Митрополит и Курбский с умилением слушали старца, вменявшего ни во что трудности и отдаленность пути и изнурявшего тело свое беспрерывными подвигами.
Феодорит, казалось, забылся, погрузившись в размышление; устремив неподвижный взор в отдаленность, он безмолвствовал, чему-то внимал: то глубокое благоговение, то святая радость выражались в духовном созерцании старца. Митрополит и Курбский почтительно отошли в сторону, чтобы не смущать его, и тихо между собою разговаривали.
– Обители горния! – воскликнул наконец Феодорит, подняв руки к небу. – Каким светом блистаете вы, пролейте сей свет благодати на всех сынов земли; согрейте теплотою веры сердца их; проясните их ум омраченный, да чтут они Бога, как сыны, да возлюбят друг друга, как братья! Россия, утверждайся благодатию, велика будет слава твоя! Крепись в благочестии: дивны судьбы твои! Придет он, придет исполин к Северному морю, падут пред ним дремучие леса, засыплет он зыбкие болота, поставит на них твердыни великого града, на раменах его опочиет русский орел!.. Легки крылья бессмертной души, далеко земля подо мною; свободно плавание в воздушном пространстве. Отечество мое, всюду вижу тебя; от востока солнца до запада! Твои корабли на морях; твои знамена на стенах несокрушимых бойниц; горы твои дадут злато; царства земные преклонятся пред славой твоей.
Он умолк; но долго еще в прозорливом восторге взирал на небо; первосвятитель и князь Курбский с удивлением внимали ему, не прерывая его пророческих слов. Они знали, что Феодорит впадал иногда в самозабвение; но его добродетели, прозорливость, события, уже оправдавшие несколько его предвещаний, апостольские странствия и мудрые беседы – все побуждало, все уверяло их, что Бог посещает сего старца дивными видениями и дает ему силу бестелесного существа.
Феодорит склонил чело на скамью в тихой дремоте; душа, утомленная восторгом, погрузилась сама в себя; тихий сон сомкнул вежды старца. Митрополит и Курбский, поцеловав край одежды его, удалились.
Курбский простился с Макарием, но, отъехав от палат митрополита, внезапное смущение овладело им: почему не дождался он пробуждения Феодорита и не взял на путь его благословение? Но уже воинство ожидало вождя, трубы давали знак к походу, и московские граждане теснились у кремлевской стены, чтоб видеть Курбского, едущего поразить врагов России, не зная, что он уже не возвратится в стены Москвы.
Глава X. Провидец
Радушно угощал псковский наместник Булгаков русских воевод. Между тем как почетные гости подъезжали к его дому, невдалеке от ворот народ собрался около человека в рубище, опоясанного цепью и сидевшего на камне, в нем нетрудно было узнать псковского юродивого Салоса; он смотрел в землю и напевал унылую песню.
– Что так приуныл, Никола? – спрашивали его.
– Ох, горе! Великое горе! – готовьте телеги, вывозите уголья из города, вычерпайте великую реку, заливать пламя.
– Что говоришь ты? Какие уголья? В городе веселятся, у наместника пир.
– Пир! – воскликнул Салос. – Суета веселится в стенах, а стены распадутся, перегорят, как перегорели сердца ваши!
– Полно, юродивый, с чего гореть нашим стенам?
– Души почернели, как уголь, и дома ваши в уголь истлеют. Пойдем молиться! Боюсь, чтоб не упал свод Свято-Троицкого собора!
Сказав это, Салос взошел на паперть собора, напротив дома наместника, и возопил громогласно:
– Держись, держись, свод Свято-Троицкого собора! Не пади на главы наши, как мы пали в соблазн греха. Некогда упал ты, но спаслись отцы наши, стоя в благочестии, а ныне подавили мы совесть; боюсь, чтоб не подавил ты нас!
Салос упирался руками в стены собора. Гремящий голос его поразил страхом сердца; вдруг он стремительно сбежал с паперти на площадь и, прискакивая, начал петь:
Псков мой, Псков!
Заповедный кров,
Черны тучи идут,
Твое горе несут:
Псков мой, Псков,
Заповедный кров,
Что-то видятся мне
Твои башни в огне;
Псков мой, Псков,
Заповедный кров,
Поклонись, помолись,
Во грехах повинись;
Господня рука,
На преступных тяжка,
Жить бы верой о Нем,
Не гореть бы огнем!
Юродивый умолк. Он качал головою, руки его дрожали, и, казалось, он видел пред собою будущее. Окружающие его, содрогаясь, внимали ему и молились.
– Доброе дело молиться, – сказал он, – а лучше молиться делами!
– Да как же молиться делами? – спросил дюжий хлебник Лука, стоявший у корзины с хлебами.
– Не лукавствуй, Лука, – отвечал юродивый, – продавай хлебы, а не душу свою. – И, сказав это, Салос начал раздавать его хлеб стоявшим в толпе нищим и старикам.
Раздраженный хлебник, развязав свой ременный пояс, бросился на юродивого. Салос безмолвно стерпел удар; но народ освободил его из рук хлебника.
– Не смей трогать Николу! – кричали ему. – Лучше подай милостыню!
– Доброе дело творить милостыню, – сказал Салос, – но еще лучше предать Богу волю свою. Тогда будете и к бедным щедры, и добрыми делами богаты.
– Дай-то, Господи! Богатство нажить не худо, – сказал, поглаживая бороду, седой купец.
– Да о таком ли богатстве он говорит? – возразил другой.
– Дай нам, Господи, спастись! Не оставь нас, Господи! – сказал третий.
Гневно посмотрел на них Салос и сказал:
– Что вы зовете: Господи, Господи, а не творите, что Господь повелел? Отступите от нечистых, не прикасайтесь! Враны в перьях павлиных! Самохвальство возносит вас! Столбы, указующие пути другим, сами вы с места не двигаетесь! Омойте лица ваши, лицемеры; проклят завидующий ближнему! Проклято сердце, веселящееся злословием! Проклята рука, в забаву себе уязвляющая других! Постыдится ищущий стыда ближнему. Позорящий других себя опозорит. Горе!..
Псков мой, Псков!
Заповедный кров,
Черны тучи идут,
Твое горе несут;
Что-то видятся мне
Твои башни в огне…
– Горит, горит! – закричал он. – Дом богача жестокосердного; горит жилище бедняка ленивого; пламя истребит нажитое неправдою и богатство почитающих себя праведными. Стой, хижина доброго человека! Господь хранит тебя, а ты, терем боярский, осветись палящим огнем, Господь повелевает тебе!
С трепетом слушали слова его. «Он пророчит беду», – говорили между собою.
В столовой палате псковского дома наместника пировали за веселою трапезою князья и бояре. Обед был постный, но по русскому гостеприимству изобильный; уже обнесли взварец крепкого вина, настоянного кореньями, мед ароматный полился в кубки из серебряной лощатой братины, и после жарких появились стерляди, окруженные паром, а рыбные тельные казались белыми кречетами, раскинувшими крылья на узорчатых деревянных блюдах; просыпанные караваи подымались горками; перепеча с венцом краснелась на серебряной сковороде и рассольный пирог плавал во вкусном отваре из рыб. Орлы и пушки, башни и терема сахарные, колеса леденцовые, разноцветный сахар зеренчатый, пестреющий, как дорогие камни в глубокой чаше, были яствами последней статьи; более сорока блюд сменялись одно другими; крепкие душистые наливки поддерживали возможность пресыщаться; наконец полились в кубки фряжские вина; гости пили за царя и за царевичей, за митрополита и за победоносное оружие. Давно уже степенные бояре расшутились; присказки и приговорки возбуждали то веселую улыбку, то громкий смех. По любви русских ко всему домашнему много доставалось иноземным обычаям; завелся разговор о немецких причудах, русские бояре не могли надивиться, что немцы, как козы, едят полевую траву.
– Диво ли, – сказал князь Серебряный, – что травою лакомятся, они едят и зайцев нечистых.
– Наказал их Бог, как Навуходоносора, – заметил князь Горенский, – мало, что едят траву; лютым зельем носы набивают.
– А как зовется зелье, которое видели у цесарского посланника? – спросил один из бояр.
– Табак, – отвечал Горенский.
– Уж не этой ли проклятой травой портят людей? – спросил Серебряный.
– Во всяком народе свой обычай, – сказал Шереметев. – Наш чеснок для немца не лучше, чем табак для русского.
– А всего пуще железный чеснок, – прибавил с усмешкой Булгаков, – как бывало подсыплем около стен, то сколько попадает немецких да литовских наездников!
– У нас и без того немцы на конях не удерживались! – сказал Курбский.
Послышался шум, отворились двери палаты и вошел нежданный, непрошеный гость, с босыми ногами, в рубище, с посохом, остановился у дверей и громко спросил:
– Есть ли на богатом пире место для нищего? Есть ли среди веселых гостей доступ печальному?
Наместник встал из-за стола и подошел к юродивому; все изумлены были появлением Салоса.
– Будь гостем моим! – сказал Булгаков. – Мы чтим старость, не чуждаемся бедности, сострадаем печальным.
– Примите дар мой! – сказал Салос и вдруг зарыдал. – Поминайте Сильвестра, поминайте на острове среди Белого моря… дожили мы до черных дней!
– Ты нарушаешь веселье наше, – сказал наместник. – Где же дар твой?
– Дар мой – слезы, единый дар, приличный вашему жребию. Радость ваша сонное видение, оплачьте со мною веселие ваше!
– Да не сбудутся слова твои, прорекатель бедствия, – сказал князь Серебряный. – Ты видишь нашу мирную беседу собранных на веселом пиру, празднующих щедроты царя.
– Князь Серебряный, князь Горенский, князь Курбский, верьте, верьте веселью, оно обманет вас; вместе пируете вы, но одной ли дорогой пойдете вы с пира? Разойдетесь вы в путях жизни; скоро друзья не узнают друзей, братья отрекутся от братьев, вождь оставит воинов, отец убежит от детей… Укрепитесь, терпите, смиренному все во благо.
– Чудный старец! – сказал Булгаков.
Между тем Курбский, сидевший дотоле с поникшей головой, не отрываясь смотрел на юродивого.
– Добро, прощайте! – сказал Салос. – Пойду к благоверному князю Тимофею; он христианин.
– А разве мы не христиане? – спросил Серебряный.