ежали вооруженные топорами и дубинами. Тонненберг, подъехав к ним, что-то сказал; они скрылись в пещеру. Несколько далее открылись из-за деревьев, на возвышении утеса, чернеющие башни старого замка; зубцы их поросли мхом, подъемный мост через ров вел к загражденным решеткой воротам.
– Эрико, въезжай на мост, – закричал Тонненберг эстонцу.
– Куда мы едем? – спросила княгиня.
– Мы здесь остановимся, – сказал Тонненберг.
Лишь только они переехали мост, решетка ворот поднялась по звуку рога. Тонненберг поскакал вперед на темный двор замка, и княгиня услышала стук опустившейся за ними решетки и звон цепей подъемного моста.
Все объяснилось. Тонненберг сбросил с себя маску…
Видя изумление, слезы, слыша упреки княгини, он говорил ей о невозможности супругу ее возвратиться в Россию, говорил об угрожающих ей опасностях и восторгался красотой ее.
– Не одна страсть, – сказал он ей, – но и желание спасти княгиню Курбскую побудили меня удалиться в этот уединенный замок.
Княгиня с презрением слушала слова предателя, обличившие всю черноту души его.
– Где твои клятвы? – сказала она ему. – Верь, что никакое преступление не укроется от небесного Мстителя; не прибегай к новым хитростям скрыть злой умысел; вспомни, что ты был меченосцем, где твоя честь? Прошу тебя, дай мне проводника до Нарвы.
Тонненберг улыбнулся.
– Успокойтесь, княгиня, – отвечал он, – после трудного пути нужен отдых, но отсюда нет выхода; отвечая любви моей, вы будете повелевать замком и его владетелем. В этих старых стенах можно найти княжеское довольство.
– Злодей, ты забываешь, что говоришь с женой князя Курбского, ты можешь держать меня в неволе, даже лишить жизни, но, кроме презрения, ничего не увидишь в глазах моих.
– Я надеюсь, – сказал он, – что через несколько дней гостья моего замка будет ко мне благосклоннее.
Княгиня бросилась в кресло, ломая руки в отчаянии. Юрий плакал.
– Куда это, матушка, завезли нас? – спросил он. – Эта большая комната с круглыми сводами блестит позолотою, но и образа нет, а на стенах представлены охотники с собаками. Вот, – продолжал он, рассматривая украшения комнаты, – шелковый занавес, как полог, раскинут над кроватью; наверху пучок пушистых перьев в золотом обруче; вот черный шкаф с решетчатыми дверцами; сколько в нем парчи, кружев и бархата! Вот стол с немецким зеркалом и возле него хрустальный ларчик; в нем все жемчуг.
– Не прикасайся, Юрий, к сокровищам злодея! – сказала княгиня. – Лучше молись, чтоб мы их не видали.
Тут вошла красивая, нарядно одетая эстонка с корзиною столового прибора, а за нею два служителя несли несколько оловянных блюд с яствами; княгиня не хотела касаться до них, но Юрий упрашивал ее. Чтоб успокоить его, она согласилась подкрепить свои силы.
Молодая эстонка смотрела на нее с участием, и княгиня задала ей несколько вопросов, на которые Маргарита, однако же, не могла отвечать. Мало понимая русский язык, она краснела и перебирала разноцветные ленты, спускавшиеся с ее пестрой шапочки, обложенной серебряною сеткою, то оправляла свой передник с цветною накладкою, то сбористые рукава, белевшие около полных рук, из-под красивого нагрудника; бисерное ожерелье с корольковыми пронизями дополняло ее наряд. Маргарита налила в кубок вина и знаками упрашивала княгиню выпить, но Гликерия отклонила кубок и была рада, когда эстонка ушла.
Ничего утешительного не представлялось в ее мыслях; вопросы Юрия, расспрашивавшего об отъезде отца, его страх при малейшем шуме разрывали сердце Гликерии. Ночь привела с собою новые опасения, но сон, овладев изнуренными силами, на несколько минут возвратил княгине спокойствие.
Шум и крики пробудили ее. Они раздавались за стеною, отделявшею этот покой от столовой залы в башне замка, где Тонненберг пировал с приехавшими гостями. Еще вечером княгиня слышала топот коней и замечала свет на дворе замка, она догадалась о прибытии гостей к Тонненбергу. Буйные крики привели ее в ужас; она не могла объяснить себе этого ночного явления, и, приблизившись к стене, слышала песни и хохот. Вдруг раздался страшный стук, зазвенели сосуды и оружие; ей нельзя было ни понять, ни расслышать слов, но она нечаянно приметила в досчатой стене круглую скважину – давний след ружейного выстрела. Наклонясь к ней, она увидела в освещенной зале, за длинным столом, около расставленных чаш и кубков несколько человек в замшевых одеждах, подпоясанных разноцветными шелковыми шарфами, за которыми сверкали охотничьи ножи и стволы пистолетов; некоторые сидели, другие уже лежали на лавках, постукивая огромными кубками. Брань мешалась с дружескими приветствиями и проклятия с радостными восклицаниями. В багровых лицах разгульных гостей глубоко врезались следы пороков, во взглядах их выражались или дерзость, или жестокость. Многие из них прежде принадлежали к обществу рыцарей, но это собрание более казалось шайкой разбойников.
Имя Курбского нередко слышалось в речи их.
– Мы не думали, – говорил рыжий Юннинген Тонненбергу, – чтоб ты, удалец, так скоро возвратился в свой замок, а нагрянули к тебе для ночлега. Как видишь, приятель, мы не с турнира, а с охоты, и собрались потешиться в лесах за волками и зайцами.
– Не привез ли какой добычи? – спрашивал Зеттенрейд.
– У него не добыча на уме, – сказал Юннинген. – Он гоняется за красавицами, как собака за зайцами; жаль только, что орден меченосцев распался, а то он все щеголял бы в рыцарской мантии.
– Рыцарская мантия, – сказал Тонненберг, – у меня была только для наряда; впрочем, я ничего не теряю. Не для чего носить орденского креста, так велю вышить на епанче золотой кубок, который выбираю себе гербом.
– Вот это славно, – сказал Брумгорст, – посвяти и нас в рыцари золотого кубка!
– За чем дело стало? – спросил Юннинген. – Эй, Шенкенберг, сорвиголова, наливай большие кубки для нового посвящения в рыцари.
– Наливай через край, – закричал Тонненберг, – да и сам выпей кубок одним духом; я недаром прозвал тебя Аннибалом.
Слова эти относились к высокому, быстроглазому мальчику с приплюснутым носом и черными курчавыми волосами. С необыкновенною силою приподнял он большой кувшин вина, с необыкновенным проворством обежал вкруг стола, и в одну минуту все кубки были налиты; в доказательство своей ловкости он с усмешкой опрокинул кувшин и выпил одним глотком остатки; глаза его запрыгали от радости.
– Молодец! – сказал Юннинген. – Славно пьет.
– И промаха в стычке не даст, – сказал Тонненберг. – Это не мальчишка, а чертенок; пуля его всегда сыщет место; ему все равно, стрелять ли в зайца или в охотника.
– Я не знаю, чего в нем больше, – сказал Юннинген, – силы или лукавства. Скажи, сорвиголова, чем ты берешь?
– Чем? – пробормотал Шенкенберг, оскаля зубы. – Все, что силой возьмешь, – твое; где не станет силы, там возьмешь хитростью.
– А не боишься петли? – спросил Ландфорс.
– Без череды и в петлю не попадешь; маленький плут, как муха в паутине, завязнет, большой – проскользнет.
– Разбойник! – сказал Юннинген. – А на вид пигалица.
– Что за пигалица? Не шути с ним. Он Шенкенберг, даровая гора, – сказал Зигтфрид.
– Что за прозвище? Скажи, сорванец, кто тебе дал его? – спросил Юннинген.
– Так прозвали меня после дяди Плумфа, – забормотал Шенкенберг скороговоркой. – Он был проволочник и тянул вино, как проволоку. Жили мы в трех милях от чертовой пасти, одной пещеры; все обегали этой воронки; а смельчак дядя побился об заклад, что перед закатом солнца пойдет со мною ночевать к пещере; мне тогда было десять лет. Сказал и пошел. Уж то-то была дорожка! Мы вязли в песке, а вдоль пути чернела река в глубине песчаного желоба. Дядя шептался с флягою, а я похлестывал галок. Луна торчала фонарем на небе, но скоро ветер взбесился и погнал облака, как зайцев; дяде казалось, что луна качалась от ветра, а сам он качался от вина; около леса мы повернули к горе, тут камни и сосны перетолкались, как гости после пира. Воздушные трубы ревели в утесах горы, и скоро мы очутились перед чертовой пастью. Из глубокой впадины слышались свист, вой и грохот, а сосны перед пещерой светились искрами. Мы отыскали ощупью мшистый камень и присели на нем. «Спи себе, – сказал дядя, – бояться нечего, черт мне кум!» Правду сказать, после таких слов немного страшно было, однако я прилег возле дяди. Вдруг мерещится мне страшилище, черное, косматое, вышиною с добрую сосну; оно смотрело на меня, похлопывая огненными глазами, и показало мне гору серебряную. – «Здравствуй, кумов племянник! – зарычало оно. – Я подарю тебе эту гору, но прежде добудь сто котомок ста пулями». Тут скала грохнула, камни полетели на камни, я вскочил, хотел будить дядю, но дядя пропал!.. На другой день я нашел его; он лежал на песке, опрокинувшись головою в реку, возле него валялись пестрая фляга и рогатина, с которой он ходил на волков. Загулял он у кума! Видя это, пошел я бродить по свету, добывать котомки, и забрел в Верьель. С тех пор меня прозвали даровою горою.
– Ну, Тонненберг, – сказал Юннинген, – нашел ты по себе молодца; только ему еще долго у тебя учиться, сам черт не узнает, как ты осетишь праведника.
– Да! Могу похвалиться, – сказал Тонненберг, – мне верил Адашев, и сам Курбский поверил мне ненаглядную жену свою.
– Да как же сумел ты вползти к ним в душу? – спросил Ландфорс.
– Эх, простаки! – отвечал Тонненберг. – Умейте скрывать себя и угождать людям и будете повелевать ими.
– Так ты не все брал силою, а подчас и хитростью! – воскликнул краснолицый, широкоплечий Брумгорст.
– Что твоя сила! – сказал Тонненберг. – Хитрость – вот та золотая цепь, которою легко притянуть все сокровища Ливонии.
– Не говори о Ливонии, – сказал, покачиваясь, Ландфорс, – ты ее продавал московским воеводам; у тебя нет ни совести, ни отечества.
Тонненберг захохотал.
– Молчи, седой медведь! – сказал он. – Там и отечество, где весело жить, а совесть – хорошее словцо для проповеди.