Семилетний Юрий, ее сын, смотрел из широкого окна светлицы, ожидая возвращения матери.
– Еще нейдут от вечерни, – сказал он вошедшей Анне, – а тучи сбираются, видно, будет проливной дождь, застанет матушку на дороге.
– Она скоро придет, – сказала Анна, – а чтоб тебе не скучно было, поди посмотреть, как красиво там вышивают богатую ферязь!
– А ты хотела бы носить такое платье?
– Я не княжна, не царевна, отец мой бедный дворянин, так не мне такое платье носить; незачем и желать.
– А если ты будешь княгиней? – сказал, смеясь, Юрий. – Матушка говорит, что она была стрелецкая дочь, а теперь она княгиня, отец мой князь, он взял казанского царя в плен, и казанская царица дарила его доспехами. Хочешь ли, я покажу тебе их? Мамушка пошла туда оправить лампаду.
Анна улыбнулась и с любопытством побежала с Юрием через сени, в обширный покой, в котором князь Курбский обыкновенно беседовал с друзьями. В переднем углу, над широкой лавкой иконы блистали драгоценными ризами, свидетельствуя усердие к вере и богатство боярина; в другой стороне, на ткани, которою была обита деревянная стена, развешано было оружие: булатный меч, старинная броня ярославских князей, сулица с рукоятью и клинком, острым с обеих сторон, в парчовом чехле; две татарские сабли, подаренные от Сумбеки и Едигера, легкое метательное копье с зубчатым ратовищем, колчан с позолоченными обручами, остроконечный высокий шишак, называемый иерихонскою шапкой, панцирь из стальных пластин с золотыми насечками. Далее видна была серебряная булава с позолоченным и осыпанным яхонтами яблоком, подаренная Иоанном за взятие Казани, шестопер с булатными остриями, отбитый в башкирских степях. В углу покоя стоял поставец, отягощенный сулеями, стопами, кубками и кружками в виде оленей, медведей и соколов, с шутливыми и поучительными надписями – достояние предков, добыча войны, дары царские. Но драгоценнее золота и серебра были для Курбского лежавшие на широком дубовом столе столбцы и книги; рукопись, облеченная бархатом, в которой греческий краснописец собрал поучительные слова Златоуста; тут же лежали в свитках: жития Александра Великого, Антония и Клеопатры, грамматика Максима Грека и список со священной книгой Макария. Над столом видны были две редкости: зеркало, имевшее вид щита в медной оправе, украшенной листьями и змеями, и хрустальный рог с резьбою; возле них висел портрет знаменитого изобретателя книгопечатания Гуттенберга, имя которого тогда с удивлением повторялось уже в России и изображение которого подарил Курбскому приезжавший в Москву императорский посол.
Юрий и Анна с любопытством рассматривали оружие и драгоценности в палате князя, а добрая мамушка Юрия рассказывала о них, что слыхала. Но на книги поглядывала она косо и, проходя мимо Гуттенбергова портрета, перекрестилась.
– Вот, – сказала она, – наше место свято, латинский еретик, прости Господи, висит как икона на стенке; он, лукавый, вздумал печатать всякую грамоту; отец Пимен, спасский протопоп, говорит, что приходят последние дни, что грамота – Антихристова печать, и, ох, худо будет!.. Да князь-то Андрей Михайлович не то говорит; наслушался он, мой батюшка, проклятых немцев, а по моему разуму я все бы книги в печи сожгла.
– Вот какова ты, мамушка! – сказала, смеясь, Анна. – Это Бог людей умудрил; у нас читают в церкви Апостол по писаному, а скоро будут читать по печатному; государь на то казны даст, владыко благословил, гостунский диакон трудится, а князь Андрей Михайлович помогает.
– Ну, да с вами не сговоришь, моя касаточка, Анна Алексеевна; я что от людей слышу, то и толкую; отец диакон – человек добрый, да и мудрости у него много, а проще-то – лучше. Вот ведь Адашева мудрость погубила, а вы, еще пташки, в молодые лета мало знаете, а поживете, увидите… Ох, ох, ох! Недаром развелось звездочетов да кудесников.
Мамушка хотела что-то еще сказать, но, как будто боясь проговориться, приложила палец к губам и, покачав головой, замолчала.
– О чем же встосковалась, родная моя? – спросила она Анну.
– Не верь, мамушка, не верь тому, что говорят на добрых людей… – Слезы помешали Анне договорить.
– О! – воскликнул Юрий. – Если б я мог поднять меч, то заступился бы за Адашевых.
– Мамушка, – сказала Анна, отерши слезы, – мне хотелось бы попросить тебя: не знаешь ли какую боярскую дочь, чтоб купила мою бархатную повязку, я сама вышивала ее шелками и золотом.
– Для чего это? – спросила с удивлением мамушка.
– Дал бы Бог получить за работу сколько-нибудь денег, хочу раздать бедным на помин моих благодетелей; мне не носить богатых уборов; они сироте не пристали.
– Ненаглядная моя красота, райская жемчужинка, – сказала с умилением мамушка. – Бог не оставит тебя за то, что ты милосердна и благочестива; наша матушка-княгиня будет тебе вместо родной матери так же, как боярыня Адашева, царство ей небесное, помянуть не к ночи, ко дню; но вот идут по крыльцу. Ступайте, дети, видно, княгиня воротилась из церкви.
Юрий побежал встретить мать, а Анна пошла с мамушкой в светлицу.
Княгиня не отвечала на ласки сына: она отвела глаза, покрасневшие от слез, и, опустясь на скамью в изнеможении, наконец спросила:
– Не возвратился ли Шибанов?
– Не приходил еще, – отвечал Юрий, – а утром я видел его из окна: он шел с Непеей…
Послышался топот коня, заскрипели ворота, и князь Андрей Михайлович вошел в светлицу.
– Все свершилось! – сказал он супруге. – День ужаса и позора! Кровь невинных заливает путь Иоанна!
Грудь Курбского тяжко вздымалась, и Юрий, прижавшись к руке отца, не смел произнести ни слова.
Княгиня обняла супруга и сказала:
– Друг мой, князь Андрей Михайлович, не круши себя и меня!
Князь встал и удалился в свой уединенный покой. Там он преклонил голову на дубовый стол и оставался неподвижен, пока не услышал шаги вошедшего человека… это был почтенный гостунский диакон.
– Ничто не спасло их! – сказал Курбский, пожав руку диакона. – Шибанов видел их смерть.
– Добродетель бессмертна! – отвечал диакон.
– Что стало с Иоанном? Боже Всемогущий, как изменились нрав и вид его!
– Сердце человеческое, – сказал диакон, – изменяется на добро или на зло и переменяет наш образ. Касающийся смолы – очернится.
– Счастлив Алексей, что успел закрыть глаза и не был свидетелем казни брата.
– Горе клевете и верящим ей! – сказал диакон.
– Придет время, – воскликнул Курбский, – когда содрогнется потомство, услышав о смерти Марии. Дивная жена, достойная вечной памяти! Некогда просветится невинность твоя при помощи просвещения человеческого!
– Так, – сказал с вдохновением диакон, обращаясь к любимому предмету своих разговоров, – книгопечатание распространит познания; правда объяснится благодаря художеству Гуттенберга. Чудное изобретение, князь Андрей Михайлович! Мысль человеческая, заключенная в кратком начертании, может переходить из страны в страну, от века в век!
Они еще беседовали, но уже смерклось, никого не появлялось на улицах, частый осенний дождь с шумом лился на крытые высокие кровли и, отражаясь от белого железа церковных глав, стремился на землю ручьями.
– Тяжело мне от ран! – сказал князь. – Еще больше от скорби! Пора бы и Шибанову возвратиться…
Шибанов вскоре появился… С таинственным видом подошел он к своему господину и сказал, что все исполнено.
– Благодарю тебя, верный слуга мой, – сказал Курбский, – не от меня жди награды.
– Не для награды служу я, – отвечал Шибанов, – готов за отца господина и жизнь положить.
– Поспешим, – сказал Курбский, – отец Иоанн с нами. Туда, к могиле Даниила Адашева; если не могли спасти жизнь их, сохраним хотя бы прах.
Князь поспешно накинул на себя охабень и вышел, сопровождаемый диаконом и Шибановым.
Тиха была ночь над Москвою, улицы еще не были закинуты рогатками, но уже никого не показывалось. Затворились московские жители в домах, изредка мелькал огонь вечерних лампад; граждане спешили предаться успокоению; но не скоро сон слетел на вежды их; душа, пораженная ужасом, удаляла спокойствие.
В это время престарелый привратник отворял вход в ограду уединенной обители для трех печальных посетителей. В углублении ограды виден был на лугу заколоченный досками бревенчатый сруб; вскоре из кельи вышел иеромонах в мантии, с кадилом и двумя черноризцами. Два фонаря освещали путь человека, который призывал их исполнить последний долг, подобно Товиту, тайно предававшему земле тела несчастных. Тихо свершился печальный обряд погребения в необычайный час, среди безмолвия ночи, но тем торжественнее казался он при блистании вечных звезд.
Глава VI. Золотая палата
Суеверие разносило молву об адашевцах; разговоры народа о несчастных жертвах и казнях долго не умолкали. Между тем русские послы доставили Иоанну портрет прекрасной сестры Сигизмунда Августа. Царь желал скорее обладать подлинником; с нетерпением ждал польского посланника, но прибыли нежданные гости: послы с дарами от Абдулла, царя бухарского, и Сеита, царя самаркандского. Имя покорителя Казани и Астрахани гремело в азиатских странах; властители их искали дружбы Грозного.
Приехал и польский посол. Думный дьяк и печатник Щелкалов спешил переговорить с ним и донес царю, что посол прибыл не для брачных условий, а с гордыми требованиями. Пламенник войны должен был возгореться вместо светильников брачных.
Оскорбленный Иоанн хотел немедленно выслать посла, но, взглянув на портрет Екатерины, еще не решился отказаться от надежды на брак и, желая напомнить ляхам о силе русского царства и показать блеск московского двора, повелел звать посла в Кремлевский дворец. В тот же день должны были представляться послы самаркандский и бухарский.
С рассветом начали собираться царские сановники в приемных палатах, заботясь о приготовлении пиршества и приема послов. Вооруженные стрельцы протянулись строями по кремлевской площади; туда же спешили толпами боярские дети и служилые люди в нарядных одеждах. Даже московские купцы, желая похвалиться богатством и усердием к государю, заперли лавки и оделись в парчовые кафтаны, которые для торжественных дней береглись в кладовой и переходили по завещанию от отца к сыну.