего любезного Нерзеса зарежут тупым ножом у тебя на глазах. Ты получишь полное удовольствие, наблюдая за его муками, прежде чем самого тебя насадят на вертел и изжарят на медленном огне, как изжарил один христианнейший владыка мою сестру и её лучшего друга.
Корчмарь молчал, онемев от ужаса. Юлианна поднялась.
— Всё должно быть готово к утру. И на сей раз чтобы никаких... неожиданностей. Пусть будет так, старшим поедет Рубен, он хоть и младше Нерзеса, но с головой, — произнесла она, кривя рот в усмешке. — И не спорь, Аршак. Если не вернёшь мех сегодня же, я позабочусь о том, чтобы твой сын никогда уже не мог потерять то, что так глупо утратил его отец. Крепко помни, что я сказала тебе, ничтожество, — закончила дама.
Окинув презрительным взглядом коленопреклонённого и не решавшегося открыть рта трактирщика, она покинула комнату.
Юлианна вышла через чёрный ход во двор. Дойдя до дальней стены, она вскарабкалась на будто специально поставленный там бочонок и, подобрав юбки, с неженской ловкостью перепрыгнула через забор.
III
Уже двенадцать лет прожил в Антиохии Раймунд де Пуатье[27], дядя обольстительной Алиеноры Аквитанской, жены короля Франции Людовика Седьмого. Многому научился тут голубоглазый светловолосый галл. Познал на собственном опыте, сколь тяжело есть бремя власти. Обвенчавшись с восьмилетней Констанс, он не оставил её матери выбора, обманутая в лучших надеждах, Алис отбыла вдовствовать в Латакию. Он не часто вспоминал о ней, не до того было, жизнь властителя норманнского княжества в Северной Сирии не назовёшь скучной, врагов хватало, только успевай поворачиваться!
Однако теперь, по прошествии всех этих лет, Раймунд вспомнил письмо, полученное им на следующий день после того, как Алис навсегда покинула Антиохию. Послание, несомненно, принадлежало перу поэта, но оказалось слишком коротким, чтобы дать Раймунду шанс хотя бы строить предположения относительно личности автора.
Впрочем, о том, кто стоял за спиной последнего, князь догадывался и поэтому не стал советоваться с мастерами в области стихосложения.
Тринадцать лет. Тринадцать лет
Пройдёт, и ты
Лишишься власти и жизни.
В железной клетке
Вспомнишь ты о НЕЙ.
Алис отошла в тень, но... Перед внутренним взором Раймунда против его воли вставал образ её старшей сестры. Мелисанда, дочь Бальдуэна Второго, супруга, а точнее, вдова короля Иерусалимского.
Теперь, когда минуло шесть лет после нелепой гибели Фульке — король упал с лошади во время охоты на зайца, — Раймунд утратил последние сомнения относительно того, кто заставил властителя Утремера дать ему тогда столь нерыцарский ответ на просьбу о помощи. Осаждённый базилевсом Иоанном, князь послал за подмогой к Фульке, и что же? «Старики учат нас, что Антиохия в веках была частью великой империи Константинополя... что же нам отрицать очевидное и противиться договорам отцов и дедов?» Что за чушь в самом-то деле?! Кто мог написать такое? Христианский король или проклятый Богом схизматик?! Фульке был добрым католиком, так кто же нашептал ему на ухо эти строки?
Поговаривали, что королева заключила сделку с дьяволом, будто бы обещавшим ей отдать власть в Леванте в обмен на... сам Левант. Ходили слухи, будто враг рода человеческого сказал Мелисанде, что отвёл Утремеру восемьдесят восемь лет, сорок четыре из которых истекут в год смерти Фульке. А ещё через год он явит свидетельство своего могущества, и уже не одна христианская душа, пусть даже и королевская, станет платой ему, а многие сотни и тысячи. По Святой Земле странствовала блаженная, утверждавшая, что слышала, как дьявол сказал Мелисанде: «Первым будет город, где ты родилась». Эдесса как раз и пала ровно через год после гибели короля.
Никто как-то не задумывался над тем, что «святая» со своими пророчествами опоздала, так как сделаны они были уже после взятия Эдессы войсками Зенги. Однако простой народ не силён в счёте и готов верить любым лжецам, лишь бы они говорили ему то, во что он готов поверить. А с другой стороны, как ещё объяснить, что Бог всё чаще и чаще отворачивается от потомков тех, кто не жалея живота своего шёл освобождать Святой Гроб Его?
Простолюдины не слишком-то понимали в цифрах, зато в них неплохо разбирался князь Антиохии и в последнее время нет-нет да и думал о тринадцати годах — явно не угодное Господу число, — отведённых ему неизвестным поэтом. Теперь, когда, как казалось, наступила передышка, он всё чаще вспоминал о мрачном пророчестве. Раньше-то было не до размышлений. Но, хвала Господу, что по воле Его ничто не длится вечно, а полгода-год без войны, без ожесточённых интриг знати и купечества и не менее яростных церковных споров, без кровопролитных ссор между вассалами здесь, в Антиохии, как, впрочем, и повсюду в Леванте, это уже почти вечность.
И ведь неизвестно, что лучше. Теперь князь вдруг начал казаться себе старым. Ему порой чудилось, будто бы с того апрельского утра 1136 года прошло не двенадцать лет, а все двадцать четыре года, потому что он, совсем ещё недавно бодрый и весёлый, молодой душою и телом человек, словно бы проживал за один день два.
В следующем году князь, если повезёт, должен был встретить полувековой юбилей. Не самый преклонный возраст для жителя Европы, но весьма солидный для здешних мест. В Сирии смерть постоянно подстерегала правителя: если не случалось ему пасть от вражеской стали в бою, как Рутгеру Салернскому или Боэмунду Второму, он запросто мог скончаться от неведомого мора, как Танкред, или от яда, а то и от кинжала ассасина. И не то чтобы князь боялся смерти, нет, рыцарей с детства учили тому, что сложить голову за правое дело — честь и слава, что лучше умереть в бою, чем в постели, страшил его позорный плен, а что ещё означали эти слова: «В железной клетке вспомнишь ты о НЕЙ»? Догадывался князь: случись ему угодить в плен, тридцатилетний наследник западных владений Зенги, Нур ед-Дин, никогда не выпустит его.
Что ж, пусть смерть, пусть даже пожизненное заточение в башне в Алеппо, главное — вовремя. Надо успеть произвести на свет добрых сыновей, потом ещё вырастить их, наследников, а уж потом... Поздно, поздно женился Раймунд, дети ещё маленькие, первенцу, Боэмунду, всего три годика, первой дочери Филипппе — два, Марию ещё и не отняли от груди кормилицы. Нужен ещё мальчик и хотя бы десять лет, чтобы обеспечить престол за наследником, а потом можно и... Вот покойный Фульке нарожал детей во Франции, всех так удачно переженил, а потом... Анжу своё отдал сыну и поехал в Святую Землю. Женился на Мелисанде, ревновал её ко всем (ещё бы, ей шестнадцать, а он пятый десяток разменял). Готов был даже убить её родственника Юго дю Пьюзé.
Готов был? Или всё-таки убил?
Юго действительно убили. Рыцарь, совершивший это, под пыткой несколько раз повторил, что действовал по собственному почину, желая угодить королю, но Мелисанда не поверила.
Мелисанда. И снова и снова она...
Раймунд предпочёл бы не думать о ней. Ему хотелось совсем другого. Как хорошо было бы хоть ненадолго очутиться дома, в Пуатье! Года полтора назад им овладела мечта: съездить в Лондон, а лучше в Париж, посмотреть, каков теперь муж у племянницы Алиеноры, король Луи Седьмой, сын Людовика Толстого. Когда Раймунд уезжал в Англию, откуда потом и прибыл сюда, оба ещё были, в сущности, детьми, принцу Луи едва исполнилось шестнадцать лет. Они и сейчас дети. Нет, они уже не дети, Алиеноре двадцать шесть, её супругу двадцать восемь. Прошло одиннадцать лет, с тех пор как они, опекаемые мудрым Сугерием, правят Францией.
Слухи о приближении крестоносцев существенно опередили их самих, и целый год князь жил ожиданием приезда родственников. Когда он увидел их в Сен-Симеоне, ощущение счастья, охватившее его, не знало границ. Он не радовался так уже, наверное, пять лет, с тех пор как узнал о смерти базилевса Иоанна, даже появление на свет первенца, Боэмунда Малыша, три года назад не доставило Раймунду столько счастья.
Он забыл едва ли не обо всём на свете, выкраивая каждую свободную минутку, чтобы провести её с племянницей. На пороге зрелости она чудо как расцвела, и Раймунду казалось, что во всём сотворённом Господом мире нет и не может быть женщины красивее. Алиенора оказалась в не меньшей степени поражена манерами и благородной красотой князя.
Дорога изрядно утомила молодую женщину, слуги, свита, даже трубадуры и поэты раздражали её. К тому же путешествие оказалось трудным не только для простолюдинов, рядовых воинов и бедных рыцарей, но и для знати. Взять хотя бы уж тот случай, когда сам её Луи чуть не угодил в плен к язычникам. Новый день, наступая, уже не сулил прежней радости, как бывало прежде. К тому же капризность её, подогретая тяготами похода, заставила пытливый, склонный к анализу разум Алиеноры посмотреть под другим углом на многие привычные вещи. Она вдруг увидела, что её Луи вовсе не такой уж великий герой и воин, и совсем не монарх. Разве можно назвать добрым правителем того, кого банальные чинуши-казнокрады и простые купцы способны запросто обвести вокруг пальца?
Она, конечно, была далеко не объективна, эти самые банальные чинуши и простые купцы не раз, не боясь жутких пыток, врали в глаза самим божественным базилевсам Второго Рима. Где уж с ними справиться неискушённому правителю молодого королевства? Разве сравниться королю Франции и его дворянам в искусстве дипломатии с велеречивыми греками? А ведь даже и Алексей Комнин, опытный царедворец, сумевший пройти по трупам к трону и императорской диадеме, иной раз со вздохом закрывал глаза на лихоимство вельмож, не находя в себе сил для борьбы со всеми льстивыми казнокрадами.
Алиенору и саму обманывали; фрейлины, служанки, бойкие на язык стихоплёты и сладкоголосые трубадуры, но она не замечала этого или замечала, но, как и полагается женщине, переваливала ответственность за все собственные промахи на мужа. Логично — раз он всё равно грешен, так несколько лишних «соринок в его глазу» ничего не изменят. В общем, страстная дочь Гиени испытывала глубокое разочарование, она возмечтала, чтобы с ней рядом оказался умудрённый опытом правления государственный муж, к тому же храбрый воин, рыцарь без страха и упрёка. Таким и виделся ей дядя Раймунд, благородный красавец с тёмно-русой бородой, в которой пробивалась седина, со столь же мудрыми, сколь и печальными голубыми глазами.
На деле князь Антиохийский вовсе не обладал всеми вышеперечисленными качествами. Годы правления научили его многому, но в действительности не был он сверх меры мудр. Силён, мужествен и храбр — это да, но сила его начинала иссякать, а мужество и храбрость... он и правда расточал их в таких количествах, точно знал, что они и есть как раз то, чего Господь в щедрости своей отмерил ему двойной мерой.
Они полюбили друг друга. Для него она была прекрасной птичкой, ещё вчера порхавшей над полями благодатного французского Юга, цветком, который послала судьба пленнику, осуждённому на медленное угасание в темнице. Он для неё, как уже говорилось, олицетворял образ рыцаря без страха и упрёка. Он отличался от всех, кого умная, но ветреная и непостоянная капризница встречала в последние годы, и особенно за то время, что провела в пути. Дядю и племянницу очень часто видели вместе. Они безоглядно наслаждались обществом друг друга, а когда выпадал случай, гуляли вдвоём в саду возле княжеского дворца. Слуги не раз заставали Алиенору в объятиях Раймунда, нередко видели, как дядя и племянница дарили один другому страстные поцелуи.
Можно было бы, пожалуй, счесть эти нежности чуть более вольными, чем допускали правила приличия в отношениях между родственниками. И, хотя рамки этих правил в XII веке отличались большой растяжимостью, при желании усмотреть в близости князя и французской королевы греховное начало не составило бы труда, особенно учитывая репутацию, утвердившуюся за дамой... да и за кавалером тоже.
Всегда ли романы прекрасной дочери Гиени завершались тем, на что намекали хронисты, а впоследствии и романисты, или же отношения её с мужчинами чаще оставались в большей мере платоническими, такими, какими часто рисовали авторы средневековых баллад и романов любовь благородной дамы и храброго рыцаря? Сказать трудно — столько веков прошло. Известно, бывало с людьми в ту, как, впрочем, и в любую другую пору, всякое: и возвышенные чувства, воспетые поэтами, и жаркая, но не жалуемая ни певцами-романтиками, ни церковью страсть, находившая своё удовлетворение в конюшне под лошадиное ржание.
Доподлинно известно лишь то, что Алиенора влюблялась и, вполне возможно, ей случалось оказываться в постели с мужчинами, от которых, по здравом размышлении, следовало бы держаться подальше не только благородной даме, но и вообще любой женщине. Однако молва, рождавшаяся в недрах её окружения, так исказила истинное положение вещей, что уже и при жизни королевы двух королей, бабушки Европы, становилось решительно невозможно понять, где истина, а где вымысел злобных проходимцев и досужая болтовня кумушек.
Наш хронист, который в то время ещё не родился, не даёт точного ответа на этот вопрос, он, как и большинство писателей-современников, повторяет то, что слышал. К чести его, заметим лишь, что и сам он, стремясь сделать своё повествование как можно более правдивым, не скрывает, что порой ссылается на слухи.
Так или иначе, Алиенора и Раймунд безоглядно наслаждались обществом друг друга, совершенно не задумываясь о том, как уже в ближайшее время повернётся их судьба, какую цену придётся заплатить одному из них за свою любовь. Другой же то, что случилось в дальнейшем, поможет разобраться в собственной жизни и, сделав решительный шаг, изменить её.
Неизвестно только, к лучшему ли?
Этого никто не знает и не сможет узнать никогда. Как нельзя ответить с точностью, что лучше: умереть молодым, с оружием в руке сражаясь с врагами, или скончаться в старости, окружённым сонмом родственников, возможно даже и искренне оплакивающих кончину своего отца, дяди, деда.
Впрочем, существовало и ещё одно обстоятельство: Алиенора не желала никуда ехать из Антиохии, потому что ей смертельно надоел поход. Раймунд же, кроме того, что не хотел, чтобы она покидала его, стремился также как можно на более долгое время задержать в своём княжестве венценосного супруга своей племянницы и особенно рыцарей, которых тот привёл с собой.
С первых дней Раймунд начал вести агитацию среди пожаловавшего к его гостеприимному двору западного рыцарства. Он даже совершил с некоторыми из них, особенно охочими до драки, набег в ближайшие области столицы Нур ед-Дина, чтобы возможные будущие соратники сами убедились в том, сколь громадную добычу смогут они захватить, если примут его предложение и останутся в Антиохии.
К тому же, Алеппо — рядом, можно сказать, рукой подать, и двадцати лье не наберётся, не то, что до Дамаска, путь до которого раза в четыре длиннее. Идти на Дамаск Луи склоняла всё та же Мелисанда и тёзка её покойного мужа, ставленник королевы, крепко державшей в руках узы духовного правления в Святом Городе, патриарх Фульке Ангулемский, назначенный на эту должность после смерти Гвильома Мессинского всего за год до прибытия крестоносцев в Левант.
Были и другие предложения.
Жослен Второй Эдесский[28], потерявший столицу своего графства, надеялся, что король поможет ему отвоевать её у турок. Разве не весть о её падении подняла западное рыцарство на новый поход против язычников? Раймунд Второй Триполисский искал поддержки для возвращения важного стратегического пункта Монферрана, с такой неосмотрительной поспешностью обменянный одиннадцать лет назад королём Фульке на свою свободу.
Король Франции колебался, что день ото дня всё сильнее раздражало Раймунда Антиохийского. Теперь, когда патриарх Иерусалимский заявился в город собственной персоной, князь, уже знавший, какую песню запоёт добрый друг венценосной вдовы, благочестивой королевы Мелисанды, сказавшись больным, поручил возглавлять церемонию встречи своему патриарху и недавно оправившейся от родов княгине. Мало того, что Фульке просто бесил Раймунда, князь вдвойне злился от того, что не может отказать в приёме человеку, который прибыл затем, чтобы нарушить наметившиеся уже хрупкие договорённости с нерешительным Людовиком.
Алиенору святоши всегда как минимум утомляли. Причину своего отношения к служителям Божьим она видела в том, что зачастую священниками становились недальновидные люди, лишённые элементарной фантазии, способные только, заучив тексты священных книг, повторять написанное там к месту и не к месту. Неудивительно поэтому, что королева, к тому же ещё и прекрасно осведомленная о настроении Раймунда, так же уклонилась от церемонии, решив, что потратит время с большей пользой, если проведёт его в беседах с дядей, который, она прекрасно видела это, более всего на свете нуждался в её утешении.
Они уединились в саду, наслаждаясь беседой и вдыхая свежие ароматы цветения пышного сирийского апреля.
— Вы так напряжены, мой друг, — с лёгкой укоризной проговорила Алиенора, склонившая прекрасную головку на могучую грудь Раймунда, который нервничал, возможно уже ругая себя за то, что не пошёл встречать патриарха. С монсеньором Фульке всё равно придётся говорить, улыбаться, получать от него благословения. Не встретиться с ним означало бы бросить открытый вызов церкви. — Не стоит изводить себя. Вы поступили правильно, дав почувствовать этому выскочке своё отношение к нему. Всё равно вы не сможете скрыть того, что думаете, хотя бы уж потому, что ваши интересы и интересы... — она замялась и, решив обойтись без имён, продолжала: — Интересы королевства Иерусалимского входят в противоречие с вашими.
Как ни старалась Алиенора облекать свои мысли в наиболее обтекаемую форму, Раймунд прекрасно понял, что она хотела сказать, чьё имя так старательно избегала произносить.
— Да не королевства, не королевства, милая Нора, — воскликнул он с горечью. — Не королевства, а королевы. А это, увы, не одно и то же. Бальдуэну нет ещё и восемнадцати. Дай ему Господь вырасти добрым правителем и поскорее избавиться от дурного влияния матушки.
— Боюсь, — вздохнула Алиеонора, — боюсь, если ему даже и удастся избавиться от её влияния в светских делах, в духовных вопросах она сохранит приоритет принятия решений. А этого никак нельзя сбрасывать со счетов, как нельзя не признать, что она тщательно отбирает сановников. Они не перестают слушаться её сразу же после того, как получают назначение. Думается мне, есть у неё своя уздечка для каждого из них. Она не глупая женщина...
Чтобы там ни говорили про Алиеонору Аквитанскую, каких бы небылиц ни плели про её детские «приключения» с конюхами в стойлах, в наблюдательности французской королеве не отказывали даже самые лютые её ненавистники. Однако высказанное ею мнение не могло обрадовать князя.
— В чём же вы видите её ум? — спросил он едва ли не сердито, пытаясь заглянуть в глаза племяннице. — Идти походом на Дамаск — безумие! Байи этого города, князь Онур, — единственный друг франков на Востоке. Он так же ненавидит Нураддинина, как... как...
— Как вы, дядюшка? — как можно мягче проговорила женщина и, отстранившись так, чтобы он мог видеть её лицо, погладила рыцаря по руке. — Да, я понимаю, и Луи тоже понимает, что сейчас самый благоприятный момент, чтобы обрушиться на Алеппо...
Она сделал паузу, чтобы не говорить того, что, вне сомнения, сейчас скажет он.
— Другого такого момента не будет! — воскликнул князь. — Никто сейчас не сможет подать Нураддину быстрой помощи! Мосул исключается, поскольку Сайф ед-Дин увяз по уши со своими врагами на севере. Онур скорее пошлёт подмогу мне, чем такому соседу, а вернее всего, не пошлёт её никому, но нам и того довольно. Неверные из Икониума и их соседи, Данишменды, воюют то между собой, то объединяются друг с другом против грифонов. Одному Нураддину ни за что не выдержать натиска нашей с королём объединённой дружины!
Раймунд умолк, картина казалась ему такой ясной, он никак не мог взять в толк, почему кто-то из приезжих может думать иначе.
— У короля не так уж много войск, — напомнила Алиенора. — Вассалы могут не поддержать его. Брат Луи Робер де Дрё, Тьерри Фландрский, Анри Шампанский, Юго Лузиньянский и Гвильом де Куртенэ, родственник вашего соседа, Жослена, очень набожны, — женщина фыркнула: — Во всяком случае, считают себя таковыми. А потому их уши открыты для слов проповедников.
— Атаковать Дамаск — безумие! Онуру некуда будет деваться, он обратится к Нураддину, а их объединённые силы нам одолеть не удастся. Во всяком случае, быстро. Пока мы будем, как молодые бычки, бодать старый дуб на полянке, дерево пустит новые побеги. Язычники объединятся, и нам тогда придётся думать не о том, на кого нападать, а о том, от кого обороняться.
Такая перспектива казалась слишком мрачной даже умной Алиеоноре.
— У вас, дядюшка, пятьсот рыцарей, — начала считать она. — У Луи вместе с братом, Тьерри и Анри даже чуть больше. Уже тысяча. У Бальдуэна, — она старательно избегала упоминаний о матери иерусалимского короля, — не менее пяти сотен. Потом ещё братства Храма и Госпиталя, вместе они могут выставить в поле полтысячи всадников. Итого, уже две тысячи. Это не считая дружин графа Жослена, да другого вашего соседа и тёзки, Раймунда Триполисского. Я ещё не назвала Альфонсо-Журдена с его провансальцами, а они — добрые воины. К тому же Конрад Германский, он потерял всю пехоту, но кому был бы нужен этот сброд? Они лишь путаются под ногами у рыцарских дестриеров. У Конрада с вассалами тоже, верно, наберётся сотен пять? Не так ли? Три тысячи рыцарей! Такой силы, насколько мне известно, никто ещё не видывал в здешних местах со времён Первого похода!
Алиенору так воодушевили собственные подсчёты, что гладкие яблочки её нежных щёчек покрылись густым румянцем. Раймунд не выдержал, он привлёк к себе племянницу и страстно поцеловал её в губы. Она не отстранилась, наоборот, обхватив руками его могучую шею, ласкала её грубоватую кожу маленькими пальчиками.
Раймунд совсем потерял голову. Он не стал говорить ей, что был бы счастлив, если бы один только её супруг с братом и их дружины остались здесь. А уж если бы удалось переманить десяток-другой людей Тьерри и Анри, он заставил бы трусливого Жослена собрать все силы и тогда, глядишь, под знамёнами франков оказалось до десяти сотен тяжёлой конницы. Пехоты тоже удалось бы набрать тысяч семь-восемь. Относительно пеших войск племянница не права, кавалерия хороша на ровной местности. Штурмовать многолюдные города без жадной голоштанной массы простолюдинов трудно, если вообще возможно.
Впрочем, на Востоке к пешим солдатам относились иначе, чем в Европе. Здесь, в Леванте, их далеко не всегда считали ненужным балластом даже в поле. Одетые в гамбезоны, длинные камзолы из толстой кожи с нашитыми на них металлическими кольцами, держа в руках высокие щиты, пехотинцы прикрывали рыцарских жеребцов от смертоносных стрел языческой конницы. Кроме того, из-за спин копейщиков и щитоносцев арбалетчики и лучники довольно успешно стреляли по туркам.
Калькуляции королевы Франции, несомненно, имели под собой основания, однако существовали важные обстоятельства, которых прекрасная Алиенора не учитывала. Да трёх тысяч рыцарей хватит, чтобы разгромить в решительной сече и Онура, и наследников Зенги, но... беда в том, что эти три тысячи никогда не соберутся вместе. Бальдуэна не пустит на север мать. Магистры братств Храма и Госпиталя, Эврар де Барр и Раймунд дю Пюи, также прислушаются к песням патриарха, а нет, так дадут себя уговорить щедрыми земельными посулами и пожертвованиями из королевской казны. К тому же, пока на Востоке будет находиться сын Раймунда де Сен-Жилля, Альфонсо-Журден (ох, лучше бы он сюда и вовсе не приезжал!), нынешний правитель Триполи, внук бастарда всё того же Сен-Жилля, Раймунд Второй, не выйдет никуда дальше стен собственной столицы. К тому же он — муж Одьерн, сестры Мелисанды. Итак, от обоих потомков великого крестоносца Первого похода во Втором толку не жди, не было бы вреда.
Германцы, те — сущие дети на Востоке, с ними у Мелисанды хлопот не будет. Фульке скажет Конраду, что Алеппо — пустой звук, а Дамаск — город, упоминаемый в Священном Писании, и освобождение его из рук неверных — дело угодное Господу. Конрад, который очень смутно представляет себе, что вообще упомянуто в этом самом Писании, а что нет, первым ринется освобождать Дамаск.
«И никому, никому не придёт в голову, что, угождая таким образом Богу, они играют на руку дьяволу! — мелькнуло в голове у Раймунда. — Мелисанда! Мелисанда! Мелисанда! За всем она! Так, значит, правда?! И никто ничего не может сделать?! — спросил себя князь и сам же ответил: — Никто!»
Рыцарь вдруг понял, что всё, что говорила та блаженная, — истинная правда. Что же получается, если посчитать? В июле 1099 года Годфруа Бульонский и Танкред д’Отвилль первыми ворвались в Святой Город. В ноябре 1143 года свалился с коня Фульке Анжуйский, вот они первые сорок четыре года! Через год пала Эдесса — сатана явил королеве свою власть. Значит... правда и то, что через тринадцать лет...
Князь подумал о том, что его первенцу, Боэмунду, в 1187 году, когда истекут отпущенные врагом рода человеческого вторые сорок четыре года, исполнится сорок два. Что ж, зрелый муж сам примет решение, как поступать, а дочек... дочек надо просватать куда-нибудь за море, пусть даже за кого-нибудь из грифонов, пусть даже за диких князей из гиперборейских степей.
«Тринадцать лет. Уже прошло двенадцать! Год! Всего год!.. — стучало в голове Раймунда. — Констанс одной не справиться без меня. Ей придётся выходить замуж. Захочет ли новый муж потом отдать власть Боэмунду? Нет, не захочет...»
Мысли о будущем детей захлестнули сознание князя. Он, сам не понимая, что делает, только крепче прижимал к себе племянницу и вновь и вновь целовал её капризные губки и розовые щёчки. Алиенора не отстранялась, она вдруг почувствовала, он знает нечто такое, что не хочет доверить ей. И не потому, что считает её глупой и не способной понять его, а потому, что ему, как любому рыцарю, никогда не придёт в голову позволить женщине сесть на коня и вместе с ним очертя голову броситься в пасть огнедышащего дракона. Потому что, если воин сумеет одолеть чудище в неравной схватке, он положит к ногам своей дамы его отрубленную голову, если нет — погибнет, а она так никогда и не узнает, что было у него на душе в тот последний день перед роковой битвой. Не узнает, если не почувствует... А Алиенора чувствовала.
Но... почему же последний? Да, последний, последний, она чувствовала и это!
В тот момент королева поняла, что нужна князю не только как дама сердца. Кроме того, ей стало ясно, что, несмотря на страстные поцелуи, этот, несомненно, храбрый и, безусловно, благородный рыцарь не осмелится пойти с ней дальше, хотя Алиенора и не сомневалась в том, что с другими дамами он робости не проявлял. Даже в Париже она, спустя долгие годы после дядиного отъезда на Восток, немало слышала о его подвигах при дворе английского короля. Да что Англия? Во Франции, особенно в Гиени, не говоря уж о Пуатье, тоже прекрасно помнили похитителя женских сердец.
Неожиданная дядюшкина робость, в свою очередь, подталкивала женщину к рискованным действиям. Она принялась ловко распутывать завязки его камзола[29], её пальчики забирались к нему под рубашку, спускались ниже.
Воодушевлённый её безрассудством, Раймунд стал смелее. Закрыв глаза, точно надеясь обмануть себя, заставить забыть, кого он так жарко обнимает и столь страстно целует, князь проник под юбку племянницы и гладил нежную кожу голеней, ласкал круглые, казавшиеся ему детскими коленки.
Грубые пальцы воина, привыкшие более к древку копья и рукояти меча, поднимались всё выше и выше, и скоро он уже мял её крутые бёдра и упругие ягодицы.
— Нора, Нора, Нора, — едва успевая перевести дыхание, шептал князь в те мгновения, когда губы его отрывались от её сахарных уст. — Нора, милая моя Нора, кто есть на свете лучше тебя?!
— Возьмёшь меня прямо здесь? — спрашивала она, страстно дыша. — Да?
Нет, этой женщине решительным образом нельзя было отказать в практичности. Даже и в такой момент королева не забыла о том, что она и князь выбрали не самое подходящее для любовных утех место.
Тут, в самой глубине сада, куда никогда не заходили слуги, ухаживавшие за деревьями, по ромейской, сплошь построенной на стремлении произвести внешний эффект, традиции, содержавшие в порядке наиболее близко расположенные к дворцу растения, находился маленький, никогда на памяти Раймунда не работавший фонтанчик, устроенный здесь, надо полагать, римлянами. Хотя, кто знает, возможно, даже и не ими, может статься, он был сработан руками ещё первых поселенцев Антиохии, древних македонян и греков. Ни князь, ни его гостья не разбирались в античной скульптуре.
Обломки статуй лежали тут и там так, как, вероятно, оставили их какие-нибудь из очередных завоевателей. Может, арабы, а может, дикие варанги[30], наёмники грифонов, или турки, или пришедшие следом за ними крестоносцы Первого похода, которые забрались сюда, рассчитывая встретить тут если уж не амфоры с золотыми монетами, то хотя бы красивых рабынь, затаившихся в зарослях и надеявшихся там пересидеть буйство захватчиков.
Кроме статуй подле фонтана находились мраморные ложа, или скамьи. На них так любили возлежать древние, прячась в тени от дневного зноя, отпивая неторопливыми глотками выдержанное вино и наслаждаясь философской беседой. Камень почти всюду потрескался, время и люди пощадили только одно ложе, где, на уложенных слугами подушках, и устроились Раймунд с Алиенорой. Место это, хотя и очень уединённое, трудно было счесть самым удобным для занятий любовью. Несмотря ни на что, мужчина не хотел прерывать объятий и ласк. Впрочем, и дама тоже.
— Да, Нора, да, — прошептал он. — Здесь! Сейчас!
— Хорошо, милый, — ответила женщина, забыв добавить привычное «дядюшка», и обеими руками настойчиво надавила на плечи рыцаря, укладывая его на ложе. — Мне нельзя испортить платье, слуги могут заметить. А вы в случае чего скажете, что упали...
Раймунд не стал спрашивать, почему она не могла бы сказать того же. Как и для всякого рыцаря, желание дамы являлось для него законом.
В тот момент, когда утешительница уже собиралась оседлать своего партнёра, она, не совсем ещё утратившая от страсти рассудок, вдруг услышала в глубине зарослей какой-то шум. Чей-то злобный шёпот, потом словно бы удивлённый возглас, и сразу вслед за ним тихий стон.
Так и не успевшие превратиться в любовников, дядя и племянница немедленно забыли о своих намерениях. Страсть тотчас же улетучилась из их сердец, уступив место страху разоблачения.
— Оставайтесь здесь, Нора, — строго приказал Раймунд. — Вашей жизни в моём саду угрожать ничто не может. Я боюсь другого...
Он не договорил, да слов и не требовалось. Алиенора прекрасно поняла, что всё это время или какую-то часть его, пока они, столь неосмотрительно забыв обо всём, предавались страстным объятиям, некто внимательно наблюдал за ними. Главное сейчас заключалось в том, чтобы выяснить, кто стонал, если враг — замечательно, если друг...
Королева обо всём догадалась по лицу князя, едва тот вернулся.
— Мой оруженосец, лучший из лучших и вернейший из верных... — проговорил Раймунд озабоченно. — Он мёртв.
— Он ничего не сказал перед смертью? — с надеждой спросила Алиенора. — Кто мог напасть на него?
Раймунд покачал головой.
— Одно, я думаю, несомненно, — произнёс он, немного подумав. — Это была женщина.
— Женщина? — удивилась королева. — Почему вы так решили?
Впрочем, она и сама поняла причину уверенности князя, увидев клочок тонкой ткани в руке рыцаря.
— Дайте мне платочек, — попросила Алиенора.
— Бесполезно, — хмуро ответил князь, однако всё же исполнил просьбу племянницы. — Тут нет никакого намёка на владельца, кроме вот этого. Одно ясно, это первая буква имени, но какого? — Королева естественно думала так же, но что означала эта большая буква «I»? Изабелла? Изольда? Ивонна? Илона? Иоанна? — Дама. Скорее всего из приближённых... княгини.
Князь намеренно не стал называть жену по имени. Он думал, что любил её, но понял сегодня, что никогда не испытывал к ней ничего похожего на чувство, которое вызвала в нём племянница. Он привык заботиться о супруге, однако мысли о скорой смерти заставляли его беспокоиться в первую очередь о детях, а потом уже о Констанс, причём, прежде всего, как о матери Боэмунда и девочек.
— Да, — королева задумчиво кивнула, — у французских дам не в обычае метить таким образом предметы туалета. Это здешнее изобретение. Вероятно, оно происходит из необходимости всё время вести учёт добра, вследствие большого количества слуг-грифонов и их необыкновенной вороватости.
Раймунд сделался ещё мрачнее, умозаключение королевы Франции относительно слуг его не радовало, но куда сильнее удручало другое: он и представить себе не мог, чья рука сразила оруженосца.
— Зарезан тонким кинжалом, — нехотя проговорил князь. — Я бы даже подумал, что это ассасин...[31] Но они предпочитают убивать, вонзая клинок в спину, кроме того...
— Ассасин? — удивилась Алиеонора. — Я слышала, они охотятся только за высокими особами. Может быть, он имел целью напасть на вас?
— Но это же женщина? — не слишком уверенно произнёс князь. — Вот же платок? Да и господин ассасинов, курд Алиб Вафа, хотя и молится Аллаху, ненавидит Нураддина больше всех на свете. Нет, Али нет резона убивать меня. К тому же незнакомый мужчина не смог бы пробраться сюда, стражники заметили бы его и обязательно остановили.
— Надо спросить их, кого они видели выходившим отсюда! — просияла королева. — Идёмте скорее. Мы всё узнаем! Ваш слуга был знаком с тем, кто убил его!
— С чего вы так решили? — с недоумением осведомился дядя.
— Он был силён, ваш слуга?
— Да. Конечно. Очень силён, он — настоящий воин.
— Я слышала нечто похожее на возглас удивления! — с жаром воскликнула племянница. — Он сказал что-то вроде: «Это ты?» или «Это вы?». Больше того, потому его и убили. Он видел ту, которая шпионила за нами, но не ожидал, что она нападёт на него. Иначе, как объяснить то, что женщине удалось справиться с сильным мужчиной? Ведь если бы это и правда был ассасин, он напал бы сзади и постарался бы уничтожить неожиданную помеху тихо, чтобы иметь возможность подобраться к вам. Кроме того, я слышала, что они отправляются вершить свои дьявольские дела чаще группами, чем в одиночку. Нет, всё было так, как я говорю! Идёмте скорее, расспросим стражников и всё узнаем!
Стражу они расспросили, но... не узнали ничего. В сад кроме слуг, которым полагалось заниматься обхаживанием деревьев, не заходил никто. Допрос садовников тоже ничего не дал, была парочка новых мальчиков, совсем ещё отроков, но одного в тот день посылали зачем-то на базар, а другой просто исчез, даже родители не знали, где он мог быть. Никаких женщин, тем более посторонних, ни стража, ни слуги не видели. И всё-таки то, что кто-то определённо проник в сад, чтобы шпионить за князем и королевой, ни у неё, ни у него сомнения не вызывало.
IV
Молодой человек в дорожном платье, весьма смахивавшем на то, которое носили мусульмане, опустился на колени перед сидевшим на походном стульце высоким, темнокожим, почти безбородым мужчиной.
Определить, сыном какого народа был юноша и какому богу молился он, по внешности решительно не представлялось возможным. Худой, чернобровый и черноглазый, ещё безусый, но с уже заметным тёмным пушком, пробивавшимся над верхней губой, он мог оказаться как ромеем, так и уроженцем Киликии, или происходить из армян, населявших земли между Евфратом и Балихом, совсем недавно отвоёванные у христиан воинами ислама.
Однако он мог быть и далёким потомком аборигенов, живших здесь ещё за многие века до прихода воинственных аравийских бедуинов, ведомых неутомимым Мухаммедом. Они всё ещё обращаются к своему распятому богу на языке, которым пользовался он сам (мусульмане его таковым не считают, но чтят как одного из пророков). Теперь уже люд этот называют сирийцами, а франки, по невежеству, именуют вавилонянами.
Хозяин шатра прожил на свете всего тридцать лет. Он редко смеялся, даже улыбался не часто. Подданные привыкли видеть на лице его грустное выражение, словно бы он тяготился великой властью, возложенной на него судьбой, и предпочёл бы вести частную жизнь обычного человека, нежели повелевать всеми этими взбалмошными курдскими и гурецкими эмирами, вечно ссорившимися друг с другом, и заставлять их слушаться его.
И тем не менее, как часто случается, именно он, более, чем кто-либо из современников, в середине двенадцатого века в стране, называемой пришельцами с Запада Вавилоном, подходил для того дела, для которого выбрал его Аллах. Звался этот человек атабеком[32] Нур ед-Дином Абу Аль-Касим Махмудом и был вторым сыном неистового Имад ед-Дина Зенги[33].
Теперь же, весенним вечером 1148 года от рождения пророка Исы, в начале месяца зуль-хиджжа 542 года лунной хиджры, Нур ед-Дина не интересовали ни национальность, ни даже вера юноши, приклонившего перед ним колени. Повелитель Алеппо и Эдессы хотел знать другое.
Молодой человек не так уж плохо говорил по-арабски и сумел без переводчика объяснить, что род его происходит из Киликии, но давно уже обосновался в Антиохии, откуда и ехал он, Рубен, когда мусульманские конники схватили его. Парень уверял, что специально искал встречи с самим атабеком. И не видать бы армянину «справедливого короля» Нур ед-Дина как своих ушей, если бы не его настойчивость и не сообразительность сотника, отряд которого захватил трёх всадников (юношу и двух его спутников), уверявших, что они посланы с важным известием лично к Нур ед-Дину.
А тот ждал, очень ждал известий с запада.
— Ты говоришь, что ты гонец моего человека из Анатакии? — произнёс атабек. — Но почему же при тебе не оказалось тайного знака? И где послание, которое ты должен мне передать?
— Послание со мной, о великий из великих, — проговорил юноша. — И знак тоже.
— Не надо громких слов, называй меня просто... Махмуд, — поморщился «справедливый король» и не без удивления спросил: — Почему же ты не показал знак моим воинам? Ведь они могли бы убить тебя.
— Напрасно, — ответил изрядно поражённый Рубен. — Тогда бы ты не услышал важных новостей, потому что послание, которое я привёз тебе, здесь. — С этими словами гонец коснулся пальцами серого от пыли тюрбана у себя на голове, а затем размотал пояс и, подняв рубаху, указал на тёмное пятно, находившееся на несколько вершков ниже левого соска. — Вот твой знак, о великий... Махмуд.
Пятно, если посмотреть на него повнимательнее, напоминало что-то вроде кольца, больше похожего на овал, с заключёнными в нём двумя неровными полумесяцами. Оказалось, что свежее, ещё не успевшее зажить клеймо просто выжжено на теле Рубена. Оно и заменило утраченный его отцом, Аршаком, знак.
То, с каким достоинством отвечал юноша, и то, как он держался, понравилось атабеку. В гонце чувствовалось презрение к смерти, свойственное настоящим солдатам.
Приказав ему подняться и удалив стражу, Нур ед-Дин велел гонцу говорить. Внимательно выслушав донесение о численности войск, собравшихся в Антиохии пилигримов и мысленно сопоставив цифры с уже имевшимися у него, атабек удовлетворённо кивнул. Всё сходилось. Когда юноша сделал паузу, Нур ед-Дин неожиданно спросил:
— Твой отец воин?
— Нет, — со вздохом ответил Рубен. — Мне не повезло, мой отец всего лишь корчмарь...
Видя, что юноша хочет что-то сказать, повелитель Алеппо не стал торопить его. Гонцу требовалось время, чтобы перевести свои мысли на язык, понятный собеседнику, думать по-арабски он не умел.
— Но говорят, что мама... светлая ей память, — он наскоро перекрестился. — Говорят, что я появился на свет, потому что она согрешила с одним из людей правителя Армении, который приезжал в Антиохию от князя Левона, когда мой отец ездил по торговым делам на Кипр. Тогда ещё был жив дедушка, он заправлял в корчме и на постоялом дворе. Он и старший брат отца... Конечно, нехорошо так говорить о своей матери, тем более что она умерла... Но папа и при её жизни не раз называл меня ублюдком. Он... не любит меня, никогда не любил, не то, что Нерзеса...
— Это, верно, твой брат? — спросил Нур ед-Дин и продолжал почти с утвердительной интонацией: — Поэтому тебя и послали?
— Да. Отцу всё равно, если я погибну. Он даже обрадуется! — Мне показалось, что ты не очень-то страшишься смерти.
— Нет, велик... великий Махмуд! — вскинулся юноша. — Я не боюсь умереть в бою, как воин, но... просто так мне умирать не хочется.
«Никому не хочется умирать просто так, — подумал атабек, и лицо его стало ещё более печальным, чем обычно. — И всё равно умирают...»
Он спросил:
— А что стало с настоящим гонцом?
— Он погиб... — немного помедлив, ответил Рубен. По дороге он придумал совершенно фантастическую историю относительно обстоятельств, имевших место на постоялом дворе отца. Однако Юлианна не советовала врать, да юноша и сам почувствовал, что Нур ед-Дин не тот человек, перед которым стоит лукавить. — Его зарубил рыцарь, снимавший лучшую комнату у нас наверху.
— Вот как? Как же это случилось?
Рубен подробно пересказал все известные ему подробности схватки в корчме, произошедшей накануне того, как на него возложили нежданную миссию.
— Но они же могут обнаружить послание? — спросил Нур ед-Дин с беспокойством. Ему вовсе не хотелось потерять ценного информатора, тем более что сведения, поставляемые Юлианной, всегда оказывались верны. — Когда вино кончится, они поймут, что внутри меха что-то есть?
— Не думаю, — покачал головой гонец, — они либо вновь наполнят его, либо выбросят. Они воины, а не...
И хотя молодой человек не договорил, собеседник прекрасно понял, что он хотел сказать. От атабека не укрылось восхищение, с которым Рубен говорил об убийце гонца.
Он вообще заметил, что юноша, когда ему не хватало арабских слов, часто пользовался греческими или франкскими, особенно для обозначения вещей более свойственных системе понятий тех народов. В частности, Нур ед-Дин сразу же обратил внимание на то, что, открывая ему пикантные подробности своего появления на свет, Рубен назвал своего предполагаемого отца «l’ hom di princeps», что на языке франков означало: «человек князя», но имело смысл, ставший понятным всем и каждому на Востоке за те пятьдесят лет, что прошли с момента появления здесь вооружённых паломников с Запада. Слово «человек» в том значении, в котором его употребил молодой армянин, означало — «вассал», а это, в свою очередь, показывало, что в сознании большинства жителей, по крайней мере из числа христианского населения, утвердилась принесённая европейцами модель взаимоотношений между представителями знати и правителями. Человек служил только своему сеньору, но никак не его господину.
Большинство защитников Эдессы были армянами по происхождению, но они считали себя рыцарями, сражались, как полагалось рыцарям, и умирали с улыбкой на устах. Их доблесть не могла идти ни в какое сравнение с той, которую пришлось встречать туркам накануне прихода крестоносцев, тогда христиане едва сопротивлялись, они скорее спешили предать один другого, стараясь заслужить этим благосклонность сильного врага. Турки тогда были так же сильны, как и франки Первого похода. Но Нур ед-Дин не мог не отметить этого отрадного обстоятельства, наблюдался и обратный процесс. Потомки неистовых пилигримов, перед которыми трепетали турецкие эмиры, не имели уже и половины доблести отцов. Всё, чего хотели они, торговать и богатеть, наслаждаясь жизнью на благодатном Востоке.
Если бы ни помощь с Запада, если бы ни пришельцы, словно бы подпитывавшие молодой горячей кровью застывшие в неге тела «разжиревших» на ласковом левантийском солнышке соплеменников, борьбу с ними стало бы возможным завершить при жизни одного поколения, при его, Нур ед-Дина, жизни. По крайней мере, здесь, в Северной Сирии. Но он не тешил себя надеждой, зная, что франки ещё сильны и будут оставаться опасными, пока не иссякнет поток искателей приключений с Запада.
Все эти мысли частенько приходили в голову повелителю Алеппо и возвращённой Эдессы. Сейчас же он внимательно слушал юношу, которому велел не спеша и ничего не упуская изложить самые свежие новости, ставшие известными Юлианне буквально накануне отъезда Рубена. Вести обнадёживали. Что ж, будет просто замечательно, если франки и в самом деле не послушаются Раймунда! А они его, скорее всего, не послушаются! Да, после того, что сделали князь Антиохии и французская королева, едва ли у него есть какие-нибудь шансы сохранить благорасположение короля.
«Странные порядки у этих франков, — подумал атабек в который уже раз. — Что бы я сделал с эмиром, решившимся посягнуть на честь одной из моих жён? А если бы мне сказали что-нибудь похожее о моей любимой жене?»
Нур ед-Дин так ни до чего и не додумался, он просто не мог себе представить, что кто-то может так жить, и искренне посочувствовал мелику Луису, в то время как эмир Анатакии Рамон показался ему ещё гаже, чем раньше. Мысли атабека вернулись к происшествию в гостинице.
— Скажи-ка мне, Рубен, — начал он после некоторой паузы. — А как зовут рыцаря, который убил гонца Юлианны?
— Ренольдо, господин, — охотно ответил гонец. — Мой отец... вернее, корчмарь Аршак... он называл этого господина Арнаутом или Арно и говорил, будто так на языке наших предков именовался один из злых духов, волков-оборотней, в которых верил мой народ, пока не принял Христа.
— Арно? — повторил повелитель Алеппо и подумал вдруг, что ещё услышит это имя. — Арно...
Однако он тут же забыл о молодом буяне. Отослав гонца, атабек вышел на улицу и посмотрел в чёрное, глубокое, усыпанное мириадами звёзд сирийское небо.
Марс сиял на небосклоне рубиновым зраком, и Свет веры понял — настало его время.
Пусть же взойдёт звезда правоверных! Если так хочет Аллах!
V
Утром, когда все собрались на ассамблею, где Раймунд с Алиенорой просто не могли не присутствовать, дядя, едва взглянув на племянницу, сразу понял, что той пришлось пережить немало неприятных минут.
Впрочем, как это частенько бывает, до князя, как до одного из самых заинтересованных лиц, главные новости долетели в последнюю очередь. Уже вечером все слуги во дворце только и судачили о том, как французский король, словно простой горожанин или солдат, выучил жену. Иные смаковали подробности, кое-что придумывали, но в основном передавали историю правдиво.
Алиенора так и не узнала, кто информировал мужа. Она, конечно же, всё отрицала и требовала очной ставки с клеветником. Как и следовало ожидать, Алиенора её не удостоилась и тотчас же заявила, что ревность супруга необоснованна, за что и получила звонкую пощёчину. Луи на этом не остановился, он высказал жене всё, что думал о ней, она ему тоже. В итоге король в бессильной злобе оттаскал королеву за волосы.
Слуги были абсолютно правы, сравнивая этот скандал в благородном семействе с выяснением отношений между каким-нибудь шорником или плотником с их супругами. Разница заключалась в последствиях. Колебания Людовика кончились ещё до начала ассамблеи. Но Раймунд слишком поздно понял это. Ревность короля Франции качнула маятник времени, — отныне часы и минутки, слагавшиеся в дни и месяцы, побежали быстрее, и всё, чтобы ни делалось теперь на Востоке, не могло отвратить неизбежного. Виной же великих перемен стал каприз прекрасной Алиеноры[34].
Патриарх Фульке, человек недостаточно грамотный в вопросах военной стратегии, прекрасно понимал, что сохранит он свой нынешний пост или нет, целиком и полностью зависит от покровительницы, королевы Иерусалимской.
Кроме того, он, как и предполагал Раймунд, не сомневался в том, что цель похода — освобождать святые для христианства места.
Как объяснить такому человеку, что Дамаск давным-давно уже не нуждается ни в каких освободителях, так как чуть ли не полтысячелетия находится в руках мусульман, а местные христиане, веками живущие рядом с последними, научились ладить с ними? Как объяснить ему, что, напав на эмира Онура, франки неминуемо толкнут его в объятия северного соседа, заклятого врага — Нур ед-Дина?
Как объяснить человеку, которому кажется, что достаточно соблюдать церковные предписания и хорошо молиться, угождая тем Богу, который немедленно дарует победу правому, что не в храме, а на поле боя решаются исходы баталий? Да и какой смысл, ведь монсеньор патриарх Иерусалимский и так прекрасно знает, куда следует вести войска, а ещё лучше знает это его набожная покровительница, христианнейшая Мелисанда.
Фульке, похожий на ромея и лицом, и статью, и манерами, вышел вперёд и заговорил, обращаясь ко всем присутствовавшим тоном председателя суда, ведущего процесс.
— Мы все выслушали сиятельного князя, нашего гостеприимного хозяина, — произнёс патриарх Иерусалимский. — Он убедил многих рыцарей, в том числе и весьма знатных, в том, что напасть на Дамаск означает оттолкнуть друга.
Поскольку Фульке сделал паузу, князь счёл нужным внести уточнение.
— Я говорил не о друге, а о союзнике, — твёрдо начал он и, окидывая тяжёлым взглядом собравшихся, продолжил: — Но простим его святейшеству оговорку, коль скоро они не очень разбираются в правилах ведения войны. Тем не менее речь идёт о нашем единственном союзнике в лагере магометан. Эмир Онур очень опасается усиления Нураддина и заинтересован в балансе сил...
— О каком балансе говорит, светлейший князь?! — закричал безвкусно, но очень ярко и богато одетый молодой человек, вскакивая со скамьи. — Разве христианин может выбирать между своим долгом и выгодой?!
— Да! Верно, верно говорит граф Робер, брат их величества! — закричали многие. — Его святейшество прав, наш долг идти на Дамаск, как и предлагают их величества король Бальдуэн и королева Мелисанда!
«Бальдуэн? — с горечью подумал Раймунд. — Как бы не так! Бальдуэн пока что во всём слушается своей добродетельнейшей матушки! Но что же случилось? Робер был одним из тех, кто ещё несколько дней назад во всю глотку вопил: "На Алеппо! Раздавим неверных! С корнем вырвем языческое семя!” Неужели... Неужели они не понимают?»
Патриарх примирительно поднял руки, как-никак слово принадлежало ему. Когда рыцари угомонились, он спросил Раймунда:
— А не скажет ли нам ваше сиятельство, почему вы так опасаетесь союза князя неверных Онура с другим их князем Нураддином, в том случае, если богоспасаемое воинство пилигримов и баронов Утремера атакует первого?
Фульке сделал многозначительную паузу и продолжил:
— Но совершенно не страшитесь союза князя неверных Онура с князем неверных Нураддином, если атакован будет последний? Ответьте нам, любезный наш хозяин.
Вопрос вызвал бурную реакцию со стороны собравшихся, судя по их поведению, Раймунд мог сделать вывод, что сторонников его предложения почти не осталось, даже некоторых из его вассалов каверзный вопрос патриарха поставил в тупик Ох, скоры рыцари на решения!
— Извольте, — князь поднялся. — Я готов объяснить и вам, ваше святейшество, и другим, хотя, признаться, не понимаю, почему столь очевидная вещь вызывает вопросы у тех, кто держит меч. Байи Дамаска предпочтительней союз с нами против смутьяна из Алеппо, а именно таковым он считает Нураддина, чем с последним против нас, потому что наше поражение принесёт больше выгод Алеппо, чем Дамаску. Точно так же и нам куда важнее сокрушить сильного Нураддина, нежели слабого Онура. Кроме того, если завтра пилигримы и бароны Утремера атакуют упомянутый в Писании город, многочисленное население единодушно выйдет на стены, чтобы отразить нападение неверных, то есть нас с вами. Если же следом на помощь к городу придёт Нураддин, где гарантия, что среди жителей не сыщутся желающие тайно распахнуть перед ним ворота? И что тогда? А вот что! Вся Сирия объединится под скипетром одного правителя! Онуру не нужен Алеппо, зато Дамаск Нураддину необходим. Он алчет власти, равной королевской! Хочет сделаться султаном!
Зал молчал, а Раймунд, пользуясь тем, что все его внимательно слушают, хотя некоторые, как он видел, не вполне понимали, куда он клонит, дав им подумать, продолжал:
— Одним словом, ясно же, что Нураддин на зов Онура придёт, вернее примчится, а вот Онур едва ли станет спешить, хотя северный сосед, подвергнувшись нашей атаке, безусловно, пошлёт к нему гонцов. Если мы нападём быстро, то сможем уничтожить войско Нураддина, взять Алеппо, вернуть Эдессу и другие крепости, завоёванные неверными за последние годы.
Раймунд сел. Он видел, что достиг немалого успеха своей речью.
Однако патриарх вовсе и не собирался сдаваться. Князь недооценил уровня подготовки посланца Высшей Курии, главного законодательного, исполнительного и судебного органа Иерусалимского королевства, председателем которого, разумеется, являлся ныне здравствующий король и... его матушка. Фульке имел инструкции на все случаи жизни.
— Хорошо, — согласился он. — Забудем о христианском долге. Забудем о том, в чём напутствовал предприятие пилигримов римский апостолик, отмахнёмся от проповедей святого Бернара Клервосского. Что они нам?.. Представим себе, что наши уважаемые гости пришли только за тем, чтобы помочь какому-нибудь из князей здешней земли справиться с соседями. Поговорим о стратегии. Признаюсь, мне понятно беспокойство нашего гостеприимного хозяина. Нураддин и его столица всего в двадцати лье от сего богоспасаемого града, где ныне по воле Божьей собрались мы. Какой из властителей не хочет отодвинуть границы своих земель подальше? На двадцать лье? На пятьдесят? На сто? А почему не на сто пятьдесят?
Патриарх, как и князь, в свою очередь выдержал паузу.
— Соблазнительная мысль, особенно когда под рукой столько добрых воинов, готовых биться с язычниками, — подняв палец к потолку, вновь заговорил он. — Того же, не стану скрывать от вас, хотел бы и король Бальдуэн. Его величеству точно так же, как и его сиятельству, не нравится, что от языческого Дамаска до ближайших городов Святой Земли, таких, как Назарет и Вифлеем, одни имена которых уже сами по себе святы для любого христианина, рукой подать. Они даже ближе, достаточно дневного перехода, чтобы достичь их стен.
Святейший, конечно, бессовестно врал, его красноречие ориентировалось на пилигримов, никогда прежде не бывавших в Палестине и Галилее и не знавших, что Назарет, Иерусалим и Вифлеем отстоят от Дамаска на сто, сто сорок пять и сто шестьдесят миль соответственно. Подойти к ним незамеченными войска Онура, если бы он захотел напасть, ни за что бы не смогли, а от набегов туркоманских (или туркменских) орд, не подчиняющихся ни Нур ед-Дину, ни правителю Дамаска, не спасут никакие завоевания, никакие продвижения границ дальше на восток. Кроме того, Онур и не хотел ни с кем воевать. Он хотел одного: жить, и по возможности спокойно. Того же хотели и граждане Утремера. Но гости желали подраться. Это бы ещё полбеды, объектов для применения их сил хватало, но они непременно хотели кого-нибудь освободить.
Раймунд не спешил уличать оратора во лжи, полагая, и не без оснований, что это ничего бы не дало. Фульке всё равно вывернулся бы, завёл бы речь о других городах, действительно находившихся в опасной близости от границ.
Гораздо интереснее было то, что сказал патриарх дальше.
— Сокрушив Алеппо, что же получим мы? — спросил он и сам же себе ответил: — Передвинем границы Антиохийского княжества, которое будет тогда иметь дело с Мардином, Мосулом, с самим Багдадом, наконец! Чтобы одолеть их всех, нам понадобится перевезти сюда половину подданных, скажем, короля Франции.
Князь не мог не отметить, как встрепенулся при этих словах Луи.
Патриарх Иерусалимский продолжал:
— Сокрушив же Дамаск, мы не только отвоюем упомянутый в Священном Писании город, чем нанесём серьёзный урон неверным, показав им, в каком мраке пребывают их умы и души, но мы также поднимем престиж христианского оружия на высоту, на которую вознесли его пилигримы Первого похода.
Сравнение с крестоносцами Первого похода вызвало всеобщий восторг гостей. Свои, как отметил князь, реагировали куда спокойнее.
«Не пойдут, — понял он с облегчением, но тут же помрачнел: — Но и эти не останутся».
Однако у Фульке за пазухой имелся и ещё один камешек, который монсеньор был готов бросить в огород гостеприимного хозяина.
— Но я обещал отбросить рассуждения о долге, — напомнил он, вновь обретая контроль над расшумевшейся аудиторией. — Стратегия, вот что, как уверяют нас некоторые, главное. Внимание. Захватив Дамаск, мы не только совершим богоугодное дело, но и отрежем северных варваров от их единоверцев на юге, мы разрубим Вавилонию пополам. Вот в чём настоящая стратегия, мессиры рыцари! Это не мои слова, это слова христианнейшего властителя, правящего в Святом Городе и в Святой Земле, избранного баронами Утремера короля Бальдуэна!
Едва Фульке закончил, поднялся всеобщий гвалт, рыцари вскочили и принялись размахивать руками, делая вид, что рубят что-то мечами или секирами.
— На Дамаск! На Дамаск! На Дамаск! — ревели десятки глоток. — На Дамаск! На Дамаск! На Дамаск!
Вопили все. В основном, конечно, молодёжь, но больше всего внимание Раймунда привлёк молодой безбородый красавец с длинными пшеничными усами и чуть более светлой шевелюрой. Локоны волос каваллария выглядывали из-под шапочки, не желая ютиться под цивильным головным убором, который явно был привычен рыцарю куда меньше, чем шлем. Раймунд узнал рыцаря; именно его городская стража арестовала на днях за учинённую в гостинице резню. Князь выслушал сообщение и велел передать смутьяна на суд его сюзерена.
— На Дамаск! — Ренольд и правда усердствовал чуть не больше всех. — На Дамаск!
Да и отчего же не покричать? Из тюрьмы его выпустили на следующий же день, и он удостоился беседы с Людовиком. Король находился в обществе брата, Роберта, графа Перша и Дрё, Тьерри Эльзаского, Тибальта де Блуа и Гвильома де Куртенэ. На поддержку последнего Ренольд особенно надеялся — всё-таки соседи, Шатийон всего в каких-нибудь семи лье от столицы вотчинных французских владений Куртэне, весьма известного на Востоке рода[35].
Присутствовала даже Алиенора. При ней король, конечно, напустил на себя строгости, решив постращать вассала за произвол. Однако Луи оказался плохим лицедеем, к тому же Ренольд скоро почувствовал, что и прочие рыцари скорее сочувствуют ему, чем осуждают. Королеве же буян явно понравился, и она, нахмурив бровки, попеняла ему за поведение, недостойное гостя, а потом со вздохом заметила, как бы ни к кому особенно не обращаясь: «Господи, эти ужасные грифоны способны вывести из себя даже святого. Что уж говорить о рыцарях?» Тут уж никто не стал долее скрывать своих подлинных чувств. Таким образом Ренольд был полностью оправдан и... воспользовался удобным случаем, чтобы попросить у короля в долг несколько золотых. Последний, конечно, не отказал, и прежде всего из-за присутствия супруги, ему не хотелось показаться перед ней скрягой.
Теперь Ренольд, который, как и все прочие придворные, прекрасно знал о ссоре венценосной четы, искренне сочувствовал Алиеноре. Лицо её побледнело и выглядело очень грустным, отчего, правда, лишь сделалось красивее. Оно стало просто прекрасным, хотя в том, что касалось форм... Если признаться, то, на вкус нашего кельта, жена его сюзерена была так себе. Слишком худа, но королю, видно, нравились такие. Что ж, это его дело. И его забота терпеть всех этих трубадуришек, что увиваются вокруг его супруги, превознося её красоту. В том, какой на деле это гнусный народишко, молодой рыцарь убедился ещё во Франции.
Такие смотрят тебе в глаза, и уста их льют мёд. Послушать их, так у тебя лицо баловня судьбы, и по нему сразу видно, какой ты доблестный воин: такой уж, верно, побывал в славных сечах, соблазнил тысячу красавиц, сразил своим мечом целую тьму сарацин, а богатство, захваченное у них, расточил на пиры с добрыми друзьями. Так говорят труверы, словно мёд льют. А что же на самом деле? На самом деле, всё, что им нужно, выпить за твой счёт, а потом же тебя и обсмеять. Вот и с Алиенорой то же самое. Получил тычка иной не в меру распустивший руки и язык поэтишко, и пошла слава о супруге Людовика. Хотя... если служанкам, вроде Марго, можно, то чем королева хуже? Она ведь тоже женщина.
Рыцарь вспомнил задницу проказницы-служанки княгини Констанс и подумал о том, что если бы Алиенора была не женой его сюзерена, не королевой, а просто, скажем, дочерью герцога Аквитании или даже женой какого-нибудь другого монарха, он не отказался бы попробовать её на вкус, пусть даже за такое могут оттяпать голову.
Хотя уж если бы Господь призвал его к себе и велел, к примеру, занять место Адама, при этом дав возможность выбирать себе Еву, Ренольд скорее предпочёл бы не Алиенору, а Марго. И не только из-за форм. Как знать, чего захочется своевольной гиеньской красотке? Вдруг да потянет она за собой в Эдем всю свою бойкую и языкастую свору? Нет, если бы он, Ренольд, оказался в раю или стал бы вдруг хотя бы графом (последнее предпочтительнее), то велел бы взашей гнать из своих владений всех болтунов — поэтишек и попов. И от тех и от других никакого прока. Впрочем, жонглёры и труверы проживаются милостью властителей, королей или графов, а святоши... этих голыми руками не возьмёшь!
«И как им удаётся собирать такие богатства? — недоумевал молодой пилигрим. — Им не надо ни с кем сражаться, чтобы разбогатеть. Людишки сами несут им деньги. Барону своему небось так не отдадут?! Все жалуются на неурожаи, да что, мол, скот не родит и всякое такое, а в церковь вырядятся, как сеньоры, и попу тащат кто серебреник, кто золотой! Лукавые черти! Вот бы заставить святош поделиться с рыцарями! Это ж какие дружины можно снарядить?! Хватит, чтобы завоевать и Бизантиум и Вавилон!»
Вавилона Ренольд пока что не видел, но Бизантиум поразил его воображение. Молодой человек резонно полагал, что если уж столица базилевса ромеев так велика и богата, то Вавилон, надо думать, ещё больше и ещё богаче. Если бы младшего сына графа Годфруа спросили, где он, тот самый Вавилон, то, по здравом размышлении, сеньор Шатийона пожалуй бы лишь указал на Восток и ответил: «Ну... там где-то... наверное...»
Тут тоже выстраивалась своеобразная, хотя и вполне привычная по меркам средневекового рыцарства лестница: простой миль[36] думал, что кастелэн[37], которому он служил, знал, где находится Вавилон. Владелец замка, в свою очередь, полагал, что география — не его ума дело, и указывал любопытным на своего барона или графа, мол, видите того знатного сеньора на хорошем коне? Вот у этого господина и спрашивайте. Барон же искренне считал, что раз король и прелаты позвали его на войну, то им наверняка ведома её конечная цель. А как же, не на то ли и сюзерен, чтобы знать, куда вести своих вассалов? Конечно, папа с его епископами, а также короли все знают, так нечего и думать!
Найдя для себя такой ответ, раз и навсегда упразднявший необходимость задаваться ненужными вопросами, Ренольд успокоился. Он решил, что раз уж ему удалось добраться до Святой Земли целым и невредимым, то будущее в большей или в меньшей мере определено. На Дамаск так на Дамаск, он ничем не лучше и не хуже, чем Алеппо. Главное, досадить этому самодовольному типу, князю Раймунду, за то, что он так подло повёл себя в отношении короля Луи! Всякий раз, думая об этом, паломник из Шатийона невольно сравнивал жену властителя Антиохии и супругу своего сюзерена и всякий раз всё дольше и дольше не мог отвести глаз от Констанс. Да, госпожа любвеобильной Марго была хороша, чудо как хороша!
— На Дамаск! На Дамаск! — гремело по залу.
Они могли бы и не надрывать связки, Раймунд и без того понял, что проиграл. Неоднократные его упоминания о том, что, нанеся решительное поражение Нур ед-Дину, пилигримы смогут без особого труда вернуть и Эдессу, канули, не затронув ничьего ума, словно провалились в бездонный колодец, все труды и чаяния пропали втуне. Точно и не из-за падения столицы графства, основанного Бальдуэном Первым, собрались они тут. Вряд ли что-нибудь изменилось бы, даже если он сейчас встал и сказал: «Господа, но почему же нам не сделать два дела сразу? Мы могли бы атаковать Алеппо, а когда город будет нашим, оставить там гарнизон и двинуться на юг, к Дамаску и при поддержке войск короля Иерусалимского взять и его?»
Впрочем, князь не хотел лгать тем, кому пришлось бы по вкусу его предложение. Если бы им удалось захватить Алеппо, о Дамаске пришлось бы забыть. Танкреду понадобилось несколько лет, чтобы завоевать крепости, прилегавшие к нынешней столице Нур ед-Дина. Теперь пришлось бы потратить время на то же самое, так как турки по смерти Рутгера Салернского отняли у христиан большинство завоеваний Танкреда. Не говоря о простых крепостях, на пути к Дамаску остались бы ещё Шайзар, Хомс и Хама, владетельные эмиры которых не пожелали бы сдаться без боя.
«Попробую, попробую уговорить Луи, — повторял себе сделавшийся мрачнее тучи Раймунд. — Я должен убедить его...»
Бросив взгляд на встревоженное личико Алиеноры, князь понял — не получится. Он даже знал, что скажет ему Людовик: «Ваше сиятельство, я не могу начинать священной войны, не поклонившись Гробу Господню. Отправляйтесь со мной в Акру на ассамблею к брату нашему, христианнейшему королю Бальдуэну. Там мы и решим все вместе, какое направление избрать приложения наших сил».
Да, именно так он и ответит. Раймунд знал это потому, что Людовик и раньше высказывал подобные мысли, но как-то несмело, теперь же у него достаточно оснований для того, чтобы исполниться решимости.
«Неужели он не видит, что она не пара для него?! — подумал князь, глядя на Людовика и Алиенору. — А я? Я был бы ей парой?.. Что за кощунство?!»
Раймунд заставил себя не смотреть на племянницу, тем более что видел, Луи следит за его взглядом. Самому же князю неожиданно пришло в голову спросить себя, куда же обращён взор того самого молодого рыцаря с длинными усами, смутьяна, который так неожиданно привлёк его внимание. Неслыханная наглость! Светловолосый пожирал глазами... Констанс!
Внезапно Раймунд почувствовал, как почва уходит из-под ног, а сам он, облачённый в доспехи, падает с коня и...
Лицо молодого рыцаря вдруг стало старше, рот приобрёл хищный оскал, осанка сделалась властной. Во всём облике наметилась надменность, какая-то дьявольская решимость драться, драться во что бы то ни стало. Она присутствовала и в молодом, но заматеревшем муже, качество это, более свойственное юнцу, становилось едва ли не зловещим.
Что-то заставило Раймунда повернуться и посмотреть на свою княгиню. Он как-то никогда не задумывался над тем, что и она красива, она была женой, и этим всё сказано. Но она же дочь Алис, племянница Мелисанды, как мог он забыть об этом? Кровь, кровь...
Он только сейчас понял, что не один Луи, но и Констанс прекрасно знает про вчерашнее происшествие в саду.
Глаза добродетельной супруги горели огнём, щёки разрумянились, она ни капельки не огорчалась дипломатическим поражением мужа, словно бы и не понимала, чем это для него грозит. Констанс, не скрывая симпатии, смотрела на того самого молодого рыцаря с длинными усами.
«А ведь они ровесники... — Крыльями птицы судьбы прошелестело в мозгу князя. — Он лишь немного старше. Как он смотрит на неё?! Неужели?.. Нет! Только не он, только не он!»
Глаза Раймунда словно бы застлал туман, князь увидел вдруг приземистого бородатого курда с наголо выбритым черепом. Им ни разу не доводилось скрестить оружие, но они прекрасно знали друг друга. Язычник, правая рука атабека, звался Асад ад-Дином Ширку; он, сразу видно, праздновал победу и, широко улыбаясь, скалил жёлтые клыки, поднося к губам чашу... сделанную из человеческого черепа.
«Молодец, Ширку! — приветствовал его кто-то, и Раймунду показалось, что слова эти произнёс Нур ед-Дин. — Молодец! Теперь нас ждут ещё более великие дела! Перед нами Дамаск и Каир. Мы соединим их под одной властью, под моей рукой, превратим её в кулак, который сметёт с лица земли всех неверных! Если так хочет Аллах!»
Бородатый курд расплылся в улыбке, а потом с удовольствием (словно бы и слыхом не слыхивал о заветах пророка Мухаммеда) выпил вино и, подмигнув князю одним-единственным глазом, многозначительно подкинул на ладони череп-чашу.
«Итак, многоуважаемые гости, — поднимаясь с земли, проговорил Ширку неожиданно на языке франков. — С позволения его величества короля Франции Людовика и его святейшества патриарха Иерусалима Фульке разрешите считать ассамблею закрытой».
Тут только до Раймунда дошло, что это он стоит и он, а не какой-то язычник произносит, точнее, уже произнёс формальные, положенные по этикету слова.
Но и курд никуда не исчез. Подмигнув князю с того места, где стоял рыцарь с длинными усами, Ширку вновь подкинул на ладони череп-чашу и спросил:
— Знаешь, старый друг, чьей головой это когда-то было?
«Так всё-таки не плен?» — спросил себя Раймунд и, прежде чем ответить на вопрос курда, кивнул. Затем произнёс:
— Да.
Он и правда знал.
VI
Никакие уговоры ни к чему не привели.
Людовик ни в чём не обвинял дядю супруги, но, приняв решение, оставался непреклонным: он лишь выполнял взятые на себя обязательства, свой долг христианина, как он, суверен Франции, понимал его.
Не помогли и угрозы Алиеноры развестись с мужем, если он не позволит остаться в Антиохии, по крайней мере, ей. Она поняла, что супруг сдержит обещание и не остановится даже перед тем, чтобы везти жену в Иерусалим узницей. Между тем король не препятствовал общению дяди с племянницей, однако они не решались уже больше уединяться в каком-нибудь укромном месте дворца или в саду, а старались, напротив, больше быть на виду.
Имя шпиона и убийцы так и осталось неузнанным.
Понятно было только одно, кто бы ни затаился тогда там, в саду, он, несомненно, имел сообщника. Именно он и открыл маленькую калиточку в глубине сада, оставшуюся незапертой после происшествия. Вероятнее всего, роль помощника сыграл тот самый отрок, который пропал, — один из подмастерьев садовника.
Князь показал найденный на месте преступления платочек особо доверенным слугам и велел произвести тайный розыск, посулил счастливчику, которому удастся обнаружить владельца, сначала десять, потом двадцать старых безантов, потом поднял награду до баснословного уровня в пятьдесят золотых. Как известно, почти столько же сколько заплатил в своё время за голову несчастного Аги Азьяна, последнего мусульманского правителя Антиохии, Боэмунд Первый.
Однако всё было без толку. Загадочный соглядатай словно бы издевался, то и дело слуги обнаруживали точно такие же платочки с всё той же большой «I» в уголке, но саму преступницу поймать никому не удавалось. Все Изабеллы, Изольды, Ивонны, Илоны, Иоанны и даже гречанка Ирина испытали на себе пристальное внимание охотников за наградой.
По понятным причинам слугам и оруженосцам князя, то есть мужчинам, самим нелегко было следить за дамами, потому к делу привлекались сёстры, жёны, любовницы. Соискатели приза из тех, что помоложе, действовали сами, соблазняя несчастных Изабелл, Изольд, Ивонн, Илонн и Иоанн, а наутро, ничего не найдя в гардеробе жертв своей жажды к наживе, бросали их без жалости. Повезло одной только Ирине, ей удалось выйти замуж за соблазнителя, который, уверившись в том, что княжеская награда — дьявольский мираж, утешился с пышногрудой и широкобёдрой гречанкой. Она, кстати, вспомнила, что среди прачек была одна женщина, маленькая, незаметная, но очень сильная. Ирина как-то видела у неё такой платочек. Хотя, возможно, прачка просто подобрала его. Разумеется, подобрала, откуда бы ещё взяться дорогому платочку у простолюдинки?
Следовало бы спросить саму Жоветт, так звали ту женщину, но её уже и след простыл. Она пропала, просто ушла как-то в город и исчезла. Произошло это как раз во время дикой суматохи, связанной с отъездом заморских гостей. Потому после стали поговаривать, что прачка увязалась за солдатами, хотя, по мнению мужчин, позариться на такую мог бы только слепой и безрукий, а таких, как известно, ни в одну армию не берут.
Раймунда мало-помалу вообще перестала интересовать канувшая в прошлое история, ему всё чаще было не до этого. Нур ед-Дин, несомненно, ждал исхода военных действий под Дамаском и потому серьёзной атаки на Раймунда не предпринимал. Однако рейды язычников на территорию княжества, скукожившегося со времён регентства Танкреда, точно кусок брошенной в огонь сырой кожи, не прекращались ни летом, ни осенью.
Пока Раймунд и его вассалы метались вдоль границы, отражая наскоки отдельных отрядов повелителя Алеппо, события на юге разворачивались полным ходом.
Мелисанда могла праздновать победу. Двадцать четвёртого июня она и Бальдуэн встречали гостей в столь любезной королеве Акре. Не обошлись там и без велеречивого патриарха Фульке, архиепископов Кесарии и Назарета, священнослужителей рангом пониже, ну и конечно, магистров обоих военных орденов. Само собой разумеется, что кроме ведущих прелатов присутствовали также и все бароны королевства.
Среди гостей находились оба короля, французский и германский[38], со своими родственниками и наиболее значительными вассалами, принявшими участие в походе. С Конрадом был сводный брат Герних Австрийский, Отто фон Фризенген, Фридрих Швабский и Вельф Баварский. Лотарингию представляли епископы Метца и Туля. Свита Людовика в полном составе последовала за ним из Антиохии. Присутствовал также и молодой Бертран, бастард Альфонсо-Журдена, недавно скончавшегося в Кесарии на пути из Акры в Иерусалим[39].
Через месяц всё крестоносное воинство уже разбило лагерь под стенами столицы владений безмерно озадаченного таким поворотом событий Онура.
У него не было осведомителей ни при Антиохийском, ни при Иерусалимском дворе, или даже среди приближённых какого-либо барона франков, а потому эмир ждал чего угодно, только не того, что нападут на него. Подобная пакость очистила его мусульманскую душу от малейших остатков благорасположенности к христианским соседям.
На первых порах положение для дамаскцев складывалось едва ли не трагическое. Они уже баррикадировали улицы, готовясь, как и предсказывал Раймунд де Пуатье, биться не на жизнь, а на смерть. Правда, в одном ошибся князь Антиохии, для того, чтобы избавиться от нашествия, Дамаску не понадобился даже Нур ед-Дин. Онур, конечно, послал с просьбой о помощи на север, но события разворачивались так стремительно, что властитель Алеппо и Эдессы достиг лишь Хомса, когда доблестное войско пилигримов повернуло вспять.
Единство руководителей кампании лопнуло уже на второй или третий день осады. Предводители похода заранее решили, что если Дамаск падёт, то будет отдан сеньору Бейрута, Гюи Брисбарру. Его кандидатуру поддерживала Мелисанда и коннетабль Иерусалимского королевства, Манасс д’Йерж, но Тьерри Эльзасский, граф Фландрии, сделал предложение, которое показалось весьма привлекательным всем трём королям. Он выдвинул собственную кандидатуру на роль правителя Дамаска, в том случае, если руководители похода согласятся превратить завоёванный город и его освобождённые от владычества неверных окрестности в полунезависимое графство вроде Триполи.
Трогательное единодушие правителей привело в тихое бешенство баронов Утремера. Протест их был, как сказано, именно тихим. Многие из местных магнатов лично знали нужных людей в Дамаске, некоторые не раз встречались и с самим Онуром. Скоро среди войска поползли слухи о колоссальных взятках, выплаченных князем неверных известным своим благочестием пэрам Иерусалимского королевства.
Каковы были истинные размеры платежей Онура, сказать трудно, однако «в меню», вне всякого сомнения, входили и десятки тысяч туркоманских стрел, которыми служившие эмиру дикие, низкорослые всадники из безводных приаральских пустынь щедро осыпали отступавших пилигримов. Сотни и тысячи их остались лежать на земле так и не завоёванного Вавилона, на холмах близ Дамаска, который, как заявлял языкастый патриарх Фульке, следовало захватить, расколов тем самым пополам земли язычников. Единственное, чего добились франки-аборигены и гордые паломники, добравшиеся сюда из далёкой Европы, ценой невероятных лишений и десятков тысяч жертв, — это окончательно наметившийся раскол между сторонниками мира с мусульманами и приверженцами прямо противоположной точки зрения.
Безумные действия крестоносцев, напротив, лишь подтолкнули их врагов к объединению. И хотя многие из их властителей всеми силами сопротивлялись этому, они могли только оттянуть момент его наступления, не будучи в силах помешать глобальному процессу. Франки между тем едва ли в полной мере сумели понять, что означало для них поражение.
Как часто бывает, река судьбы совершила свой очередной, как правило, незаметный для большинства современников поворот. Словно бы солнце, до сих пор светившее им ярко, несмотря на отдельные облачка и тучи, то и дело появлявшиеся на небосклоне, перевалило за полдень, неуклонно двигаясь теперь к закату.
Для латинских государств, основанных пилигримами Первого похода, словно морем выплеснутых на побережье Леванта, начался отлив. Иерусалимское королевство медленно, но верно двинулось к катастрофе, к фатальному восемьдесят восьмому году своей истории.
Ренольд Шатийонский и его молочный брат и приятель по лихим делам Ангерран худо знали историю, первый, как мы уже говорили, кое-как умел читать и писать, второй и вовсе этих премудростей не постиг. Да и к чему? Не зря же говорят: «Кто до двенадцати лет остаётся в школе и не садится в седло, годится только в священники». Зато оба прекрасно умели орудовать мечами, что трое подручников Юлианны испытали на своей шкуре. Да и не только они...
Выйдя из тюрьмы в Антиохии, Ренольд, как мы помним, перво-наперво попросил у короля Луи денег в долг на обзаведение, с обидой заявив, что серая в яблоках кляча, на которой он проследовал в заключение и на которой приехал сейчас к своему сюзерену, оскорбляет достоинство доброго рыцаря. Так юный кельт обзавёлся неплохим конём и даже позволил себе роскошь приобрести лошадь для оруженосца. Кроме того, взбодрившийся пилигрим велел безмерно осчастливленному Ангеррану нанять несколько слуг, «каких-нибудь самых последних сукиных детей», «ублюдков грязной портовой шлюхи» и «отъявленных негодяев, по которым плачет верёвка, но для которых и её жалко». Так у младшего сына графа Годфруа вновь появилась собственная свита, или дружина из двух с половиной дюжин особей мужского пола, вполне удовлетворявших требованиям, предъявляемым к ним нанимателем.
Ещё одна особенность Второго похода состояла в том, что никому из его руководителей, кроме разве что короля Конрада и его дружины, сумевших захватить стратегически важный пункт на реке Барада, прямо под стенами города, вообще не удалось покрыть себя славой добрых рыцарей.
В первый день осады, когда армия франков нанесла чувствительный урон сделавшим вылазку дамаскцам, вожди экспедиции двинули Иерусалимский корпус на захват садов, которые уже к полудню оказались в руках христиан, которые принялись рубить засеки прямо из прекрасных плодовых деревьев. (Что поделаешь? Война).
Ренольд, у которого руки чесались, мечтал о хорошей драке и попросился добровольцем на уничтожение засевших в особо густых зарослях смертников — тех из жителей, которые так дорожили свободой своего города, что были готовы отдать за неё жизнь. Они и отдали её; Ренольд и его «сукины дети» вволю потрудились, рубя мечами и секирами деревья и кусты вместе с головами язычников. Правда, и дружина «графа воров», как за глаза окрестил молодого рыцаря из Центральной Франции чей-то острый язычок, понесла потери. Тела до десятка «сукиных детей» остались разлагаться под жарким солнцем среди поваленных стволов и густого крошева из веток и листвы.
Однако то было лишь началом.
Нет, Бог не судил Ренольду Шатийонскому стать новым Тафюром, подобно легендарному «королю нечисти» и «князю мрази», так прославившемуся у стен Антиохии в Первом походе. Войско Ренольда вновь поредело, а во время отступления, уже на подходе к Иерусалиму, и вовсе растаяло.
Сказать по правде, это не слишком-то заботило нашего молодого кельта, главное — им с Ангерраном удалось сохранить обеих лошадей, кроме того, прежде чем славное воинство начало позорное отступление, произошло событие, ставшее судьбоносным для Ренольда. Пьеру удалось поймать чужую лошадь, причём такую, за которую любой рыцарь с радостью отдал бы не то что две — пять, десять, сорок дюжин сброда, подобного тому, что составлял дружину «сукиных детей». Находку заметили сразу, и кое-кто даже попытался отнять у Ренольда его приобретение. К десятку язычников, отправленных им и оруженосцем на встречу с Ариманом, добавились пятеро единоверцев. «Воры», в то время ещё представлявшие ощутимую силу, дрались, как звери, но едва ли бы всё закончилось благополучно для чужака, сцепившегося с аборигенами, если бы те вдруг разом не прекратили сражаться.
Ренольд сразу же понял причину. Заслышав звучные рулады рожков, он велел и своим опустить мечи. К шатийонскому забияке и его мокрой от пота, пропылённой и перепачканной кровью дружине скакали всадники. Хватило и одного взгляда, чтобы понять — шутить с ними не стоит. Их было не меньше дюжины, рыцари на отличных конях, в дорогих доспехах, не считая как минимум трёх десятков оруженосцев. Уж кто-кто, а Ренольд отдавал себе отчёт в том, что им ничего не стоит в буквальном смысле раздавить как его, так и его противников в какие-то считанные мгновения.
Однако всадники, похоже, не собирались нападать сразу. Самый знатный из них скакал впереди.
— Что здесь происходит? Именем короля Иерусалимского приказываю прекратить беспорядки! — прокричал он подъезжая громким, но, пожалуй, чуть более высоким голосом, чем подобало мужу столь могучего сложения. — Я — Манасс д’Йерж, коннетабль Иерусалимского королевства. А это, — он указал на рыцаря лет сорока-сорока пяти, ни величественным видом, ни богатством снаряжения не уступавшего командующему войсками Бальдуэна и Мелисанды, но державшегося на пол-лошадиной головы сзади, — Онфруа де Торон, один из достойнейших баронов Утремера, если кто не знает. Известно ли вам, что схватки с кем-либо, кроме неприятеля, в военное время считаются преступлением? Есть среди вас люди благородного звания? Мы требуем ответа в ваших действиях. Объяснитесь, или нам придётся всех вас взять под стражу до суда!
Молодой пилигрим, которого не смутили громкие имена и титулы предводителей отряда, гордо, едва ли не надменно произнёс:
— Мессир, я — Ренольд, сеньор Шатийона-на-Луане, сын покойного графа Жьенского и брат ныне здравствующего господина сего богоспасаемого места, вассал его величества короля Франции Людовика. Этот сброд, — он указал на сбившихся в кучку вояк, — попытался отнять у меня мою добычу. Мне пришлось схватиться с ними. Такова правда. Скажу вам откровенно, я совершенно не стану возражать, если вы их всех повесите прямо сейчас. Любой рыцарь во Франции сделал бы то же самое, если бы столкнулся с чем-нибудь подобным на своей земле!
— Шевалье, — ответил коннетабль строго. — Здесь вы не во Франции и не на своей земле. Тут, если уж разобраться, пока что ничья земля. Однако в любом случае не вам решать, кто здесь прав, а кто виноват.
Уроженец Жьена, не раз справлявшийся с самими дикими и неукротимыми жеребцами, чуть не свалился с лошади, словно бы на турнире копьё противника угодило ему прямо в лоб, закрытый металлом шлема. Мало того, что коннетабль назвал его просто шевалье, так Ренольда Шатийонского, сына французского графа, какие-то зажравшиеся выскочки, не способные сами защитить своих владений, осмеливались ставить в один ряд со своим безлошадным сбродом!
Ренольд, конечно же, был не прав. Защищать свои владения здешние бароны умели, а вот нападать на тех, кто мог оказывать серьёзное сопротивление, им не очень-то хотелось. Все они имели неплохие вотчины: их крестьяне-мусульмане и греки ортодоксального толка собирали неплохие урожаи и через своих раисов (старост) исправно отдавали положенное иноземным сеньорам (те брали не больше прежних господ-единоверцев). В городах жизнь била ключом, торговля процветала, налоги позволяли баронам жить с роскошью, невиданной и при иных королевских дворах Европы.
Все эти буйные защитники, спасители и освободители (а на деле такие же охотники за богатством, какими были отцы и деды нынешних хозяев Востока) не приносили владетельным сеньорам Иерусалимского королевства по большей части ничего, кроме головной боли и умаления доходов. Знают ли чужаки, во что обходится эта кампания местным магнатам, не говоря уж о торговых убытках?
Нет, не знают! Они вообще ничего не знают! И знать не хотят!
— Эта лошадь, мессир, — процедил сквозь зубы Ренольд, багровея и весьма выразительно глядя на командующего войском Бальдуэна. — Эта лошадь поймана моим конюхом, Пьером, и по праву принадлежит мне. Так же как тот конь, который под вами, — вам. Любой, кто станет оспаривать мои права, спознается с клинком Ренольда де Шатийона! Уверяю вас, я умею держать в руках оружие. Мой меч снёс уже не один десяток голов...
Гордый кельт несколько преувеличивал, голову его меч снёс всего одну (никак не удавалось, не отрубались они, хоть ты тресни!), однако душ шатийонское железо в руках нынешнего владельца загубило и правда уже за дюжину. Ренольд так разгорячился, что даже не заметил, как рыцари и оруженосцы Манасса д’Йержа стали потихоньку окружать всех участников недавней потасовки.
Забияка, разумеется, слышал про правило возмещения, действовавшее в Иерусалимском королевстве и других государствах латинян Востока; согласно этому закону все лошади, захваченные во время военных действий, поступали в распоряжение марешаля, первого помощника коннетабля. Любой из рыцарей, чья лошадь выходила из строя в сражении, мог рассчитывать получить другого коня из этого резервного фонда Однако на родине Ренольда подобных обычаев не водилось, он же оставался вассалом французского короля и потому считал себя вправе игнорировать местные законы.
Между тем момент, когда Манасс д’Йерж мог бы напомнить наглецу о правилах, принятых в Утремере, уже миновал. Слишком быстро развивались события.
Не понять, что ему бросают вызов, коннетабль не мог, не ответить на него — тоже. Что ж, он с удовольствием выучит уму-разуму зарвавшегося юнца. Одним словом, Манасс д’Йерж мгновенно забыл, что он не просто рыцарь, а должностное лицо, занимающее после своего сюзерена высший пост в военной иерархии королевства. Не известно, чем бы всё закончилось, что одержало бы верх, удаль и молодость или опыт закалённого в рубках воина, но в короткий, хотя и весьма энергичный обмен мнениями вмешался пожилой (по меркам Ренольда) знатный спутник коннетабля.
— Остановитесь, милейший мой сир Манасс. — Онфруа Торонский начал со старшего. — Или вы забыли, что мы на войне?
Выиграв несколько секунд у несколько смутившегося коннетабля, галилейский барон взялся за ретивого чужака, уже стягивавшего с руки кольчужную рукавицу.
— И вы, шевалье Ренольд, — проговорил миротворец, — также вспомните, зачем вы сюда явились? Исполнять свой долг христианина или гоняться за лошадьми? Стыдитесь!.. Хотя вы молоды, и это в какой-то степени извиняет вас.
Как ни странно, но на Ренольда отеческий тон барона подействовал умиротворяюще. Кроме того, каким-то чутьём молодого зверя, угодившего в переплёт, забияка уловил, что старик, насколько это возможно, держит его сторону[40].
— Стыдитесь, — повторил тот, строго глядя на молодого драчуна. — Я уверен, что вы слишком разгорячились и не сумели правильно выразить своих мыслей. Уверен, что вы просто не смогли объяснить мессиру Манассу, что не собирались возражать ему. Во-первых, потому, что он исполняет свои обязанности, во-вторых, потому, что он прав. Да, да, и не спорьте! Как я заметил, вы среди них, — Онфруа указал на жавшихся друг к другу недавних противников, окружённых всадниками коннетабля, — единственный благородный рыцарь. С вас и спрос. Ваши действия вредят общему делу. Уверен, что его величество король Людовик не придёт в восторг...
— Это моя добыча... — не столь уверенно, но всё ещё упрямо повторил Ренольд и мотнул головой, при этом его мерин в точности повторил телодвижение хозяина. — Мой конюх...
— Да, — согласился Онфруа. — Но это — чистокровный арабский конь. Ума не приложу, как здесь оказалось это животное. Вы — невероятный счастливчик, а ваш конюх заслуживает хорошей награды...
«Арабский?! — молодой кельт вновь чуть не свалился со своего мерина, отчего-то забеспокоившегося под его седлом. — Арабский конь?! Это же целое состояние!»
Ренольд немедленно вспомнил, что кто-то рассказывал ему, будто в старину Танкред такими вот конями брал дань с тогдашнего эмира Алеппо[41]. Дюжина коней составила дань за пять лет, вот так удача! Однако... как ни возбуждён был младший сын графа Годфруа, он всё же заметил, наконец, что его люди окружены. Коннетабль не станет с ним драться, потому что на войне...
«Нанесённое ему оскорбление это всё равно, что пощёчина самому королю Бальдуэну! Тут и сам Луи не спасёт! Вот это да! Вот так влип! Что же делать?!»
От растерянности Ренольд обронил только одно:
— Конь?
— Точнее, кобыла, — произнёс Онфруа и добавил не без ехидства: — На случай, если у вас не было времени это заметить.
Раздался дружный взрыв хохота. Не только рыцари и оруженосцы коннетабля и барона, но даже и Ангерран с Пьером и все перепуганные бойцы, участвовавшие в конфликте, тряслись от смеха. Ржали даже кони. В том числе и тот, вернее, та, которая стала причиной позора отважного пилигрима. Вот так-так, рыцарь, который не сумел отличить жеребца от кобылы! Все, конечно, понимали, что молодой крестоносец прекрасно разбирался в данном вопросе, но всё же... «На случай, если у вас не было времени это заметить!» Это ж надо так поддеть!
Кровь ударила в голову Ренольду. Что делать? Драться с этим симпатичным стариком? Или со всеми сразу?
— Эта лошадь, шевалье, — продолжал барон, — украсит конюшню любого монарха. Вы можете взять её, но сумеете ли вы теперь дать ей достойное содержание? Думаю, что на сегодняшний момент это вам не под силу. Разумеется, после похода вы, как и подобает храброму воину, разбогатеете, но что к тому времени станется с этим прекрасным животным? Подумайте о нём, шевалье, прежде чем что-либо предпринять.
Галилеянин говорил так проникновенно, так плавно и баюкающе лилась его речь, что молодой человек невольно попал под обаяние его слов. К тому же Ренольду вдруг пришло в голову, что такая лошадь стоит десятка добрых жеребцов. Тем временем воевать сидя на ней он всё равно не сможет, она долго не выдержит его в доспехах, а тогда...
Барон, несомненно, понял, о чём думал рыцарь.
— Я готов купить её у вас, шевалье Ренольд, — громко произнёс Онфруа де Торон. — Назовите цену. Я куплю её не для себя, так как не считаю себя вправе владеть такой драгоценностью, я подарю её нашему королю...
«Королю? Нашему королю?.. — мысленно повторил кельт. — А почему бы мне не подарить её своему королю?»
Он так никогда и не понял, почему вдруг сказал то, что сказал. Губы сами шевельнулись и...
— Я, Ренольд, сеньор Шатийона, желаю подарить эту лошадь, доставшуюся мне в бою, — воскликнул он звонко, — Его христианнейшему величеству королю... Бальдуэну Иерусалимскому!
На какое-то время вокруг наступила тишина, полная почти физически ощутимой напряжённости. Может быть, причиной тому была жара? В такое время даже бывалые жители этих мест предпочитают полёживать в прохладе, а не сражаться в доспехах весом в сорок или даже шестьдесят фунтов[42].
Молчание, каким бы длинным ни показалось оно пилигриму, продлилось не больше секунды или двух и кончилось рёвом десятков глоток:
— Да здравствует мессир рыцарь! — закричали оруженосцы и их господа.
— Да здравствует мессир Ренольд! — подхватили Ангерран, Пьер и все «сукины дети», которые быстрее всех почувствовали, что воображаемая (почти уже осязаемая) верёвка больше не стягивает их шеи, и потому орали во все глотки: — Да здравствует мессир Ренольд!
— Да здравствует! — негромко подхватили их бывшие противники. — Да здравствует!
Не горланили только старшие, Онфруа де Торон и коннетабль. Последний метнул в барона злобный взгляд, но тот сделал вид, что ничего не заметил из-за светившего в глаза солнца, и внезапно зычным голосом закричал:
— Да здравствует король Бальдуэн! Да здравствует наш король!
— Да здравствует король! — ревело с полсотни глоток. — Да здравствует король!
VII
В ту ночь в лагере под стенами Дамаска Ренольду снился давно уже подзабытый сон. В последний раз наш молодой пилигрим видел его лёжа в постели после ассамблеи в Антиохии, когда вдруг перехватил обращённый к нему волнующий взгляд княгини Констанс.
Она показалась ему ангелом, божественным существом. Впервые беспутный гуляка подумал вдруг о том, как хорошо иметь дом, красавицу жену и детишек. Как здорово осесть где-нибудь. Время от времени отправляться на войну, в набеги или, например, поохотиться на зайцев, кабанов и волков. Чудесно было бы спускаться поутру в собственные конюшни, проверять, добро ли грумы и конюхи смотрят за конями, — молодому кельту виделись десятки или даже сотни коней со множеством слуг. Собаки, соколы, всё было своё, собственное.
Но... белый конь ударил копытом и, по обыкновению, всхрапнул... Сон кончился. Исчезла гора драгоценностей, пожухла смарагдовая трава, увяли ягоды-рубины, алмазы превратили в стекляшки.
И всё же... как она смотрела, как смотрела!
Ренольд не мог не заметить, как князь перехватил его взгляд. Молодой человек каким-то образом сообразил, что старик (а таковым, безусловно, виделся ему Раймунд Антиохийский) всё понял. Пилигрим испытал вдруг острое, хотя не вполне ещё осознанное чувство ненависти. Князь мешал ему. Как? Каким образом? По крайней мере, тем уже, что негодовал по поводу того, как он, Ренольд, позволил себе смотреть на княгиню. А она была как раз во вкусе молодого кельта. Не такая пышная, как Марго, но зато уж точно не такая пигалица, как эта ангелоподобная Алиенора.
Но признаваться даже себе в том, что он нарушает заповедь Господню, совершая грех уже тем, что возжелал жены ближнего своего, паломник не хотел, зато мог сколько угодно сопереживать оскорблённому сюзерену. Людовик вдруг показался Ренольду ближе родного отца (хотя по возрасту король годился ему разве что в братья), отца, которого оскорбил злобный нечестивец! Вызвать его на поединок рыцарь не мог, а трубы турниров уже отгремели, прошло время веселья и безоблачной радости. Единственное, что мог сделать Ренольд, это, не смущаясь, разглядывать княгиню и, рдея от гордости, ловить её ответный заинтересованный взгляд не боясь гнева князя. И, когда все поддержали патриарха Иерусалимского, передавшего собранию предложение короля Бальдуэна и королевы Мелисанды, Ренольд громче всех кричал: «На Дамаск! На Дамаск!», наслаждаясь поражением князя, покусившегося на честь его сюзерена.
А после ассамблеи он, проходя по коридорам дворца, слышал, как рыцари, собиравшиеся в группки и шептавшиеся между собой, отводили взгляды при его появлении. Время от времени до ушей Ренольда долетало: «Это тот юноша из Шатийона?» — «Да, сын покойного Годфруа, графа Жьена, Ренольд его имя». — «Молодец! Молодец! Показал этому выскочке!» — «Будет ещё большим молодцом, если заберётся в постель к их сиятельству княгине!»
Это было, пожалуй, слишком.
Однако дня через два поздно вечером Ангерран вдруг прибежал к господину взволнованный: «Мессир, пришла Марго. Она хочет говорить с вами наедине». Пилигрим вздрогнул. Он не слишком-то привык ухаживать за дамами, но сообразил, что если бы пышнотелая Маргарита возжелала его ласк, то она не стала бы столь торжественно приглашать его в постель. Когда служанка стремится к тому, чтобы её осчастливил дворянин, она не говорит его слуге, что ей нужно поговорить с сеньором наедине.
Случилось чудо! Марго пришла как гонец от княгини Констанс, которая хотела видеть его! Они встретились.
Впрочем, встреча эта прошла далеко не так, как хотелось бы Ренольду. Как выяснилось, красавица княгиня пригласила рыцаря к себе в покои в начале первого часа пополуночи только за тем, чтобы, как настоящая хозяйка, узнать, хорошо ли устроен гость. Они проговорили около часа, а потом рыцарь, чувствовавший себя полным идиотом, покинул спальню дамы не то, что не забравшись к ней в постель, а даже и не коснувшись прекрасной белой кожи её пухленькой маленькой ручки.
Несколько дней он ходил как оплёванный, будто, попав в незнакомый город, забрёл в какой-нибудь бедняцкий квартал, у обитателей которого считалось хорошим тоном опоражнивать содержимое ночных горшков прямо на головы случайным прохожим. Наконец, не выдержав, он пожаловался Ангеррану (со своими приятелями-рыцарями Ренольд делиться боялся, опасаясь, как бы не обсмеяли). Оруженосец оказался мудрее господина и сказал: «А чего бы вы хотели, мессир? Чтобы она указала вам на кровать и сказала: “Милости прошу в мою постель, мессир рыцарь, а наутро раструбите всем про то, как легко отдалась вам сиятельная княгиня!” Этого вы хотели?»
Здесь не на шутку умный слуга напомнил сеньору, какие санкции может применить к уличённому в прелюбодеянии Раймунд. «Он может потребовать от короля Луи вашей выдачи, — напомнил Ангерран. — А потом сделать с вами всё, что захочет, не дай-то Бог, изувечить вас, ослепить или, упаси Господи, отрубить вам голову».
Тут оруженосец, пожалуй, хватил лишнего: конечно, по закону всё так, но Раймунд едва ли стал бы требовать от короля головы обидчика, сам замазан по уши. «Не скажите, — возразил слуга, — как раз наоборот. Не думаю, что его величеству королю Людовику приятны разговоры о проказах супруги. Ему, чаю я, хотелось бы сделать вид, что между князем и королевой ничего не произошло. Выдать вас их сиятельству, сиру Раймунду, — значит дать понять, что сам он не имеет к князю претензий. Кроме этого, не стоит забывать о чести княгини. Она ведь, простите меня, не Марго, которой терять нечего».
Тут Ренольд не впервые уже подумал, что Ангерран слишком умён для слуги.
Констанс снова пригласила молодого пилигрима спустя несколько дней, когда заморские гости уже, как говорится, снимались с якоря. На сей раз он не ждал ничего, и встреча прошла в совершенно иной, самой настоящей дружеской атмосфере. Правда, провожая его по тёмным коридорам, Марго, шедшая впереди со свечой, споткнулась так, что рыцарь невольно схватился за самую роскошную часть её тела. У него не было времени на размышления, подсознание само дало команду нужным железам и мышцам. Те, в свою очередь, привели в действие соответствующие органы тела молодого человека.
Ренольд задрал Марго юбку и под восторженные крики и страстные стоны женщины с удовольствием овладел ею. «Возвращайтесь, мессир, — сказала служанка, целуя его на прощанье. — Госпожа моя будет рада видеть вас. Если вы не найдёте себе нового сюзерена в Святой Земле, приезжайте к нам. Князю Раймунду нужны добрые рыцари. У него найдётся небольшой фьеф для хорошего воина. Её сиятельство княгиня будет рада видеть вас своим человеком».
Конечно, формулировка «своим человеком» означала в данном случае лишь обещание сюзеренитета — становясь вассалом князя, Ренольд стал бы, разумеется, одновременно и вассалом его супруги. Но рыцарь понял, что за этими словами кроется что-то большее. «Что ж, — пилигрим кивнул, — передай ей, что я с радостью принесу ей омаж».
С того дня прошло больше года.
Уже давно король Конрад, оскорблённый в лучших чувствах двурушничеством палестинских магнатов, так называемых товарищей-крестоносцев, сел с родичами и остатками своей германской дружины на корабль в Акре и покинул Святую Землю. Приняв любезное предложение базилевса Мануила, он высадился в Салониках и проследовал в Константинополь, где с большой помпой сыграли свадьбу Генриха Австрийского и племянницы повелителя Второго Рима, Феодоры.
Придворные открыто радовались альянсу, ведь он подкреплял намерения Конрада вступить в войну с Рутгером Сицилийским на стороне Византии. Простые же ромеи, особенно женщины, горько оплакивали судьбу красавицы, ради политических выгод приносимой в жертву дикому зверю с Запада[43].
В то время как рубака Конрад наслаждался почестями, оказываемыми ему при дворе базилевса, венценосный собрат храброго германца и менее удачливый товарищ по вооружённому паломничеству, король Франции Людовик, всё чаще пребывал в скверном расположении духа. Он не спешил уезжать, хотя Рутгер и бомбардировал его письмами, склоняя к союзу против вероломного государя Второго Рима. Из Рима первого между тем тоже писали, недоумевая, что задержало французского монарха в Палестине на столько месяцев, ведь поход уже давным-давно закончился?
Луи отвечал сначала уклончиво, а позже, когда вопросы уже изрядно надоели ему, начал едва ли не огрызаться. Может независимый властитель и христианин исполнить хотя бы одно своё желание? Может он хоть раз в жизни встретить Воскресенье Господне в городе, где Спаситель претерпел муки за род людской?!
Однако Пасха прошла, а король всё не уезжал.
Он упорно не хотел покидать Святую Землю, прекрасно понимая, что Алиенора настроена серьёзно, и во Франции его ждёт развод. Может быть, она и забыла бы выволочку, полученную от мужа, но, как всякая женщина, не могла простить ему, что он до сих пор не открыл ей источника своей информации. Королева, как и прежде, всё отрицала, но наедине с собой не могла, конечно, не признаться, что неведомая шпионка обладала не только вызывавшей зависть наблюдательностью, но и прекрасным талантом рассказчика. По редким оброненным мужем фразам Алиенора понимала, что ему известны все детали. И всё же если между супругами так или иначе заходила речь о том, давнем уже, но не забытом и не забываемом происшествии в Антиохии, то, на какие бы ухищрения ни шла королева, ей не удавалось вытянуть из Луи правду.
Наконец наступило лето, и сам король понял уже, что дальнейшие проволочки просто неприличны.
Бальдуэн оказывал своему царственному собрату всё меньше и меньше внимания, и, как бы это ни было неприятно Людовику, он не мог не признать, что и сам поступил бы так же, загостись у него так какой-нибудь другой монарх. Кроме того, среди придворных пошёл шепоток о том, что раз Пасху встретили, надо бы отпраздновать и ещё одно Рождество Христово, а потом славно бы и ещё одну Пасху. Многие мелкие вассалы попросили у Луи разрешения сложить с них данную ему клятву и перейти на службу к иерусалимскому королю. Некоторые сделали это без спросу, как, например, Ренольд Шатийонский, забывший, между прочим, вернуть сюзерену заёмные золотые.
И вот Луи не выдержал, он дал приказ собираться.
Во второй половине июня сам король, королева и их поредевшая свита прибыли в Акру, со дня на день собираясь отплыть в Сицилию.
Алиенора поняла, что наступает её последний шанс удовлетворить своё жгучее любопытство. Женщина была готова заплатить за информацию.
Больше года между ней и королём отсутствовала близость. Если он заводил речь о долге, она надменно отвечала: «Ваше величество, вы держите меня возле себя силой. Можете так же и взять меня». — «Но мы не простолюдины, ваше величество, — возражал Людовик. — Страна ждёт наследника». — «Если бы вы разрешили мне уехать, — не сдавалась Алиенора. — Вам пришлось бы делать наследников с фрейлинами королевы Мелисанды. Что вы, впрочем, и делаете, словно бы меня тут и нет. Так что продолжайте в том же духе!»
Правда, столь резкие объяснения происходили, только когда королеве не удавалось найти более мягких аргументов. Что получалось не всегда, ведь, согласитесь, нельзя же на протяжении года только и делать, что болеть, хворать и недомогать?
Неприятные сцены, схожие с описанной выше, обычно влекли за собой упоминания о происшествии в саду дворца правителя Антиохии и, как следствие, встречный вопрос о шпионе. «Что даёт вам право подозревать меня? — спрашивала Алиенора, надменно вскидывая голову. — Князь Раймунд — мой родственник. Я помню его маленькой девочкой.
Он всегда обнимал и целовал меня, дарил подарки. Что страшного в родственных объятиях и поцелуях? Какое в этом умаление вашей чести?»
Объяснение, происходившее в самом начале лета 1149 года в Акре, поначалу мало отличалось от происходивших раньше сцен и развивалось по уже привычному сценарию.
— Это были совсем не родственные объятия и поцелуи! — ярился Людовик.
— Что даёт вам право заявлять так? — упрямо повторяла королева. — А если ваш информатор лишь клеветник? Может быть, он подослан, чтобы посеять раздор между мной и вами? Между вами и князем?
— Нет, чёрт возьми! Нет! — восклицал король. — Всё правда! Правда!
— Почему же, почему вы так уверены?!
— Кому надо ссорить нас с вами? — возражал Луи. — А Раймунд, Раймунд... он просто старый дурак и интриган. Он хотел использовать нас в своих целях!
Тут Алиенора многозначительно рассмеялась.
— Нечестивый Раймунд хотел, а благочестивая Мелисанда использовала, да? — глядя на короля едва ли не с жалостью, проговорила женщина. — Что нашли вы в Дамаске? Что нашли там ваши подданные? Половина их погибла, половина из тех, кто уцелел, разбежалась...
— Это сброд! — закричал король. Разгорячённые ссорой, оба давно уже забыли называть друг друга «величествами». — Мне ни чуточки не жаль их! Неблагодарные свиньи, как этот Ренольд из Шатийона. Редкостная скотина!
Королева со вздохом проговорила:
— Если бы вы приняли предложение моего дяди, то, возможно, даже такая скотина, как ваш Ренольд, имел бы возможность заплатить вам долги. Вы не находите, что у ваших вассалов есть основания обижаться на вас? Ведь вы не привели их к победе...
— А он привёл бы, да? Привёл?! Ваш дядя привёл бы?!
— Вы могли бы сделать это, — возразила Алиенора. — Вы, ваше величество. Слава досталась бы вам, а владения... что ж, владения — Раймунду и земельные наделы беднейшим из ваших рыцарей, которым всё равно нет места в вашем королевстве. Как раз таким, как эта скотина Ренольд.
Король, до последней минуты притворявшийся, что он убеждён в своей непогрешимости, вдруг заколебался. В словах жены явно наличествовал смысл. Пусть она и не всегда верна ему, но... до чего же хороша и какая умница! Она права, у рыцарской бедноты есть основания жаловаться на своего господина. И...
«Раймунд, он был не так уж не прав... — мелькнуло в голове Людовика. — Чёрт бы взял его, этого старикашку! Проклятый Раймунд! Всё из-за него!»
Но более всего обескураживала короля мысль о том, что Алиенора прощалась с ним. К чему иначе все эти: ваши рыцари, ваше королевство? Будто это не её рыцари и не её королевство?!
— Я не знаю... — растерянно произнёс вдруг Луи. — Не знаю...
— Зато я знаю, — вкрадчивым голосом проговорила королева. — Знаю, какую цель преследовал этот клеветник. Этот шпион, подосланный князем неверных, на которого вам предлагал напасть...
Король резко поднял голову и внимательно уставился на супругу. Боже мой, какой обворожительной казалась она ему!
— Да, да, — продолжала королева почти шёпотом, — он понимал, что его власть неизбежно падёт под вашим победоносным мечом, а сам он, проклятый язычник, погибнет. Потому-то он в отчаянии и осмелился пойти на столь бесчестный трюк. Но у неверных ведь нет чести и благородства! Скажите мне, кто оклеветал меня, и мы убедимся в том, что я права! Скажите же, ваше величество! Мой милый король! Скажите, и вы облегчите свою душу...
Она сделал паузу и, бросив на супруга полный страсти взгляд, прошептала, кладя ему на плечи свои нежные и ласковые руки:
— Откройтесь, мой король. Откройтесь... и... я первая сделаю шаг вам навстречу. Простите меня, если я причинила вам боль, простите, я так страдаю при одной только мысли об этом...
Женщина умолкла, видя, что муж хочет сказать что-то. Она ожидала, что он сейчас заключит её в объятия и... назовёт имя.
И он назвал его.
— Я... — проговорил он, прижимая её к себе. — Я... я, любовь моя, был в тот день в саду. Кто-то прислал мне записку со слугой-отроком. Он же, этот мальчик, и проводил меня в сад через потайную калитку. Я не видел его с тех пор...
— Как его имя? — с той же интонацией, с которой произносила «мой король», спросила Алиенора. — Кто послал его?
— Не знаю, — прошептал Людовик, нетерпеливо теребя многочисленные завязки, чтобы расстегнуть пуговки платья королевы, — письмо было подписано только буквой...
— Какой же?! — воскликнула она, целуя супруга и помогая ему освобождаться от одежды.
— Там было только латинское «I», — бросил Людовик. — Какое значение это имеет теперь?!
— Никакого, мой властелин!
Людовик почувствовал призыв. Отчаявшись справиться с непослушным платьем, он бросил королеву на диван, задрав подол юбки, в нетерпении порвал завязки панталончиков и овладел Алиенорой, точно служанкой.
Весь тот вечер и всю ту ночь королева служила своему королю, с готовностью угождая, исполняя все его прихоти и находя в том какое-то особенное удовольствие. Страсть была такой, какой и должна была быть между двумя замечательными любовниками, в глубине души понимавшими, что этот раз — последний.
Это и вправду был последний раз.
Утром вся свита его величества короля Франции садилась на корабли.
Согласно правилам, супруги ехали на разных судах. Король и его ближняя дружина вместе с конями грузилась на норманнский юиссье, Алиеоноре с её фрейлинами и служанками предстояло подняться на галиот[44].
Но прежде чем её царственная ножка коснулась просмолённых досок шаткой палубы поскрипывавшего оснасткой судна, из Акры в Триполи отплыла галера. Одному из пассажиров её надлежало сразу же по прибытии в столицу Заморского Лангедока не мешкая отправиться морем дальше, в Сен-Симеон, а если не случиться оказии, купить пару коней и скакать в Антиохию сушей.
В письме, которое вёз гонец, было всего несколько строчек: «Милый князь! Ищите I так же среди мужчин. Берегитесь его, он очень опасен. Никогда не забуду вас. Ваша N».
Ваша N! Каково?! Согласитесь, и в остроумии (впрочем, так же, как и в осторожности) этой замечательной во всех отношениях даме не откажешь! Имени убийцы лучшего из оруженосцев Раймунда Алиенора ему не назвала. К чему?
VIII
Фортуна, античная богиня, о существовании которой Ренольд и не подозревал, эта капризная дама, улыбавшаяся ему на протяжении почти целого года, вдруг резко отвернулась от молодого кельта.
А как хорошо всё шло!
Бальдуэн, конечно, как и полагалось лицу, называвшемуся в Иерусалимском государстве «primus inter pares», или первый среди равных, щедро вознаградил бедного пилигрима за подарок. Забияка из Шатийона купил жеребца и четырёх кобыл, так сказать, «на развод», не говоря уже о вьючных животных. Лошади и даже ослы продавались недёшево, скот, как всегда в походах, пострадал во время бездарного рейда на Дамаск ничуть не меньше людей.
Юный Бальдуэн велел грумам поместить животных, приобретённых новым вассалом (правда, формально присяги Ренольд ещё не принёс), в свои королевские конюшни в Иерусалиме, где наслаждался жизнью храбрый пилигрим.
Оставшийся в далёкой Антиохии, так и не получивший ни гроша от своего буйного постояльца и давно забытый им корчмарь Аршак не ошибся в своих прогнозах. После войны сработанные в Европе кольчуги, кольчужные чулки, шлемы, мечи и сёдла шли если и не по цене материала, из которого были сделаны, то продавались невиданно дёшево. Однако новые добрые доспехи работы восточных мастеров, славившихся своим искусством, стоили по-прежнему дорого. Именно такие и приобрёл себе Ренольд, а старую кольчугу и шлем подарил Ангеррану. Сеньор нет-нет, да подумывал, не озаботиться ли тем, чтобы произвести молочного брата в рыцари? Младший сын графа Годфруа Жьенского всё реже и реже вспоминал родную Францию и всё чаще и чаще подумывал о том, как бы обзавестись земельным наделом на Востоке. Жизнь тут нравилась ему.
Можно было жениться на наследнице какого-нибудь фьефа, даже на вдове. Не страшно, если невеста окажется не слишком хороша собой, главное, чтобы была здорова, чтобы родила хороших сыновей, которые со временем встанут на место отца. Сыновья, они надежда каждого мужчины. Не завидна участь вдовы или оставшейся единственной наследницей дочери умершего или павшего в битве барона: или в монастырь, или под венец с претендентом на отцовское добро. Иного пути нет. Землю держать может только мужчина, защитник, который в свой час выйдет с дружиной на зов короля или графа (кому уж служит). А сюзерену покойного родителя всё равно, если жених стар или уродлив. Что за беда?! Главное, доблесть и верность присяге, а там стерпится — слюбится.
Таких строптивиц, как Алиенора, в веках искать не переискать. Чтобы мужу перечить? Да какому?! Королю французскому! Где это видано?! Да ещё разводом стращать! Со времён Матильды Каносской никто не слыхал о таком своеволии. Правда, знаменитая графиня сама, облачившись в доспехи, садилась на коня и плечо к плечу с мужчинами бросалась в атаку на врага; строптивая аквитанка предпочитала другое оружие.
Нет, такие дамы не для него, Ренольда Шатийонского. Да и вообще, нет для него в Утремере богатых наследниц. Тех, что победнее, вдовых и осиротевших, конечно, пруд пруди, но...
«Женитьба дело серьёзное, — думал молодой пилигрим. — Тут торопиться не стоит!»
И правильно, чего торопиться? Деньги есть, значит, и доброго вина охлаждённого жарким летом снегами Термона, и страстных, горячих женщин будет вдоволь.
Рыцарь снял в Иерусалиме целый дом со слугами и конюшней, куда перевёл часть своих лошадей. На них он выезжал со свитой на прогулку или в гости, а иной раз и во дворец к королю. Ангерран с Пьером, последние из тех, кто вместе с господином покинул пределы родовых владений отца на берегах Луары и два года назад, приодевшись и заматерев, приняли важный, хотя и несколько комичный вид. Их сеньор внял совету мудрого Онфруа Торонского и щедро наградил конюха серебром и даже золотом, а также повысил в звании, сделав его своим грумом.
Тем не менее все трое были ещё, в сущности, совершенными новичками, они выглядели на Востоке примерно так же, как провинциал, непроходимый деревенщина при дворе короля Франции. Ни господин, ни его слуги совершенно не понимали, в какую страну пришли. И не только они одни.
Многие франки, впервые оказавшись тут, думали, что единственное, чего заслуживали жившие здесь веками греки и арабы-ортодоксы, возделывавшие землю бок о бок с мусульманами, взращивавшие урожаи злаков, лелеявшие плодовые деревья, — это кнут. Рыцари верили в меч и в ратную удаль, они не замечали разницы между здешним податным народишком и крестьянами Европы. Может, так оно и было, только Восток, много чего повидавший на своём долгом и бурном веку, переживший немало завоевателей, по сравнению с которыми крестоносцы второго поколения уже не представляли внушительной силы, точно мудрый длиннобородый старец, ведал, сколь краток здесь их век.
Государства франков занимали хотя и довольно длинную — миль в четыреста, — но весьма узкую — глубиной от двадцати до пятидесяти-пятидесяти пяти миль — полоску земли на побережье, да ещё территории к востоку от Мёртвого моря и к югу до залива Акаба и процветали главным образом за счёт морской торговли. Чтобы выжить, им приходилось или ладить с соседями, или вести непрерывные завоевательные войны. В первом случае они были обречены со временем пасть жертвой умного, хитрого и многонаселённого Востока, для второго у них уже не оставалось сил.
Ни Ренольд, ни большинство из тех, кто пришёл в Левантийское царство в середине XII века, не осознавали, сколь невелик выбор и сколь печальна судьба Заморской Франции. Они так и не поняли этого, даже дожив до глубоких седин. Превратившись в благородных старцев, пройдя через многие битвы, через удачи и поражения, через триумфы и унижения, до конца дней своих оставались они, по сути дела, буянами и забияками, мальчишками, какими покинули отчий порог. Молодой Ренольд ни на минуту не сомневался, что впереди его ждёт ещё очень длинная и счастливая жизнь. Насчёт того, что она будет длинной, это, пожалуй, правда, тут судьба отпустила двадцатитрёхлетнему сеньору Шатийона ещё целых тридцать восемь лет, а что касается счастья...
Как мы уже говорили, он не знал, кто такая Фортуна, наверное, потому никогда и не ждал её милостей. Он, неутомимый и жадный, добивался всего сам, стараясь не упустить свой шанс, не проворонить один-единственный миг, когда можно будет схватить за хвост птицу-удачу. И вот он, уверенный, что уже схватил её, оказался в дураках. Молодой кельт не знал ещё, как коварно порой может поступать судьба! А он-то считал, что коварная дама решила исправить несправедливость, которой можно было бы назвать его позднее рождение, но... ошибся. Невероятное счастье, свалившееся на него под Дамаском в виде арабской кобылы, сущая милость Господня, оказалась лишь зигзагом удачи.
Как раз в тот момент, когда король Людовик и его ангелоподобная королева отбыли в Акру, на голову молодого кельта словно бы обрушился ушат холодной воды. Когда Ренольд в очередной раз собрался во дворец, ему вдруг было отказано в приёме под тем предлогом, что он, злоупотребляя милостью своего сюзерена, недостаточно радел ему. К Бальдуэну рыцарь не попал, зато встретился с чрезвычайно любезным коннетаблем Манассом, который и взял на себя труд объяснить молодому рыцарю, что никто не станет всерьёз доверять человеку, не возвратившему долга своему сюзерену и покинувшему его, даже не испросив у него разрешения поступить на службу к другому.
Формально коннетабль был абсолютно прав. Но его притворно отеческий тон и показная доброжелательность, совсем не похожие на те, которые продемонстрировал в сложной ситуации у стен Дамаска Онфруа де Торон, даже прямолинейного Ренольда убедили в том, что в Святой Земле среди его врагов далеко не все остались по другую сторону границы.
Мудрый, но суеверный Ангерран имел на сей счёт своё мнение.
— Это всё из-за той штуки, — заявил он уверенно. — Из-за той штуковины, что ваша милость отнесла во дворец на прошлой неделе.
— Какая ещё штуковина? — рассердился Ренольд, не понимая, к чему клонит оруженосец. — Что ты несёшь? При чём здесь это... этот... эта вещь?
Речь шла о недавней находке нового слуги, грека из Иерусалима. Тот обратил внимание Ангеррана на то, что в опустевшем мехе вина лежал какой-то предмет.
«Что может лежать в пустом бурдюке? — подумал оруженосец. — Какая-нибудь дрянь!»— но велел слуге достать неведомую вещицу, которая оказалась свинцовой пластинкой с начертанными на ней письменами. Слуга уверял, что сделаны они на арабском языке. Ангерран кое-что вспомнил. Он принёс пластинку сеньору и сказал: «Мессир, эта штука была в мехе, которую я отобрал у проклятого грифона корчмаря».
Ненавидимый отцом Рубен ошибся, когда сказал, что рыцарь прикажет или выбросить опустевший мех, или велит вновь наполнить его. Пока Ренольд сидел в башне и ждал освобождения, Ангерран, чтобы где-нибудь пристроить пожитки господина, пришёл в княжескую конюшню, где за неимением другого места обретались конюхи Пьер и Жак (остатки шатийонской дружины). Орландо сделал широкий жест и позволил слуге нарушителя спокойствия оставить бурдюк себе. Щедрый оруженосец поделился с ними горем — ни за что, можно сказать, увели господина — и вином. Как ни странно, но они его не допили, и запасливый Жак куда-то спрятал гостинец. С тех пор Ангерран забыл о нём, но помнил, что видел бурдюк уже после отъезда из Антиохии, причём полным.
Под Дамаском Жака убили, а его пустой мех оказался среди прочей поклажи, которую везли на вьючном ослике. Теперь вот слуга грек вознамерился вновь налить в мех вина и, как говорится, — на тебе! Ренольд, чтобы не ломать себе голову, отнёс находку в королевскую канцелярию и забыл о ней. Было это с неделю назад.
— Тогда я говорил вам, мессир, и теперь повторю, — набычась произнёс Ангерран, — это всё дьявольские проделки того трактирщика! Может, он эту штуку туда подложил, чтобы на добрых христиан порчу наводить?
— Да чушь всё это! Какую ещё порчу? Какой вред человеку может сделаться от свинца? — досадливо отмахнулся рыцарь. — То-то, дурень! С чего ты вообще решил, что это тот мех? Год прошёл! Целый год! Даже больше.
— Вы за имуществом не смотрите, а я смотрю, — настаивал оруженосец. — Я его Жаку с Пьером отдал, когда вас в башню отвели... То есть когда вы туда приехали на коне. Поскольку Пьер терпеть не может здешнего вина и даже зеленеет от него, если много выпьет, то всё, почитай, тогда отошло Жаку. А потом я там видел слуг того трактирщика с сыном его старшим, Нарсизом или как там его звали.
— Ну и что?
— Ничего. Какого, спрашивается, лешего им понадобилось в княжеских конюшнях?
— Откуда мне знать? — Ренольд только пожал плечами, он никак не мог уловить связи между неожиданной опалой, бурдюком и странными передвижениями слуг и родственников трактирщика. Пилигрим давным-давно забыл даже, как тот выглядел. Для него корчмарь являлся презренной тварью, не заслуживавшей того, чтобы о ней вообще помнить. — Может, они привезли корма?
Его молочный брат смотрел на жизнь под другим углом.
— А потом ещё там вертелась эта чёртова прачка, — продолжал Ангерран. — Она всё пристраивалась к Пьеру... Вот дьявол! Забыл, как её звали!
— Какая разница? — спросил рыцарь, не понимая, зачем вообще слушает его. — Ну и что же Пьер?
— Эй, мессир! Да кто ж позарится на такую? — ухмыльнулся оруженосец. — Уж кого-кого, а баб в Антиохии всем хватало. И даже Жак её послал подальше, мол, ступай себе! Она им сразу не понравилась... хворь-холера! Пьер вообще уверял, что в такую бабу если меч свой воткнуть, то потом сам испортишься, высохнешь и умрёшь. А уж что до Жака, так тот, мир душе его, так он, на мой разум, больше кобыл любил, чем баб. Он эту сразу погнал, говорит, такая, мол, всех коней перепортит. Увидят её рожу и есть перестанут.
— Что ты всё несёшь мне про каких-то... селёдок сушёных?! При чём тут прачки и кони?!
— А при том, мессир, что раньше я её в корчме видел, — заявил Ангерран. — Но только там она какая-то другая была! Точно и не из простых, вроде из благородных или из торговых, но не служанка и уж точно не прачка. Дама. По-моему они — соглядатаи язычников.
Умствования оруженосца не на шутку злили Ренольда.
— Ну и плевать мне на неё! — зарычал он. — До Антиохии триста миль! И вообще, когда это было?! При чём здесь твоя прачка и... и... какие-то там соглядатаи неверных?
Сопоставление сформировавшегося в сознании неприятного образа какой-то там прачки или даже дамы из Антиохии и вставшей перед мысленным взором рыцаря глумливой ухмылки, не сходившей с физиономии коннетабля Маннасса во время их недавнего с Ренольдом разговора совершенно расстроили пилигрима. Что за вздор? Как могут быть связаны с коннетаблем Иерусалимского королевства угнездившиеся в Антиохии шпионы язычников?! Чушь!
Увидев, что Ангерран хочет сказать ещё что-то, сеньор пригрозил:
— Заткнись или я тебя поколочу.
Предупреждение возымело действие, оруженосец оставил свои рассуждения при себе. А Ренольд — расстраиваться так расстраиваться — спросил:
— Сколько денег у нас осталось?
— Деньги всё, что у вас, — хмуро отозвался оруженосец. — Других нет.
— Чёрт собачий! Куда же они подевались?
— Так ведь вольно было швырять направо и налево? — пробурчал оруженосец себе под нос. — На храм сколько пожертвовали, да и нищим ваша милость без счёта разбрасывала. За дом вперёд заплатили, могли бы и половину дать.
Ренольд и сам поражался, до чего довели его приступы необузданной щедрости. Никогда с ним не случалось такой промашки. В прежние времена он мог и вовсе не заплатить. Впрочем, причины столь неожиданного благонравия заключались в том, что молодой кельт, искренне недолюбливавший попов и торгашей (дом, где он жил, как раз и принадлежал одному из таких толстосумов, даже и не французу по происхождению), подсознательно чувствовал, что, как гласит поговорка: «В Риме соблюдай обычаи римлян». Он понимал, что дружба с королём ко многому его обязывает, теперь он мог грабить и драться только на войне, неважно, с кем она будет вестись, а в мирное время... «С волками жить, по волчьи выть», — как-то само собой приходило на ум.
Ренольд гнал от себя подобные сравнения и ждал войны. Но её не было. Оставалось одно: продавать потихоньку лошадей и переезжать в жилище поскромнее, в полную клопов и прочей нечисти гостиницу.
Ох, как ему не хотелось этого! Он пришёл к выводу, что должен во что бы то ни стало прорваться к королю, а уж потом решать, что делать. Может, и правда, отправиться в Антиохию и попроситься под руку Раймунда и его жены? Имея лошадей, можно собрать небольшую дружину и уже с ней наниматься на службу. Ренольд понимал, что князь скорее всего не откажется от его услуг и, возможно, даст землю или денежный бенефиций...
Пилигрим почти уже принял решение. Он даже подумал, не следовало ли показать королю Бальдуэну, что он не нуждается в его милости, и подумывал о том, чтобы уехать поскорее, как вдруг прибыл гонец из дворца.
Ренольда желала видеть сама королева Мелисанда.
Прежде пилигриму не доводилось видеть вблизи ту, что являлась действительным правителем главного Утремера.
Старшей дочери короля Бальдуэна Второго, вдове короля Фульке и матери короля Бальдуэна Третьего не исполнилось ещё и сорока[45], однако в мыслях она представлялась Ренольду этакой ужасно старой дамой. На деле всё оказалось совсем по-другому. Перед юным кельтом предстала не молодая, но весьма эффектная и вполне ещё способная нравиться мужчинам женщина.
Кровь холодного Севера, смешавшись с горячей кровью горцев-армян, дала весьма впечатляющий результат. Властолюбие, сочетавшееся с запрятанной в глубины души, но упорно не желавшей мириться с таким положением природной страстностью, придавало облику королевы одновременно и хищную властность, и мягкую женственность. Ренольду ни разу в жизни не встречались подобные люди, но инстинкт самосохранения сигнализировал молодому человеку, что от них ему стоит держаться подальше.
Как женщина, королева не вписывалась в рамки системы, применявшейся сеньором Шатийона для оценки дамских прелестей, она казалась ему худой. Впрочем, пилигрим не измерял её теми мерками, какими пользовался в отношении Алиеноры или княгини Констанс. Одним словом, хотя Ренольд и был на целых пять лет старше Бальдуэна, разговаривая с королевой, рыцарь чувствовал в ней материнскую снисходительность. Она задавала вопросы, он отвечал.
— Коннетабль Манасс доложил мне о вашей встрече, — сказала королева, чтобы разъяснить гостю причины её интереса к нему. — Скажу вам прямо, он не очень хорошего мнения о вас. Но я всегда предпочитаю составить своё, чем принять чужое, пусть даже это и мнение человека, которого я очень хорошо знаю и ценю. Вы должны понять его, мессир Ренольд. Он бы сам с удовольствием сделал королю такой подарок, какой сделали вы. Наш бедненький сир Манасс как будто немного ревнует, — добавила королева и, словно бы слегка смутившись, закончила: — Иногда он ведёт себя в отношении меня, и особенно моего сына так, точно мы оба его дети. В конце концов, он наш родственник. Не злитесь на него.
— О, ваше величество! — воскликнул пилигрим. — Я ничуть не сержусь на коннетабля! Скорее, это он... вы правильно сказали, я и сам заметил, что он меня невзлюбил. Но мне кажется, что дело не только в той кобыле, он... он...
Королева вздохнула, и это заставило визитёра умолкнуть. Воспользовавшись паузой, она произнесла:
— Конечно, речь не только об этом. Коннетабль — государственный служащий, он командует дружиной моего сына. Сир Манасс очень серьёзно относится к выполнению своих обязанностей.
— Я знаю, ваше величество, — Ренольд кивнул. — Я несколько... м-м-м... я нарушил правила... Мой долг его величеству королю Луи... Я, право, не ждал, что он так быстро уедет... Да, кроме того, как мне показалось, после Дамаска он не очень-то жаловал меня. Вот я и оттягивал свой разговор с ним, а потом король уехал...
Говоря так, пилигрим лукавил, как нашкодивший мальчик перед доброй тётей. Ему хотелось, чтобы Мелисанда верила ему, сам себе он, разумеется, верил безгранично и даже удивлялся, что не сообразил дать столь толковое объяснение своего поведения в разговоре с коннетаблем. Вероятно, потому, что чувствовал недоброжелательность последнего. Королева же явно симпатизировала своему гостю.
— Я понимаю вас, мессир Ренольд, — доверительно улыбнувшись, произнесла Мелисанда. — Думается, это всего лишь недоразумение, которое легко устранимо. Мы напишем его величеству королю французскому и всё уладим. Тогда мой сын, ведь он ещё молод и порой скор на решения, призовёт вас к себе.
«Мы?! Она сказала мы?!» — Пилигрим готов был подпрыгнуть до довольно высокого сводчатого потолка небольшой комнатки перед спальней королевы, служившей ей кабинетом. Тут бы рыцарю и задаться вопросом: «А к чему все эти разговоры? Что я, один-единственный, кто остался должен Луи? Да и вообще, я — свободный человек, могу служить, кому хочу. Присяга — формальность, если бы король Людовик имел ко мне претензии, он велел бы разыскать меня и сам предъявил бы их мне. Какое до всего этого дело королю Иерусалима, а в особенности его коннетаблю?!»
Однако не раз уже рассуждавший подобным образом Ренольд и не подумал спросить об этом не то что королеву, а даже и себя. Вместо этого он воскликнул:
— Я бы хотел повидать его величество короля Бальдуэна! Я бы хотел объяснить всё ему...
— Король Бальдуэн сейчас в Яффе, гостит у своего брата Аморика. Но вам нет нужды ехать туда. Скоро король вернётся, и я сама всё расскажу ему. Поверьте, я — ваш друг. Положитесь на меня, я всё устрою. Расскажите мне теперь о походе, о том, как вы ехали через все эти земли, населённые варварами и язычниками.
— Спасибо, ваше величество! Я так благодарен вам! — искренне обрадовался Ренольд. — А что же касается похода, то... он длился так долго, с чего же начать?
— С чего хотите, — пожала плечами Мелисанда. — Впрочем, мне никто не рассказывал про Антиохию. Между тем говорят, что вы там здорово проводили время.
Что имела в виду королева, употребляя местоимение «вы»? Хотела ли она узнать о том, как проводила время во владениях ненавистного ей князя Раймунда вся крестоносная братия, или же интересовалась исключительно подвигами своего сегодняшнего гостя, было не ясно. Молодой кельт, как, к слову заметить, и обычно большинство людей его возраста, полагал, что окружающих прежде всего должны интересовать исключительно их дела. Вследствие этого Ренольд завёл длинный рассказ, в котором, сам не зная зачем, может быть, желая угодить королеве (он, как и многие, слышал про её натянутые отношения с князем), упомянул о том, что Раймунд посадил его в башню, правда, через день уже выпустил. Конечно же, благодаря вмешательству короля Луи.
Мелисанда оказалась прекрасной слушательницей, она, явно сочувствуя рассказчику, задавала вопросы и смеялась над трусливыми грифонами.
— Да вы герой, мессир Ренольд, — похвалила она рыцаря.
— Ну что вы, ваши величество! — заскромничал он. — Это же были всего лишь жалкие грифоны. Честно говоря, я ненавижу их куда больше, чем язычников.
— Не говорите никому, — заговорщически прошептала королева, — у нас дружба с базилевсом Мануилом, но я не люблю ни его самого, ни его подданных... А что за пластинку вы отдали в канцелярию?
Ренольд и тут подробно всё рассказал. Ему очень хотелось как можно лучше удовлетворить интерес Мелисанды, и потому он сообщил ей даже и о странных подозрениях Ангеррана. Тут королева оказалась полностью солидарной со своим собеседником.
— Какая чушь! — заявила она. — Это письмо могло пролежать там уйму времени, и никто даже и не узнал бы о нём. Вот и вы обнаружили её спустя целый год. Хозяину ведь могли продать вино уже с этой пластинкой. Потом, почему ваш слуга думает, что это именно тот бурдюк?
— Я так и сказал ему, — Ренольд энергично закивал. — Так и сказал. А он — мол, это приметный бурдюк. Я пригрозил, что поколочу его, я имею в виду Ангеррана, и он враз оставил свою болтовню.
Они поговорили ещё немного, и Ренольд, окрылённый как никогда, чуть ли не вприпрыжку отправился домой, думая о том, что всё повернулось самым наилучшим образом и что непроглядная тьма, нависшая над ним, оказалась лишь тучкой на небосклоне его удачи.
Проходя по огромной территории Иерусалимского Храма, пилигрим так увлёкся собственными мыслями, что не заметил, как отстал посланный с ним королевой провожатый, не обратил внимания на мелькнувшую в темноте тень. Он вообще понял, что ему угрожает опасность, когда почувствовал, как кто-то очень сильно ударил его под лопатку каким-то твёрдым предметом.
Удар был настолько силён, что рыцарь потерял равновесие и по инерции пролетел несколько шагов вперёд, но не упал. Поскольку на приём к Мелисанде Ренольд отправился в гражданском облачении, он так же не взял с собой боевого длинного меча, предназначенного для того, чтобы рубить им, сидя на коне. При рыцаре оказался лишь короткий меч, более похожий на кинжал.
Молодому человеку казалось, что такого оружия вполне достаточно для прогулки по улицам города, и он никогда бы не подумал, что оно могло бы пригодиться ему даже во дворце иерусалимских правителей.
Ренольд выхватил клинок и развернулся, чтобы встретить противника, но тот словно сквозь землю провалился. Пилигрим всё же шагнул вперёд. Это и спасло его. Если бы он, что более естественно, попытался посмотреть, нет ли кого-нибудь у него за спиной, то получил бы удар кинжалом в шею, а так острый металл лишь разорвал ткань дорогого камзола, не причинив никакого вреда владельцу.
Нападавших оказалось как минимум двое. Поняв, что попытка зарезать рыцаря не удалась, один из них крикнул по-гречески:
— Он в кольчуге! Бежим!
Познаний Ренольда в языке ненавистных ему грифонов оказалось вполне довольно, чтобы понять, о чём говорили неудавшиеся убийцы, но вот для того, чтобы догнать их, резвости его ног оказалось явно недостаточно. Какое-то время он преследовал их, потом споткнулся и упал, а поднявшись, понял, что продолжать погоню не имеет смысла.
Поначалу он хотел вернуться к Мелисанде и доложить ей о том, что по её дворцу шляются вооружённые грифоны, но вдруг передумал. Никому ничего не сообщая, он добрался до конюшни, сел на коня и отправился домой, внимательно поглядывая по сторонам.
Ангерран всё понял без слов и, не произнеся ни звука, так посмотрел на хозяина, что тот прочитал по глазам слуги:
«А вы, мессир, ещё фыркали на меня, когда я заставлял вас надеть под камзол кольчужную безрукавку! Знаете, почему она такая толстая, какой бывает и не всякая боевая? Знаете, почему нигде в Европе не делают таких? Потому что там благородных рыцарей не режут на улицах!»
Вслух же оруженосец, теперь уже не опасавшийся, что сеньор сдержит своё недавнее обещание и поколотит чересчур болтливого слугу, сказал:
— Мессир, я ещё почему вспомнил обо всём этом... Только не сердитесь, сегодня я видел младшего сына того трактирщика здесь, в Иерусалиме.
Ренольд, чуть не ставший жертвой неведомых убийц, проникших в королевский дворец, всё ещё не хотел верить в очевидное.
— Ты хочешь сказать, что кто-то призвал его сюда сразу же после того, как я отнёс ту чёртову табличку в канцелярию короля? — спросил он. — Но никто не мог бы доехать из Иерусалима в Антиохию и вернуться обратно за такой короткий срок. Это же целых полторы сотни лье!
Ангерран покачал головой:
— При благоприятном стечении обстоятельств галера из какого-нибудь приморского города, например из Яффы, может достигнуть Сен-Симеона за половину этого срока, — сказал он. — А если часть пути пройдёт при попутном ветре под парусом, то и быстрее...
«Король Бальдуэн сейчас в Яффе, гостит у своего брата Амори́ка, — вспомнились рыцарю слова королевы. — Не может быть! Король, Яффа, галера...»
Ренольд готов был поверить во всё что угодно, только не в то, что столь симпатичный юноша, каким казался король Иерусалимский, занимался грязным двурушничеством. Да и потом, что же это за табличка, из-за которой пойдут на такие траты? Судно ведь придётся посылать специально, а это немалые расходы!
Оруженосец продолжал:
— К тому же, если передвигаться по суше почти не останавливаясь, постоянно меняя коней, как делают это дикие туркоманские кочевники, можно успеть обернуться за неделю.
«Но вам нет нужды ехать туда. Скоро король вернётся, и я сама всё расскажу ему. Поверьте, я ваш друг... — перед мысленным взором пилигрима вновь возникло лицо Мелисанды. Теперь оно уже не казалось ему ни благородным, ни добрым. — Положитесь на меня, я всё устрою. Расскажите мне теперь о походе... — Ренольд не нашёлся, что возразить Ангеррану, а лишь подумал: — Я рассказал, а она всё устроила! Вернее, чуть не устроила!»
Осмелевший слуга развивал свои теории:
— Но есть способ сократить дорогу вдвое, почти вдвое. То есть не саму дорогу, а время в пути...
— Что? Как это?
Ренольду начинало казаться, что Ангеррана следовало отдать в монахи. Из него, несомненно, вышел бы очень неплохой ритор.
— У язычников есть такая штуковина... — продолжал оруженосец. — Они нарочно приучают голубей носить маленькие письмеца в специальных мешочках, которые привязываются к лапкам птицы. Она летит туда, где её дом. Как она это узнает, мне не известно, но это так. Я припоминаю, что как раз видел таких вот птиц у нашего доброго трактирщика. Конечно, особо важное донесение таким образом посылать опасно, птицу могут подстрелить, или она станет добычей ястреба, или каким-либо образом потеряет мешочек. Однако вызвать нужного человека из Антиохии сюда вполне возможно. Птица будет там куда быстрее гонца, независимо от того, поедет ли он по морю или посуху... Вот и всё, мессир...
Ангерран закончил смазывать мазью огромный кровоподтёк как раз под левой лопаткой господина:
— Это снадобье продала мне одна тутошняя старуха, ещё когда мы уходили к Дамаску. Меня, если вы помните, зацепило сарацинской стрелой, так вот, я всего трижды помазал рану и через несколько дней она уже не беспокоила меня.
— М-да... — только и ответил Ренольд. — Это, конечно, хорошо...
Говорили они долго, почти до рассвета, и оба, и сеньор и его оруженосец, обсудив все детали происшествия и предшествовавших ему событий, пришли к единодушному выводу: им надо поскорее уносить ноги из города.
Через два дня, не трогая лошадей, оставшихся в конюшнях дворца, Ренольд, Ангерран и Пьер в колоннах рыцарей Бертрана Тулузского покидали Святой Город.
Они ещё и сами не знали, куда направлялись. Дружина лангедокцев, как сказал Ренольду сам её предводитель, шла в Акру, чтобы сесть на корабль и отплыть в Европу. Забияку из Шатийона вполне устраивала компания южан. Однако Ренольд и его свита вскоре поняли, что Бертран ставил себе совершенно иные цели. Он вовсе не торопился покидать Утремер, о чём не таясь и сообщил Ренольду, когда Иерусалим остался достаточно далеко позади.
— Присоединяйтесь к нам в нашем святом деле, мессир Ренольд, — предложил Бертран за чаркой вина вечером третьего дня пути, когда, собираясь на ночлег, они разбили лагерь в виду крепости Атлит. До Акры оставалось не более шести лье, и никто не сомневался, что завтра к вечеру путники заночуют в стенах второго по значению города королевства и главного его порта. — Я знаю вас как доброго рыцаря. Если Господь пошлёт мне удачу, я щедро вознагражу вас за помощь.
— Что ж, мессир Бертран, — выслушав провансальца, не долго думая кивнул Ренольд. — Всегда рад помочь хорошему человеку в добром деле. — Он поднял кубок: — За удачу!
— За удачу! — подхватил Бертран и другие рыцари-лангедокцы.
IХ
Уже к концу осени 1148 года Антиохия и Алеппо принялись обмениваться взаимными ударами. Нанеся в союзе с ассасинами тяжёлое поражение Нур ед-Дину, Раймунд уже в следующем сражении, спустя всего полгода, сам был разбит и вернулся в Антиохию[46] с остатками своей изрядно потрёпанной дружины, нагнавшей его уже под стенами города.
Под Бахрасом рыцарям досталось, самого князя едва не взяли в плен, спасла его лишь доблесть самых верных рыцарей и оруженосцев. Некоторые из них легли, грудью заслонив господина, а один, новичок по имени Жюль, рискуя собой, вывел Раймунда из сечи. Спасаясь от погони, парнишка (оставшийся сиротой сын одного небогатого рыцаря из Латакии) отдал сеньору своего коня, невесть как доставшуюся оруженосцу помесь настоящего арабского жеребца с серой турецкой лошадкой. Столь неказистое животное высоко цениться не могло, однако Раймунд убедился на деле, что оруженосец, над которым многие смеялись, не зря похвалялся достоинствами своего коня.
Давно уже было ясно, что битва проиграна. Князю, прекрасно понимавшему, что враг не отпустит его даже и за самый щедрый выкуп, оставалось только спасаться бегством, бросив своих рыцарей на произвол судьбы. Часть их сумела уйти невредимыми, часть погибла, часть попала в плен к победителям. Спустя какое-то время, кому-то позже, кому-то раньше, большинству из них, тем, кому посчастливилось не умереть от ран в плену, удалось получить свободу.
Сам Раймунд, как уже говорилось, мог рассчитывать тем майским днём только на быстроту ног коня. Однако дестриер князя утомился, таская на спине столь крупного всадника, облачённого к тому же в дорогие и тяжёлые доспехи. Запасной конь пропал вместе с грумом, никто даже и не заметил как, очевидно, зазевался и стал добычей победителей, умевших ценить хороших лошадей.
Бывают случаи, и они нередки, когда главным достоинством коня оказывается не красота, стать и чистота крови, а скорость.
От отца араба Микроцефал, так из-за маленькой головы прозвали животное Жюля, унаследовал хотя и не длинные, но зато очень быстрые, лёгкие ноги, от матери туркоманки — выносливость и неприхотливость. Впрочем, при внимательном взгляде делалось возможным предположить, что у Микроцефала имелись и европейские предки. Ни дать ни взять бабушка его родительницы согрешила с каким-то жеребцом с севера, оттого-то и отпрыск их вырос несколько более крупным, чем можно было ожидать от такого союза.
И всё равно, ноги у Раймунда свисали ниже конского живота почти на локоть. Однако, последовав совету оруженосца, князь согласился снять с себя дорогие доспехи и, нимало не смущаясь неказистым видом конька, поскакал в Антиохию, забыв об оруженосце. Парень неминуемо должен был или погибнуть, или угодить в плен к преследователям. Княжеский дестриер так устал, что, несмотря на скромные габариты Жюля, не мог бежать достаточно быстро, чтобы унести своего нового всадника от быстрых лошадок кочевников.
Раймунд вернулся в свою столицу в самом конце мая в сопровождении не более двух дюжин рыцарей. Всего же их уцелело около полусотни, немногим меньше ста легли на поле битвы под Бахрасом — огромные, но пока ещё не невосполнимые потери. Кроме того, каким бы печальным ни выглядел исход битвы, княжество всё же сохранило возможность собрать новую армию и, главное, признанный предводитель её уцелел. Но, что ещё более важно, прошёл срок, отмеренный неизвестным поэтом в начале княжения Раймунда. Тринадцать лет его правления истекли в апреле, а князь оставался живым и здоровым. Подобное обстоятельство не могло не внушать ему оптимизма. И ещё, к большому удивлению и радости Раймунда, его спаситель также уцелел и даже привёл хозяину его драгоценного дестриера целым и невредимым.
Как выяснилось, едва господин, оседлав Микроцефала, поскакал к столице, Жюль, чтобы сбить с толку преследователей, надел плащ и шлем сеньора, благодаря чему часть турок, клюнув на приманку, погналась за оруженосцем. Ему посчастливилось встретить на своём пути овражек. В пышной листве росших там деревьев и кустарника юноше и удалось найти укрытие. Он «уговорил» коня лечь, и тот, проявив понимание и покладистость, пролежал не шевелясь всё то время, которое турки потратили на поиски столь ценного пленника. «Как же они не нашли тебя?» — удивился тогда князь, на что оруженосец, хитро улыбаясь, ответил: «Я бросил ваш плащ, мессир, в болотце. Язычники решили, что вы, упав с пригорка, скатились вниз и утонули. Для того чтобы они вернее всего могли поверить в мою хитрость, я бросил около болота ваш шлем. Он приметный, таких у наших рыцарей мало, так как они не очень-то жалуют европейские новшества. Оттого, увидев шлем и плащ, турки решили, что погибли именно вы».
«А конь? — Князь всё никак не желал оставить сомнений. — Они не удивились, что его не оказалось рядом?» Тут оруженосец мог только пожать плечами. «Наверное, они решили, что он убежал, — сказал он. — Или нашли какой-нибудь другой объект для преследования. Мы, — добавил он, похлопав коня по холке, — не очень-то рассуждали, лёжа там, только молили Господа, дабы он пожалел нас и укрыл от глаз язычников».
Так или иначе, Раймунду пришлось удовлетвориться подобным объяснением. К тому же его очень впечатлило то, как юноша сумел использовать господский шлем[47], да ещё и сохранить его. Он и верно очень отличался от тех, которые носили в Антиохии и вообще в Утремере. Но почему, почему князь не поинтересовался у оруженосца, отчего же, по его мнению, турки не захотели взять шлем, ведь он, во всяком случае, представлял собой недурную добычу? Не спросил так уж не спросил, да и мало ли что там было в голове у язычников? Чего зря тиранить спасителя вопросами, подвергая сомнению его рассказ, а значит, и доблесть.
Раймунд, как и большинство левантийских ноблей, не стремился к приобретению модного на Западе шлема, по виду напоминавшего горшок, но получил его в подарок от короля Людовика вместе с византийской работы длиннорукавной кольчугой тройного плетения. Поскольку даже такой важный господин, как князь Антиохии, не мог запросто разбрасываться дорогими доспехами, после Бахраса подарок Луи сразу стал его лучшим боевым облачением.
Одно важное преимущество «горшка» Раймунду пришлось оценить ещё в битве при Фамийе, когда старший оруженосец сменил сбитый с головы сеньора шишак на ранее прозябавший в тороках подарок Людовика. Не прошло и нескольких минут, как стрела какого-то из уносивших ноги язычников ударила прямо в прикрытое металлом лицо князя.
Таким образом, с учётом трюка, проделанного Жюлем, получалось, что королевский подарок уже вторично спас жизнь Раймунду.
Внезапность нападения — гарантия как минимум половины успеха.
Несмотря на то что от Бейрута дружина Бертрана двигалась не привычной, пролегавшей через все прибрежные города дорогой, а горными тропами, минуя заставы и крепости графа Раймунда Триполисского, ей всё же удалось довольно быстро достигнуть пункта назначения. Когда маленькая армия лангедокцев оказалась в том месте, где равнина Букайи спускалась к морю, Бертран отдал приказ поворачивать на восток.
Куда и зачем они направляются, в дружине бастарда графа Тулузского было известно только самым приближённым, среди которых оказался и Ренольд де Шатийон. Впрочем, солдаты и рыцари, не знавшие планов своего вожака, всё же догадывались о них. Воины почти единодушно поддерживали Бертрана, горевшего, как справедливо полагали они, жаждой праведной мести. Как-никак хозяин графства, в пределах которого они теперь находились, нанёс смертельную обиду их предводителю тем, что подло отравил его отца, знаменитого Альфонсо-Журдена.
Несмотря на то что Бертран был незаконнорождённым, а может быть, и вследствие этого, он очень хорошо разбирался в родословной предков. Узнав о согласии Ренольда участвовать в предприятии, молодой человек поведал новому товарищу их историю начиная, разумеется, со знаменитого Раймунда де Сен-Жилля, графа Тулузы и маркиза Прованса. По всему выходило, нынешние узурпаторы, засевшие в родовых владениях Бертрана, самые что ни на есть гнусные создания, которых с момента сотворения мира рожала женщина.
«Кому как не мне властвовать здесь, мессир Ренольд? — то и дело спрашивал молодой южанин своего нового приятеля. — Дед завещал графство моему отцу. Хоть кого спросите. Регент, Гвильом Серданский, берег владения моего родителя до тех пор, пока тот не вошёл в возраст. А этот похититель чужого добра, что спрятался в Триполи, ещё и запятнал себя грязным подлым убийством!»
Вообще-то всё было несколько не так[48], однако ни его, ни удалого уроженца Жьена всякие маловажные тонкости не волновали. Да, к слову заметить, Ренольд и не знал о них, он верил Бертрану. Не зря позже он получил прозвище «Князь-волк». Зверь учуял запах крови и добычу.
Не чаявший беды замок Арайма, выбранный ими в качестве объекта приложения сил, сдался быстро. Надо сказать, что совет нашего молодого кельта (он как раз и рекомендовал захватить именно эту крепость) пришёлся Бертрану очень кстати. Взяв Арайму, они немедленно становились хозяевами дороги, соединявшей два самых больших города графства — его столицу и Тортосу. Бертран, к большому неудовольствию своих вассалов, пообещал, в случае, если ему удастся изгнать из Триполи «узурпатора» и утвердиться в графстве, отдать Арайму Ренольду.
Находился этот стратегически важный населённый пункт всего в шести-семи лье к западу от Хомса, или области Ла Шамелль, как называли эти территории ещё первые крестоносцы. Раймунд де Сен-Жилль в своё время собирался завоевать её, но увяз в осаде Триполи и не успел совершить задуманного. Теперь такой шанс мог представиться его незаконнорождённому внуку и будущему вассалу последнего. Правда, оставался ещё один маленький нюанс, Раймунд Второй не собирался уступать своих прав какому-то там бастарду. Последнего, разумеется, нисколько не волновали и уж точно не смущали щекотливые обстоятельства его появления на свет. Кто не помнит, сам Вильгельм Завоеватель был бастардом!
Раймунд послал дружину, но, как выяснилось позднее, этим шагом он не ограничился.
То была славная рубка.
Примерно по полсотни закованных в железо всадников и сотни по полторы-две пехоты, от каждой из сторон участниц конфликта, столкнулись на небольшом зелёном лугу неподалёку от замка. Треск ломавшихся копий, звон мечей, лязг доспехов скоро слились в единый гул с ликующими возгласами победителей, криками и стонами раненых, ржанием коней и пением боевых рыцарских рожков.
Отряд Бертрана попятился под натиском войска законного владельца, а правый фланг, который держал Ренольд со слугами, дюжиной всадников и тремя дюжинами пехотинцев, обратился в бегство. Солдаты Раймунда Второго возликовали и, возблагодарив Господа за милость к правым, с новой силой ринулись преследовать врага.
Бегущее войско — это уже не войско. Хотя, сказать по чести, та пехота, что вёл с собой Бертран, и так по большей части представляла из себя малоэффективную боевую единицу[49].
Рыцари принялись рубить убегавших, а пехотинцы шарить в лохмотьях убитых и раненых, сдирать с них ещё приличную одежду и воинское облачение. В общем, победители занимались своим обычным делом, а побеждённые...
Не проскакав и полмили, Ренольд, видя, что противник отстал, свернул за пригорок, где круто остановил и развернул коня, затем обтёр и спрятал меч, а потом подал знак Ангеррану. Тот тоже убрал клинок. Оба, перекинув щиты за плечо, схватились за висевшие на груди рожки и что было духу затрубили в них.
Тем временем Пьер, не принимавший участия в схватке, достал из специальных длинных и узких корзин, висевших на спине вьючного мула, которого держал под уздцы, новые боевые копья и подал одно сеньору, другое его оруженосцу. Ренольд и Ангерран вновь прижали к губам рожки, подавая сигнал сбора. На зов откликнулись около десятка рыцарей и несколько конных оруженосцев. Когда небольшой отряд собрался, пилигрим из Шатийона, не дожидаясь остальных желающих, указал вперёд остриём копья и тронул поводья.
Левый фланг и центр Бертрана, вопреки обыкновению, продолжали держаться, и части победителей пришлось отвлечься от столь любимого занятия, как грабёж и преследование бегущих, чтобы сделать победу окончательной. Отряд Раймунда уже почти завершил окружение противника, как вдруг в спину триполитанцам ударила дюжина рыцарей Ренольда.
Несмотря на свою популярность на Востоке, манёвр вполне удался, прежде всего тем, что явился для противника полной неожиданностью[50]. Выбивая врагов из седел длинными копьями, давя конями тех, кто успел повернуть и броситься им навстречу, рубя мечами застигнутого врасплох неприятеля, вновь вступившие в битву воины словно бы переломили ход сражения пополам. Паника и смятение, охватившие триполисский отряд, предрешили исход битвы под Араймой. Ничего не поделаешь, даже и бывалым командирам, не раз приводившим своих воинов к победе, случалось лишь горестно развести руками в ситуациях, подобных этой, — охваченное страхом войско, уже не армия, а не способная повиноваться приказам, ни на что не годная толпа.
Часть беглецов повернула к Тортосе, другая к Триполи. Сам Ренольд, Ангерран и те, кто вместе с ними участвовали в обходном манёвре, преследовали разгромленных триполитанцев до самых стен столицы графства. Молодой паломник так разгорячился, что, проскакав по длинному каменному мосту, подъехал к самым стенам города и погрозил окровавленным мечом сгрудившимся на стенах защитникам, среди которых по богатству одеяния угадал самого «узурпатора» Раймунда Второго.
Пообещав последнему содрать с него кожу, если тот добровольно не уберётся восвояси, победоносный пилигрим, не объяснив, разумеется, в какие такие «свояси» должен убираться владетельный граф из своей столицы, позволил не на шутку встревоженному Ангеррану увести себя обратно к Арайме, благоразумный оруженосец не без оснований опасался, что из ворот, куда улизнули последние беглецы, запросто могли появиться с десяток хорошо вооружённых рыцарей на свежих дестриерах и в два счёта захватить преследователей, которых, включая Ренольда и его оруженосца, осталось всего четверо на совершенно измождённых многомильной погоней конях.
Но никто, по счастью, не догадался или не решился (смятение охватило гарнизон Триполи) сделать вылазку. Ведь верно говорят, что с победителями сам Бог.
К слову заметить, эти последние четверо гнали более полудюжины врагов. Бегущий воин, как мы уже говорили, — не воин.
Мудрый вельможа, опытный военачальник, эмир Муин ед-Дин Унур, или, как называли его франки, Онур, правивший в Дамаске от имени внука знаменитого Тохтекина, эмира из династии Буридов, Муджир ед-Дина, не любил воевать, зато любил пожить в своё удовольствие. Он никогда не скучал по неожиданностям, а если уж говорить откровенно, терпеть их не мог. Просто так уж получалось, что они его мало радовали.
Очень беспокоили его своей непредсказуемостью западные соседи, но пуще всех тревожил, даже страшил — северный, зять Нур ед-Дин, один из наследников буйного и при жизни всегда опасного Зенги, которого эмир ненавидел куда больше, чем всех христиан, вместе взятых. Теперь Зенги, хвала Аллаху, упокоился, однако дело его не умерло вместе с ним, сыновья оказались достойны отца. Онур предпочёл бы никогда не встречать никого из братьев Зенгиидов, а в особенности Нур ед-Дина. Хотя правитель Дамаска и отдал за него в прошлом году замуж дочь, но ни минуты не сомневался — случись что, зятёк и не вспомнит о родстве. Покойный отец завещал ему не только Алеппо, но и джихад — войну с неверными, с франками.
Последних, если уж честно признаться, Онур жаловал куда больше, чем непримиримых единоверцев с севера. Да и как не жаловать, если торговля с христианами приносила очень недурной доход весьма широкому кругу лиц, от самого́ законного наследника Дамаска до самого последнего погонщика верблюдов? Многие богатели от выгодных сделок, не плошал и Онур, так кому же нужна война? Без приморской торговли доходами с одних только караванов из Египта в Персию и обратно не проживёшь.
Коль скоро предки полстолетия назад не смогли сдержать натиска пришельцев и в первые же годы, последовавшие за взятием Святого Города, один за одним отдали ненасытным чужакам едва ли не все морские крепости, так, значит, Аллах так и судил, его воля. А по здравому-то размышлению, не всё ли равно, кому платить пошлины, своим или чужим? Свои-то они свои, да только в мечети, а не на торгу. Так, если разобраться, всегда ли чужие хуже своих? Всегда ли друг предпочтительнее врага? Нет уж, иной раз, пожалуй, лучше иметь дело с последними, они, по крайней мере, не прикроются щитом благочестия и радения исламу.
Так размышлял правитель Дамаска. Нет, он не видел особой нужды воевать с неверными, и многие франки из тех, кого он хорошо знал, думали точно так же. Они вообще могли бы прекрасно ладить, если бы не свои (опять это слово!) и чужие буяны.
Как и полагалось, христианские любители помахать мечом приходили с голодного Запада, мусульманские маргиналы являлись из засушливых и тоже голодных степей Приаралья, со скудных почвой гор окраинной Персии. И те и другие имели одну цель — личное обогащение и власть, опять же личную и, по возможности, безграничную. И те и другие смущали народы болтовнёй о священном долге, об унижении неверными соплеменников и единоверцев. Однако из всех своих возможных врагов Онур более всего опасался как раз этих самых единоверцев. Жители Дамаска, как один вставшие против кафиров-франков[51], доведись на месте последних оказаться Нур ед-Дину, вполне могли бы открыть ему ворота во имя Аллаха, во имя джихада. И так уж что ни день доносят эмиру о болтунах, которые подбивают народ против своего законного властителя, он-де не слишком усерден в вере.
Ясно, кому это выгодно, наймитам северного соседа да нищим побирушкам, рассчитывающим пограбить богачей, которые попадут в опалу при смене власти. Таковые всегда были, есть и будут.
Эмир, чтобы не слишком раздражать прочих жителей, позволял болтунам до поры сеять смуту. Потом одних как бы невзначай прирезывали на улицах случайные разбойники, других хватали по обвинению в каком-нибудь незначительном преступлении, не имевшим ничего общего с истинными причинами ареста. Голоса одних умолкали, но вместе с тем правитель Дамаска не мог не видеть, что, несмотря ни на что, находились другие смельчаки, и смута в городе росла и ширилась изо дня в день, из месяца в месяц.
В немалой степени насолили Онуру своим недавним походом франки. Хотя он и сумел обратить их нашествие себе на пользу, среди жителей нашлось немало таких, которые утверждали, что если бы их эмир действовал решительнее, от армии неверных не осталось бы и следа. Смутьяны, группировавшиеся вокруг нищих дервишей, заявляли также, что, если бы не их повелитель, они могли бы полностью разгромить железных шейхов, захватить меликов пришлых франков и мутамелека Будуина, а потом пойти и освободить священный город эль-Кудс и уничтожить всех захватчиков.
Ну и зачем это нужно? Чтобы через четверть века, когда подрастут сыновья тех, кто станет держать освобождённые от франков территории, начать насмерть резаться с ними? Нет, такая политика до добра не доводит.
«Как хорошо, — думал он, — всё шло, пока не погиб мелик Фульхр. Я, он и эмир Раймон смогли бы держать в узде бесноватого наследника Зенги, как прежде умели обуздывать аппетиты отца!»
Онур, как уже говорилось, доброй ссоре предпочитал худой мир. Вместе с тем такой пацифизм не означал, что эмир вовсе не любил подраться и дать войскам поживиться за счёт соседей, если заранее предугадывал, что задуманное предприятие не повлечёт за собой негативных последствий.
Так или иначе, в свете недавно произошедших событий, о которых напоминали испакощенные и наполовину уничтоженные прекрасные плодовые сады к югу от городских стен, эмир Дамаска стал внимательнее присматриваться не только к делам на севере, но и на западе. Узнав о прибытии человека из столицы франков, Онур велел не мешкая проводить его к себе.
Гонец оказался молодым человеком, можно сказать юношей, но вести, которые он принёс, заслуживали награды, достойной славного мужа. Ни он, ни его сиятельный собеседник ни разу не назвали того, кого представлял посланец, но оба прекрасно знали, от чьего имени тот уполномочен говорить.
— Итак, — произнёс эмир, подводя итог беседе, — итак, ты говоришь, что франкам противны деяния этого человека?
— Да, — кивнул юноша, — он нарушил законы гостеприимства. Посягнул на владения единоверца. Он заслуживает самой суровой кары.
— Конечно, конечно, — энергично поддержал его Онур, подумав о кое-ком другом, кто, по сути дела, вёл себя так же, как и тот неверный, что сделался неугоден Иерусалимскому двору: «О, Аллах! Но почему ты помогаешь не мне, а этому бесноватому?!» Мысленно вопросив Всевышнего и, по понятным причинам, не получив ответа, эмир обратился к своему земному собеседнику: — Однако я должен иметь веские гарантии того, что это не западня. Согласись, такого ещё не было.
— Ну почему же, сиятельный владыка? — возразил гонец. — Разве, когда франки пришли к твоему городу, твои друзья не прислали тебе известия, чтобы ты приготовился?
— Но слишком поздно! — воскликнул Онур.
— Гонец, отправленный к тебе, погиб, — сказал юноша. — Шейх диких бедуинов из Аравии, что разбойничают тут и там в твоих землях, напал на нашего человека и его сопровождающих и всех перебил. Потому-то ты и не получил вовремя столь важных известий. Но, несмотря на это, мой хозяин сделал всё, чтобы ослабить удар франков. Тебе, о величайший из великих, известно, почему они оставили выигрышные позиции и ушли к восточной стене, самому крепкому участку твоей обороны, где не только оказались совершенно бессильны что-либо сделать, так как не имели достойной осадной техники, но и уже к концу дня стали испытывать недостаток в воде и корме для коней. Твои же воины вновь проникли в сады, оставленные франками, и смогли под прикрытием зарослей наносить неожиданные удары врагам, чем не только отвлекали их от осады, но и сеяли панику в их рядах.
— Всё это так, — вынужден был согласиться Онур. — Не могу не признать, твой господин мне очень помог, но всё же...
— Дозволь сказать, о несравненный, — воспользовавшись паузой, вновь заговорил гонец. — Прости, что я, недостойный, смею давать тебе советы, но я — лишь раб, и устами моими говорит тот, чьё положение среди сильных мира сего не чуть не ниже твоего. А он считает себя вправе подсказать тебе один весьма дельный способ, как утишить недовольных в твоём царстве.
— Какой же? — удивлённо воскликнул эмир, который, как известно, не раз ломал голову в поисках какого-нибудь действенного решения этой проблемы. — Говори без опаски, я слушаю тебя.
— Ты можешь очень угодить своему соседу, атабеку Нур ед-Дину, если пригласишь его...
— О проклятье!
— Прости меня, о великий, но ты сам велел мне говорить, — вкрадчивым голосом проговорил юноша. — А раз уж так, то позволь мне закончить.
— Продолжай.
— Пригласи его, о великий, принять участие в этом предприятии, — сказал посланец из Иерусалима. — Так ты покажешь всем, что не кто иной, как ты, стремишься к союзу единоверцев против христиан. Возьми в поход побольше своих горожан, и пусть солдатам атабека достанется львиная доля добычи. Тогда твои тотчас же вспомнят, что он — кровь от крови Зенги, девять лет тому назад вероломно распявшего сдавшихся на его милость солдат гарнизона Баальбека. А кто считал, у скольких дамаскцев там погибли друзья или родичи? Вот твои подданные и станут роптать не на тебя, а на повелителя Алеппо. После того сделай несколько набегов в области королевства франков, тебе подскажут, куда лучше направить свои силы. Твои воины легко обогатятся и найдут, что им ни к чему беспокойный и несправедливый сосед. Бедные станут богаче и на время забудут негодовать на тебя... Согласись, о владыка, что такой совет не может дать коварный враг, умысливший заманить тебя в ловушку.
— Это очень дельный совет, юноша, — оставив сомнения, проговорил Онур. — И хотя ты — лишь уста твоего господина, всё же я награжу тебя за хорошую весть. Как тебя зовут и сколько тебе лет?
Последние слова вовсе не означали, что всё это время правитель Дамаска не знал имени того, с кем говорил, просто уж таковы правила этикета.
— Меня зовут Рубен, о великий, — проговорил гонец с достоинством. — Скоро мне исполнится семнадцать, и мне не...
— Я вижу, что ты мудр не по годам, — не дослушав, перебил эмир, он хлопнул в ладоши, и, раньше, чем гость успел что-то сказать, в комнату вошёл слуга. Онур бросил ему несколько слов по-турецки, и тот с поклоном удалился, а хозяин продолжал: — И хотя ты не очень хорошо говоришь на языке правоверных, всё же сумел самым превосходным образом передать мне слова своего господина. — Не успел эмир закончить фразу, как в комнату, где проходило свидание, вернулся слуга. Он вновь поклонился и подал повелителю увесистый кожаный кошель, который Онур протянул молодому человеку со словами: — Бери, ты заслужил это.
Реакция гонца немало удивила эмира.
— О владыка, — проговорил тот, не притрагиваясь к награде. — Благодарю тебя, величайший из великих, но я как раз хотел сказать тебе, что не нуждаюсь в твоих деньгах, как и вообще в деньгах...
— Что? Что ты говоришь? Я, наверное, плохо понял, что ты сказал? Ты говоришь, будто не нуждаешься в награде?
— О великий, — юноша приложил руку к груди, — каждый человек, да что там человек, животное нуждается в ней, так же и я. Но я служу своему господину не из-за денег, а из чести.
«Честь — замечательная вещь, — мог бы возразить Онур. — Но деньги всё же лучше. Хотя бы уже потому, что на них можно купить всё. В том числе и честь. Хотя, конечно, при определённой ситуации может понадобиться очень много денег, чтобы сделать это неосязаемое, но в определённых случаях очень ощутимое приобретение».
Однако сказал эмир другое.
— Из чести, ты говоришь? Что ты понимаешь под этим? — спросил он.
— О великий владыка! Я — сын благородного отца! — воскликнул юноша. — Но... жестокосердая судьба лишила меня возможности носить его имя. Мой хозяин обещал помочь мне восстановить справедливость. Это всё, что мне нужно. Когда же я стану благородным рыцарем, то завоюю себе столько золота, сколько мне будет потребно. А сейчас оно не нужно мне!
Онур, конечно, обратил внимание на франкское слово «chevaliers», произнесённое гонцом, и, покачав головой, спросил:
— Ты — христианин?
— Да.
— Франк по рождению?
— Я — армянин, — гордо ответил Рубен.
— Ну что ж, — продолжил Онур после некоторой паузы, понадобившейся, чтобы позвать слугу и распорядиться, чтобы тот унёс кошель. — Раз так, то, прежде чем уйти, прими вот это.
С этими словами эмир снял с пальца перстень и протянул его посланцу из Иерусалима:
— Бери. Это носят все наши благородные шейхи и кавалларии-франки.
— Благодарю, великий, — юноша с поклоном принял подарок. — Разреши мне отправляться в обратный путь.
— Ты не хочешь отдохнуть?
— Нет.
— Хорошо, — Онур хлопнул в ладоши, вызывая слугу, чтобы тот проводил гонца. — Передай господину, что я выступлю, как только получу ответ с севера.
Итак, если забыть о Дамаске и сражении с превосходящими силами ромеев на постоялом дворе, Ренольду за своё сравнительно недолгое пребывание в Утремере вторично посчастливилось одержать блестящую победу над врагом. Жаль только, что враг этот не только верил в того же Бога, что и Ренольд, но даже и молился по одному и тому же, принятому в епархиях римско-католической церкви, канону.
Новую победу праздновали три дня, благо в подвалах замка нашлось вдоволь вина.
Прачки и крестьянки из деревень с населением, исповедовавшим ортодоксальное христианство, прислуживавшие в крепости солдатам гарнизона, переживали необычайный подъём интереса к своим прелестям. Захватчики щедро расплачивались с дамами из награбленного у их прежних кавалеров, конфискованного у побеждённых и из полученного от графа (так теперь всё чаще называли Бертрана) жалованья.
Рыцари не были бы рыцарями, если бы после победы у них не нашлось времени для излюбленного занятия — грабежа окрестных селений. Начатые ими сразу же после захвата Араймы продовольственные «экспедиции», прерванные на время сражения и бражничанья, возобновились с новой силой. Как ни прятали местные крестьяне (главным образом презренные язычники и схизматики) годами нажитое добро, как ни хоронили в укромные убежища своих жён и дочерей, ничего не помогало. Поднаторевшие в столь богоугодном деле, как сбор особого налога — на меч, — рыцари всё равно добирались до большинства тайников. Под стоны и плач лишались женщины своих бережёных украшений, а дочери их навсегда утрачивали шанс подарить будущему супругу девственную чистоту.
Франки знали своё дело.
Утомившись грабить и гоняться за крестьянками, войско вновь ринулось в подвалы.
Ренольду пьянка надоела быстро. В грабежах он почти не участвовал, а когда всё же врывался с полудюжиной или десятком конников в ту или иную деревеньку, смотрел, чтобы кто-нибудь не награбил слишком много и с неприязнью и нетерпением подумывал о том, что бы такое сделать, дабы прекратить бессовестный грабёж «собственной» земли? Он понимал, что говорить что-нибудь Бертрану сейчас бесполезно, тот пока что целиком и полностью зависел от своих солдат. К тому же, унять их могла только сила, а единственной силой, находившейся в распоряжении их вождя, являлись они сами. Юная сестра Бертрана, цветок благодатного Лангедока, Оргвиллоза (так называл её брат), которую тот очень любил и всюду возил с собой, попыталась взывать к христианскому милосердию, дабы утишить разгул, смягчить дикость нравов воинов брата, но солдаты оказались глухи к слабому голосу женщины. Внешние же факторы — общая угроза — отсутствовали, по крайней мере, до тех пор, пока граф Раймунд не соберётся послать очередной отряд, который, никто не сомневался, будет разбит.
Если же придёт с войском сам король, а какой-то судья всё же в конце концов должен появиться, тогда можно будет и обсудить права наследования. Бертран отчего-то считал, что Бальдуэн пожалует ему Триполи, а соперника заставит переехать в Тортосу[52].
Нечто подобное уже случалось, сорок лет назад, когда из-за власти в графстве чуть не передрались Гвильом-Журден, родич деда ныне правившего графа, Раймунда Второго, и сам дед, Бертран. Тогда конфликт разрешали мужчины, тот же Танкред и король Бальдуэн Первый, теперь реальной силой, способной сыграть роль судьи-миротворца в Левантийском царстве, являлась лишь та сила, которую представляла королева-мать.
Посылая дружину к захваченной Арайме, Раймунд предпринял нечто куда более важное и действенное, он пожаловался сестре жены. Мелисанду, как известно, отличала большая любовь к своей родне, особенно к той её части, с которой не приходилось делиться владениями и доходами...
Не желая видеть, как предаётся разграблению обещанная ему земля, Ренольд, оставив Пьера с лошадьми, в компании Ангеррана и двух воинов из числа тех, что изъявили желание служить новому сеньору, отправился на разведку. В голове рыцаря постепенно зрела довольно смелая, если не сказать безрассудная идея — сделать то, что из-за отсутствия времени не удалось основателю графства Триполи, потрогать за «вымя» новую «дойную корову», называвшуюся Ла Шамелль. Сегодня во время скачки мысль, наконец, оформилась в реальный проект, и рыцарь уже хотел дать кому-нибудь из воинов приказ повернуть коня и скакать в Арайму, чтобы собрать желающих отправиться в разведывательный набег во владения язычников, как вдруг передумал, решив, что для разведки хватит и их четверых. Он пришпорил своего жеребца, все дни после битвы с триполитанцами отдыхавшего и нагуливавшего вес, и конь радостно помчал своего господина вперёд.
Поднявшись на вершину холма, Ренольд даже сразу и не понял, что произошло и отчего вся равнина внизу шевелится, как покрытый тараканами потолок в комнате на втором этаже захудалой придорожной корчмы.
Заканчивался июнь, и солнце, несмотря на очень ранний час, стояло уже высоко. Оно светило в глаза рыцарю, которому вследствие этого понадобилось довольно долгое время, чтобы сообразить, что перед ним... стан врагов. Ренольд мгновенно уразумел, что на земли со столицей в Арайме он может больше не рассчитывать. Он ещё только собирался в Ла Шамелль, а она сама решила навестить его и уже шла, спешила к нему. Причём, что самое неприятное, «дойная корова» из абстракции превратилась в реальность, явленную сонмищем всадников, часть из которых отправилась на водопой к речушке, протекавшей совсем рядом, не более чем в полумиле от того места, где стоял вороной дестриер рыцаря.
Всё было как во сне, только конь не белый и горка не из золота и драгоценных каменей. Жеребец захрапел, издали учуяв кобыл, мотнул головой и принялся бить копытом. Тут-то обычно всё и кончалось, Ренольд просыпался, но... наваждение не исчезло. Повсюду пилигрим видел шатры и копошившихся возле котлов людей. Ему даже показалось, что он почувствовал запах кипевшего в них варева. Судя по размерам лагеря, в нём находилось больше пяти тысяч воинов.
«У мессира Бертрана будет прекрасная возможность повторить подвиг деда, — без всякой жалости подумал пилигрим. Уж очень надоели ему хвастливые рассказы несостоявшегося сюзерена про великих предков. На протяжении всего пути от самого Атлита до Араймы и потом, в особенности после битвы, Ренольду ежевечерне приходилось выслушивать одни и те же, давно набившие оскомину истории про этих чёртовых предков. — Эх, жаль коней, добра и... Пьера!»
Тем временем спутники Ренольда нагнали его, Ангерран, а с ним и двое других воинов, так впоследствии и оставшихся для хозяина безымянными (оруженосец говорил, что одного из них звали Челюсть, а другого Мишель) достигли вершины холма. Но, что куда хуже, турки внизу ещё раньше (солнце светило им в затылки) поняли, кто перед ними.
— Что это, мессир? — воскликнул Челюсть, воин, походивший на коня больше, чем сами кони. — Откуда они?
— О, дьявольщина! — подхватил Мишель. — Сколько же их тут?!
Задержись Ренольд на полчасика, и все они успели бы напоить своих лошадей, благодаря чему сделались бы неопасными, но рыцарю не повезло. С десяток или даже полтора язычников вскочили на спины ещё не осёдланных коней, прихватив луки, главное своё оружие, с которым не расставались никогда, и помчались навстречу четвёрке христиан. Ренольд оказался настолько далёк от мысли схватиться с ними тут же на виду у всей орды, что, будто отвечая на вопрос солдата, крикнул, разворачивая коня:
— На нас хватит! В галоп!
Когда все четверо уже спустились с пригорка, он добавил:
— Скачем на север, к Тортосе! Дай нам Бог не попасться в лапы к Раймунду! Хотя, мнится мне, всё лучше, чем к ним!
Говоря это, он оглянулся на скакавшего на полкорпуса позади оруженосца. Словно в подтверждение сказанных рыцарем слов, на вершине, которую они только что оставили, появились первые преследователи.
— А как же Пьер, мессир? — спросил Ангерран, но господин не ответил.
«Даст Господь, уцелеет. Может, сумеем выкупить, — подумал он, вновь вспоминая о родной Франции и невольно отмечая, что теперь Ангерран — единственный оставшийся с ним земляк. — Надо произвести его в рыцари!»
Впрочем, сначала надо было унести ноги.
Не тратя понапрасну слов и не оглядываясь, Ренольд, возглавлявший четвёрку беглецов, пришпоривал коня.
«В Антиохию! В Антиохию! В Антиохию, больше некуда! — топотом копыт жеребца отдавалось в его висках. — В Антиохию! Если уйдём!»
X
Ещё в середине июля 1149 года, когда племянница князя прекрасная Алиенора садилась на тяжёлый и неповоротливый, но зато вместительный и весьма устойчивый на плаву галиот, а сержаны и грумы её ревнивого супруга заводили коней дружины в чрево сицилийского юиссье, князь узнал, что Нур ед-Дин осадил Инаб. Раймунд (кстати, письмо племянницы он получил, но практически сразу же забыл о нём, не до того было) ни за что не хотел мириться с мыслью, что ему придётся потерять этот едва ли не последний стратегически важный опорный пункт обороны княжества на правом, восточном берегу Оронта.
Надеясь на помощь, но будучи почти уверенным, что не получит её, князь отправил гонца в Иерусалим и, не дожидаясь ответа, призвал единственного своего настоящего и способного к решительным действиям союзника, Али ибн Вафу, принять участие в предприятии. На сей раз ассасины не опоздали, и уже в двадцатых числах июня триста рыцарей Антиохии, последний резерв князя, перешли реку по Железному Мосту.
Никто как-то и не подумал, что поход начался тогда же (едва ли не день в день), когда тридцать лет назад Рутгер Салернский тем же путём повёл свою дружину к печально известному месту, получившему впоследствии скорбное имя «Ager Sanguinis» или «Поле Крови». Теперь с князем Антиохии шло более чем вдвое меньше рыцарей, чем последовало за его давним предшественником. Кроме того, у Рутгера тогда было четыре тысячи пехоты, у Раймунда же всего одна, но зато за Оронтом к нему присоединились более тридцати сотен легкоконных мусульман.
Сведения об их приближении к Инабу заставили Нур ед-Дина отступить. Он собирался подождать возвращения своих всадников, отправившихся по просьбе Онура в совместную с дамаскцами экспедицию против Бертрана Тулузского.
Князь, разумеется, не знал всех тонкостей, однако понимал, что замок спасён лишь на время и успокаиваться рано, поскольку угроза осталась. Пользуясь тем, что неприятель далеко, Раймунд решил разместить часть пехоты в крепости, чтобы усилить её гарнизон. Али ибн Вафа советовал князю не делать этого, однако всё же последовал за ним со своими конниками. Двадцать восьмого июня, спустя всего несколько дней после того, как Ренольд Шатийонский, вынашивавший столь же смелые, сколь и безрассудные планы относительно рейда в Ла Шамелль, увидел с горы шатры неверных, князь Антиохийский велел разбить лагерь между Инабом и болотом Хаб в лощинке, где протекала речка, называвшаяся Мурадовым Источником.
Отсутствие у франков разведки, а также склонности анализировать опыт побед и поражений предшественников сделали своё дело, Раймунд повторил всё те же ошибки, которые совершил в своё время Рутгер. Разница заключалась, пожалуй, лишь в том, что галл, получив поутру донесение о том, что окружён (оно так же, как и для Рутгера, явилось для него полной неожиданностью), не отправился охотиться, как ветреный лангобард. Может быть, просто потому, что охотиться ему было негде, поскольку шесть тысяч конников Нур ед-Дина перекрыли все пути из лагеря франков и их союзников. Словом, Раймунд и вождь ассасинов ещё до всякой битвы фактически оказались в котле[53].
Поскольку они знали, что им пощады не будет, у них остался один-единственный выход — пробиваться. Шанс выйти из окружения выглядел вполне реальным, несмотря даже на неудобство позиции, занимаемой франками и исмаилитами. Чтобы прорвать кольцо неприятеля, им требовалось хотя бы несколько стадий[54] ровного поля, чтобы рыцарская конница смогла набрать достаточную скорость. Неприятность состояла в том, что разгоняться им приходилось, поднимаясь по не слишком отлогому склону холма.
Однако, принимая реальность такой, какой она была, Раймунд построил своих рыцарей — решили, что они будут как бы головой тарана. В сопровождении маленькой свиты, состоявшей из священника, оруженосцев и трёх самых важных баронов (в число которых входил и коннетабль Рутгер де Монтибус, и Ренольд де Марэ, владелец самой северной территории княжества), князь выехал вперёд и, стараясь перекричать начавший усиливаться ветер, обратился к войску с короткой речью.
— Мои друзья! — начал он. — Я не говорю: мои вассалы, мои рыцари, мои солдаты, я говорю именно мои друзья! Не стану скрывать от вас, что шансов у нас немного. Неприятель превосходит нас числом, и позиция, которую он занял, лучше. Большинство из вас не новички в военном деле, вам случалось бывать в переделках. Но эта — особенная...
Князь сделал паузу и посмотрел на жавшихся к коням оруженосцев, грумов (далеко не все они имели лошадей) и пеших воинов. Слова его из-за ветра, дувшего в лицо солдатам, разносились далеко и были прекрасно слышны даже тем, кто стоял в глубине строя.
— Мы или прорвёмся, или погибнем. Потому что язычники не хотят победить нас, они хотят нас уничтожить, чтобы голыми руками взять наш город, разграбить наши дома, надругаться над нашими жёнами, увести в плен дочерей и зарезать сыновей. Многие из вас не раз бывали со мной в деле, — он невесело усмехнулся. — И то, что мы с вами снова вместе, внушает мне надежду. Если Господь проявит к нам милость и поможет нам победить, мы, с его попущения, ещё увидимся и ещё повоюем! А теперь давайте помолимся.
С этими словами князь спрыгнул с коня, воткнул в землю меч и, встав на колени, прочёл молитву. Все рыцари и пехотинцы повторили его действия, и, когда он закончил, всадники вслед за ним вскочили в сёдла. Священник благословил дружину, и теперь все приготовились победить или умереть.
— Deus le volt![55] — воскликнул Раймунд и добавил: — Трубите в рога!
Поднялся невообразимый гвалт.
— Deus le volt! Deus le volt! Deus le volt! — вопили пехотинцы, словно соревнуясь с рыцарскими трубами, стараясь перекричать их рёв. — Deus le volt! — разносился по равнине клич прославленных крестоносцев Первого похода.
— Шлем, — приказал Жюлю Раймунд, когда они вернулись в строй. Оруженосец ничего не услышал, но прекрасно понял, что имел в виду господин, и в точности исполнил распоряжение.
Князь поднял руку, и шум мгновенно стих. В наступившей вдруг тишине стали вдруг явственно слышны показавшиеся Особенно зловещими всхлипывания и стоны ветра. Небо потемнело, стало свинцово-чёрным. Впрочем, Раймунд, когда на голове у него оказался толстый металлический «горшок», этого уже не слышал, да и почти ничего не видел. Он раздражённо поморщился и, не поворачивая головы, протянул руку в кольчужной рукавице, в которой немедленно почувствовал копейное древко.
Оруженосец не зевал, он платил своему господину за милость и благорасположение, за то, что тот отметил и приблизил к себе больше всех прочих не кого-нибудь, а его, всеми презираемого мальчишку-сироту. Если бы Раймунду вдруг вздумалось дать юноше прозвище, сколько бы ни думал, не нашёл бы князь лучшего, чем «Верный».
Предводитель качнул копьём и, опирая его тыльный конец на правую шпору, тронул поводья, сжимая твёрдыми шенкелями бока жеребца.
— Вперёд, — произнёс Раймунд. — Пошли.
И хотя никто не слышал его команды, всё войско медленно двинулось вперёд, шаг за шагом набирая скорость, к поджидавшим на вершине холма туркам. Всё быстрее и быстрее. Вот уже державшиеся за стремена господских коней оруженосцы, грумы и пешие воины перестали чувствовать под собой ноги, вот они начали отставать.
Рыцари набрали нужную скорость за три-четыре десятка туазов до противника. Турки натянули луки, и на наступавших франков обрушились тучи стрел. Кто-то, прервав бег и сделав по инерции несколько неверных шагов, растянулся на сухой каменистой почве, закончив свой земной путь, кто-то упал с коня, лишившись надежды сохранить свободу. Впрочем, последних оказалось не так уж много (атаку, как обычно, возглавляли рыцари в наиболее дорогих, а значит, и крепких доспехах), хотя становившийся всё более сильным ветер помогал мусульманам не только тем, что позволял стрелам лететь дальше и быстрее, но и тем, что сдерживал скорость атакующих.
Пора!
Раймунд опустил копьё, нацеливая его на язычников, и все три сотни всадников, издав дикий гортанный крик, сделали то же самое. Мусульмане, как частенько случалось, не стали дожидаться неминуемой гибели под копытами лавины дестриеров и, осыпав рыцарей новыми тучами стрел, начали спешно поворачивать коней. И всё же не все турки успели как следует разогнаться, некоторые замешкались и оказались добычей острых жал длинных копий тяжёлой франкской конницы, сминавшей, давившей, разившей, уничтожавшей всё на своём пути.
Стрела ударила в голову князя, но, отскочив от шлема, не принесла всаднику никакого вреда, а вот турок, выпустивший её, поплатился за свою смелость. Копьё Раймунда так ударило лучника в прикрытую круглым щитом спину, что сарацин, подлетев над лошадью, замертво упал на землю. В следующую секунду оно нашло себе ещё одну жертву, потом ещё. Третий удар оказался последний, дерево не выдержало, копьё с треском переломилось пополам, оставив остриё в теле правоверного мусульманина. Раймунд бросил ставшее бесполезным оружие и, выхватив меч, принялся рубить подворачивавшихся под руку язычников.
Турки не бойцы в рукопашной схватке, они прекрасные лучники и наездники, но никто и никогда не слышал, чтобы в поединке один на один кочевник одолел франка.
Жеребцы, скаля зубастые пасти, сминали маленьких лошадок, кусали и били всех, кто попадался на пути, специальными стальными шипами, прикреплёнными к копытам спереди. Длинные рыцарские мечи, не зная устали, отсекали головы, руки, разрубали крупы и морды лошадей, разваливали всадников «на полы». Те из сарацин, в ком не оказалось должной ловкости и проворства, дорого заплатили за стычку с озверевшими от крови франками и их не менее безумными конями.
Всё было как в старые времена, воины ислама не выдержали и побежали, поворачиваясь на скаку и не глядя пуская в преследователей стрелы, не приносившие христианам уже почти никакого вреда. Франки, издавая победные вопли, трубя в рожки и размахивая окровавленными мечами, устремились вперёд. Теперь рыцари скакали вниз по склону, и туркам не всегда удавалось уходить от погони, враги настигали их. Некоторые из сарацин бросались врассыпную, надеясь найти спасение на флангах, но там многие из них попадали под град стрел ассасинов. Однако основной массе кочевников всё же удалось уйти от преследователей, когда те вновь оказалась перед необходимостью взбираться на пригорок на уже довольно утомлённых конях.
И вот из перекрестия смотровой щели шлема князя исчез последний турок. Склон, ложившийся под копыта коня Раймунда, оказался хотя и более пологим, чем первый, но гораздо более длинным. До вершины оставалось ещё не менее полумили, когда князь почувствовал, что жеребец всё больше и больше устаёт. Причиной тому был ветер, который усилился настолько, что, с лёгкостью взметая в воздух тучи песка и пыли, бросал их в лицо рыцарям. Точно сама стихия не хотела, чтобы они, догнав, сокрушили неприятеля и добились не только спасения, но и победы, означавшей для массы пеших единственный шанс уцелеть.
Те из них, кто оказался попроворнее и поудачливее, ловили разбегавшихся коней, как своих, так и сарацинских, и присоединялись к «голове тарана». Впрочем, ядро войска Раймунда и Али ибн Вафы давно перестало напоминать единое целое, некое подобие кулака, «пальцы» его разжались, франки скакали, рассыпавшись по широкому склону. Не успел князь подумать о том, какую же пакость приготовили ему воины Нур ед-Дина, в окружении нескольких сотен отборных солдат ускакавшего далеко в сторону и скрывавшегося в рощице, как произошло нечто непонятное. Вершина склона, до которой оставалось всего каких-то сто-сто двадцать туазов, внезапно исчезла, превратившись в чёрную стену, соединившую собой свинцово-чёрное небо и коричнево-чёрную землю.
Но самое страшное заключалось в том, что стена эта не стояла на месте, она двигалась, с каждой секундой приближаясь к скачущим рыцарям.
Многие из них в отчаянии принялись натягивать поводья коней.
— Божья кара!!! — стыл в глотках, скрипел вместе с песком на зубах крик. — Божья кара!!! Бич Господень!!!
«За грехи наши! — Иглами вонзаясь в сердца, пульсируя жилками на висках, звучало в умах сотен и тысяч охваченных ужасом христиан. — Господи, прости нас! Господи, прости нам грехи наши, ибо грешны без меры мы!»
«Аллах, будь милостив! — взывали к своему Богу ассасины. — За что ты прогневался на нас?!»
Ответ и тем и другим был один:
«За то, что ликуетесь с безбожниками и нечестивцами! За то, что погрязли в грехах и пороках! За то и сами стали грязнее грязи, за то в грязи и подохните!»
Стена клубившейся грязи и поднятых ураганом камней обрушилась на франков и их союзников.
— Скорее, мессир, скорее! — кричал кто-то из дальнего далека, так что крик делался больше похожим на шёпот. — Скорее, пока язычники не окружили нас!
Раймунду вдруг показалось, что голос, долетавший до него неизвестно откуда, на самом деле не существует, а эти страстные слова сами рождаются у него в мозгу, словно он провалился на сорок лет назад в прошлое, когда мальчишкой служил, как и полагалось всякому будущему воину[56], пажом у одного знатного рыцаря, своего родственника.
Паж... дитя... слуга дяди в далёкой, затерявшейся где-то во времени и пространстве Аквитании. Да, именно так и случилось, князь вдруг неведомым образом, не иначе как в результате колдовства, стал маленьким, перенёсся в прошлое, в самое начало столетия, оказавшись в родных местах, там, куда так хотел попасть всё последнее время.
«Скорее, мессир, скорее! — Эти слова произносит он сам, торопя рыцаря, которому служит. — Скорее, мессир, скорее!.. Но... при чём тут язычники? Откуда они во Франции?»
Может быть, речь идёт о ленивых крестьянах, которым надо втолковать что к чему с помощью хорошей трёпки, чтобы впредь знали, каково бездельничать да не радеть в вере Христовой? Поначалу Раймунда не смущало то обстоятельство, что, оказавшись в прошлом, он утратил возможность видеть, что происходило вокруг. Ведь что-то же происходило? Но услышав в очередной раз: «Скорее, мессир, скорее!», задумался: «Где я? Что со мной?»
С уверенностью князь мог сказать лишь одно: он сидел на коне, которого кто-то держал за повод. Тот, кто делал это, очень торопился поскорее уйти куда-то, о чём свидетельствовала поспешность, с которой они двигались.
— Что происходит? — громко спросил Раймунд и, поскольку ответа не получил, попытал счастья вторично: — Что происходит, чёрт меня дери?! — закричал он. — Что за дьявольщина?!
— Мессир! Ваше сиятельство! — воскликнул приглушённым голосом тот, кто вёл коня. — Всё потеряно, государь! Господь отвернулся от нас! Всё погибло!
— Что случилось? Где армия? Где коннетабль Рутгер? Где Ренольд, барон Марэ? Где остальные? — князь кричал, сознавая, что иначе нельзя — собеседник отчего-то не слышал его. — Кто ты?!
Впрочем, Раймунд знал кто. Его оруженосец снова пришёл к нему на помощь.
— Жюль, ваше сиятельство, — послышалось справа. — Это я, государь, ваш верный слуга.
— Почему я ничего не вижу?! — спросил князь, хотя и сам уже знал ответ, песок и грязь забились в смотровую щель «горшка», временно ослепив рыцаря. — Проклятье!
— Страшная буря обрушилась на нас, — продолжал Жюль. — Я, благодарение Богу, успел спрыгнуть с коня и лечь на землю, когда увидел, что творится. Так я и спасся и, благодарение Христу, смог помочь вам. Остальным Господь не послал счастья, и они, кто упав с коней, кто и с конями, сделались беззащитными. Я не знаю, что с ними сталось, чаю, худая доля выпала им. Язычники знали о надвигавшейся буре, и многие из них успели скрыться, наши же нет. Теперь всё дело в том, как скоро неверные прискачут, чтобы добить их...
Задавать вопросы было бессмысленно.
— Сними с меня шлем! — закричал Раймунд. — Скорее!
— О мессир! — воскликнул оруженосец. — Обождите минутку, мне не хотелось бы терять времени. У нас есть шанс ускользнуть. Мы в лощинке. В конце неё есть лесок. Вы схоронитесь там, а я поднимусь на пригорок и посмотрю, что делается вокруг. Совсем скоро я помогу вам.
Не найдя, что возразить своему спасителю, князь попытался освободиться от шлема самостоятельно, но комья грязи и пыли так плотно забили пространство между кольчужным капюшоном, покрывавшим голову рыцаря, и стенками горшка, что достигнуть желаемого результата оказалось не так просто, как думалось всаднику. Прежде чем ему удалось избавиться от шлема, пришлось как следует повозиться. Но вот, наконец, Раймунд в сердцах отшвырнул ненавистный «горшок». Железная клетка!
Оруженосец сказал правду, как раз когда князь обрёл возможность хоть что-то видеть, они достигли лесочка, о котором говорил слуга. Справедливости ради следовало сказать, это был даже не лесочек, не рощица, а так, заросли кустарника. Однако у того, кто забрался бы в них поглубже, появлялся шанс укрыться от не слишком внимательного ока.
Именно этого и добивался Жюль. Он помог сеньору слезть с коня и, поглаживая и шепча на ухо какие-то слова, уложил животное на траву.
— Теперь вы, государь, — проговорил он требовательно. — Ложитесь и ждите. Я поеду и посмотрю, как обстановка вокруг. После того как нам с вами удалось так удачно избежать всеобщей участи, было бы совсем обидно попасться теперь в лапы презренным язычникам.
— Хорошо, — кивнул князь, — ступай.
Он нехотя лёг на траву и, чтобы чем-то занять себя, принялся вытирать лицо платком, который, прежде чем уйти, дал ему Жюль. Правда, платок этот только назывался платком, так, смятая в комок грязная тряпица, но Раймунд и ей был рад, проклятая пыль словно бы въелась в кожу, а что было всего хуже, немилосердно щипала глаза. Старания князя не приносили существенных результатов. Тогда он осмотрелся и, увидев поблизости маленькую лужицу, принялся полоскать в ней платок. Прополоскав его, Раймунд расправил материю и с удовольствием приложил её к лицу.
Проделав эту процедуру несколько раз, он вдруг обратил внимание, что платок не простой, а шёлковый, а значит, дорогой, кроме того, на нём имелись какие-то письмена. Поскольку Жюль всё не появлялся, князь, расстелив платок, постарался прочесть то, что было написано на его покрытой бурыми пятнами поверхности.
Тринадцать лет. Тринадцать лет
Пройдёт, и ты
Лишишься власти и жизни.
В железной клетке
Вспомнишь ты о НЕЙ.
— Что? Что это такое?! — воскликнул Раймунд. — Что за чертовщина?! Откуда здесь это?! Что за дьявольщина?!
Он несколько раз перекрестился, закрыл глаза, потом открыл их. Надпись не исчезла, напротив, теперь, взглянув на платок внимательнее, князь увидел стоявшую в уголке большую латинскую «I». Получалось, что стихи неизвестного поэта принадлежали перу загадочного «I», на безуспешные розыски которого потратили несколько месяцев едва ли не все мужчины и половина женщин, обитавших в дворце правителя Антиохии.
«Дьявол, но что же тогда выходит? — спросил себя Раймунд. — Не может быть! Зачем же тогда он спас меня под Бахрасом?! Нет, платок попал к нему случайно! Достался от какой-нибудь девицы. Да и не обязательно даже от той. Сколько их находили по всему дворцу! Некоторые, случайно подобрав такой, шли на пытки. Конечно же, у Жюля платок оказался случайно!»
Князь был так поглощён своими размышлениями, что не замечал ничего вокруг. Тревожно всхрапнул конь, и это заставило хозяина приподняться и оглянуться.
Со всех сторон на него сверху вниз смотрели несколько десятков человек, неведомо как оказавшихся возле его убежища. Лицо одного из них сильнее прочих привлекало внимание Раймунда. Бородатый и широкоплечий, но очень низкорослый воин в короткорукавной кольчуге и металлическом шлеме, скрывавшем совершенно лишённую волос (князь знал это наверное) голову, широко улыбнулся и, коверкая язык франков, проговорил, сверля князя единственным глазом:
— Сдрастый, кнас! Не аждал? Вставай! Хватит ползат!
Раймунд с трудом поднялся:
— Ширку?
Услышав своё имя, воин расплылся в улыбке и обратился к кому-то, стоявшему у него за спиной, по-турецки, точнее, по-курдски, хотя в общем-то Раймунд большой разницы не видел, так как в отличие от большинства франков, долго проживших на Востоке, знал на языке врагов всего несколько слов. Однако то, что случилось дальше, поразило его до немоты. Вперёд вышел... его оруженосец.
— Ты? — с трудом обретая дар речи, спросил князь. — Но зачем всё это? Зачем тогда ты спас меня в той битве?
— Если бы тебя тогда взяли или убили, оставшиеся рыцари заперлись бы в Антиохии. Они смогли бы организовать оборону, и взять город оказалось бы куда труднее. А так, — Жюль удовлетворённо улыбнулся, указывая куда-то в сторону, — почти все легли там. Некоторых повязали, сбежали десятка два, не больше. И твой дружок Али, гроза всего Востока, он тоже лежит вместе со всеми. Аллах отвернулся от него и предпочёл помочь Нураддину, а Христос, похоже, и вовсе забыл о франках.
— Предатель!.. — Раймунд схватился за меч.
— Я не предатель. Я — мститель!
— Но за что? За что ты мстишь мне?!
Жюль улыбнулся.
— Моя сестра служила королеве Мелисанде, — начал он. — Её звали Аспазией, но она завидовала мне и хотела стать мальчиком. Она стала им. У неё был дружок, он так любил её, что сумел превратиться в девочку. Он был ей вместо меня, потому что она всегда хотела, чтобы девочкой был я. Однако Бог пожелал разлучить нас, он решил, чтобы я служил княгине Алис, той самой, которую ты столь подло обманул. Мне в ту пору было девять, как Констанс, только что обвенчанной с тобой. Я видел, как мучалась моя госпожа, бедняжка угасала на глазах, удалённая в свой вдовий удел, и поклялся отомстить за её страдания, а потом и за смерть сестры и её дружка. Я стал Жюлианой и Жюльеном одновременно, я страдал за двоих, как мужчина и как женщина. Мне было шестнадцать, когда королева Мелисанда отомстила мужу за то, что его палачи зверски пытали её верных, её любимых слуг. Я чувствовал мучения, которые пришлось вынести моей сестре и её другу, и тело моё и душа содрогались от ужаса. Знаешь, как они умерли? Благочестивый король Фульке приказал насадить их на огромный вертел, специально сработанный ромейским механиком, и изжарить на медленном пламени костра. Час Фульке давно пробил, а теперь вот настала твоя очередь. Тринадцать лет истекли, звёзды ни в чём не солгали...
— Но при чём здесь я? — спросил Раймунд, ошарашенный так, будто во время осады со стены крепости ему на голову уронили огромный камень. — Я слышал о таких... уродцах, которые не хотят быть мужчинами, и наоборот. Народ зовёт их бифорис или биформус и презирает.
— Тебе дорого обойдётся презрение твоего народа, — ухмыльнулся оруженосец. — Хотя, если ты думаешь, что эти подлые скоты лучше относятся к тебе, ты заблуждаешься!
Однако Раймунда волновало другое.
— Но я же видел тебя в реке?.. — спросил он, не будучи в силах совсем побороть изумление. Вместе с тем князь не утратил и чувства юмора, так свойственного ему в молодые годы: — Хотя с таким клинком, как у тебя, пожалуй, лучше уж быть женщиной.
Жюльен лишь злобно фыркнул, а князь спросил:
— Скажи... это ты был тогда в саду?
— Я, — согласился оруженосец. — Я и король Франции. Как ты понимаешь, после того, что он видел, ни о каком походе на Алеппо не могло быть и речи. И это всё устроил я, один только я! Я погубил тебя, князь Раймунд, я! Тринадцать лет я носил эту ненависть в себе, и вот я праздную победу.
— Так это ты подбросил платок? Решил сбить всех с толку?
— Ты догадлив, князь, — усмехнулся Жюльен. — Так догадлив, что спасу нет. Я хохотал, когда вы трясли всех этих Изабелл, Изольд и прочих дурочек, и никому, ни одному из вас не пришло в голову прижать прачку Жоветт. А ведь все эти имена на латыни пишутся с заглавной «I», как и Жюльен и Жюлиана, иначе Юлианна.
Пока шла беседа, турки стояли неподвижно, но Ширку всё больше хмурился, его лицо начало принимать угрюмо-злобный вид. Ему явно надоел длинный разговор на малопонятном языке франков. Курд что-то сказал Жюльену, тот ответил и вновь обратился к Раймунду:
— Прощай, князь. Я насладился твоим позором и теперь буду жить, зная, что ты гниёшь в тесной башне, в железной клетке, вспоминая меня, Алис и её сестру, королеву Мелисанду. Ты будешь выть от злости, досады и отчаяния, что не можешь предупредить своих единоверцев, сказать им, кто их главный враг!
Ширку сделал знак воинам, и они начали спускаться.
«Ну нет! — подумал князь. — Какой смысл сдаваться в плен? Чтобы сидеть в башне, зная, что тебе никогда оттуда не выйти? Никогда не сесть на коня, не повести рыцарей в атаку... Никогда, никогда не бывать этому, как никогда не шагнуть нам к прежним рубежам, что были при Танкреде и других первых крестоносцах. В своё время они не позаботились, не приложили достаточно сил, чтобы взять Алеппо и Дамаск. И мы не смогли сделать этого, предпочитая богатые откупы да дани настоящей победе. Если мы не смогли двинуться дальше на восток, значит, те, кто правит там теперь, или дети их, или внуки сбросят нас, или наших детей или внуков в море. Впрочем... я даже знаю, когда это произойдёт! Пророчество сбывается... — он вдруг вспомнил сегодняшнюю битву: — А какая славная была сеча!»
Последняя, последняя схватка! Последняя? Ну нет!
— Пу-а-а-ть-е! — закричал вдруг Раймунд и, свирепо оскалившись, устремился на врага. — Пу-а-а-ть-е!
Сарацины попятились в замешательстве, но Ширку так заорал на них, что они очертя голову бросились на князя.
Немало их пало в той неравной схватке, а когда Раймунд в рваной кольчуге, уже окровавленный и умирающий, прорвался на вершину склона лощинки, последнее, что увидел он, было ухмыляющееся лицо подручника Нур ед-Дина.
Ширку, сделав знак своим, чтобы посторонились, поднял клинок.
В руке Раймунда оставался лишь жалкий обломок меча, того, которым опоясали его в самый памятный в жизни рыцаря день тридцать пять лет тому назад. Глядя в глаза противника, князь улыбнулся и стремительно выбросил вперёд руку. Ему не хватило какой-то доли секунды. Свежий, отдохнувший противник оказался проворнее. Пропела сталь, и голова князя покатилась по траве. Из лощинки донеслось тревожное ржание осиротевшего коня.
Всё дальнейшее очень напоминало то видение, которое было Раймунду в день бесславной ассамблеи, когда рыцари Луи с тупым остервенением вопили: «На Дамаск! На Дамаск!» Из черепа князя Антиохии победитель его, Ширку, приказал слугам сделать кубок, оправить в золото и послать в подарок халифу Багдада.
Весть о гибели князя достигла его столицы почти одновременно с появлением у её стен победоносных войск Нур ед-Дина.
В те дни княгиня Констанс разрешилась от бремени четвёртым младенцем. Им оказался мальчик, которого спустя несколько дней нарекли Бальдуэном, в честь поспешившего на помощь единоверцам короля Иерусалима. Дитя выросло и в свой черёд сделалось рыцарем. Он прожил на свете двадцать семь лет и геройски погиб в страшном сражении армии базилевса Мануила с ордами султана Икониума у заброшенной крепости Мириокефалон.
Но всё это случилось куда позднее, а в те дни...
В те дни, когда отряды Нур ед-Дина разоряли княжество, а патриарх Эмери, не дожидаясь прибытия королевской дружины, пытался организовать оборону столицы, в город стекалось немало разного люда. Там же оказались и два молодых человека, рыцарь и его слуга, чудом ускользнувшие от преследования язычников под Араймой. Никто тогда не знал, что первому из двоих предстояло сыграть в жизни Антиохии далеко не последнюю роль.
Но это, как говорится, уже другая история. Следующая.